Вот он!.. Вот он здесь и намерен поставить точки над «i» с помощью армейского револьвера, того самого, из которого в годы второй мировой войны солдаты вермахта стреляли в ближнем бою и которым размахивали. Знаменитым «ноль восемь», еще находящим применение в странах Ближнего Востока и в Латинской Америке, старым добрым шестизарядным армейским револьвером, который я приобрел за довольно крупную сумму в бытность мою водителем такси, после того как в Гамбурге только за один месяц укокошили трех водителей — на газовые пистолеты я никогда не полагался и не полагаюсь, и на перегородки между шофером и пассажирами тоже, — словом, с этим вполне действенным, хоть и запрещенным таксистам оружием в руках я покинул нашу спальню в семнадцать с чем-то часов в одной пижаме (предварительно сунув руку под подушку и сразу нащупав револьвер), а потом, стоя босиком в одной пижаме, я сперва застрелил своего трехлетнего сына Клауса, чей писк и визг много раз будил меня, пока не разбудил окончательно, а ведь я лег только в шестнадцать часов, отработав целую смену — двенадцать часов подряд. Пуля вошла около правого уха ребенка, падая, он перевернулся, и я увидел под левым ухом выходное отверстие, рану величиной с мяч от настольного тенниса, из него хлестала кровь. Только теперь тремя выстрелами, один за другим, я убил мою двадцатитрехлетнюю невесту Зиглинду, которую я и все наши друзья зовут Линда. Когда я стрелял в ребенка, невеста вскочила, и мои пули попали ей в живот, да, в живот и в грудь, после чего она повалилась в кресло, где сидела до этого и читала иллюстрированные журналы «Квик», «Штерн», «Бунте», «Нойе», взятые домой из библиотеки; да, она читала вместо того, чтобы негромким голосом утихомиривать Клауса, и в результате пришлось сунуть руку под подушку, выйти из спальни босиком и застрелить нашего ребенка, а потом и ее, мою невесту. Закричала не только моя будущая теща, закричал и я: «Дайте спать! Поняли? Дайте спать!» Вслед за тем двумя последними пулями (на меня пуль не осталось) я смертельно ранил ее мамочку, прострелив ей левую руку у предплечья и шею; правда, сонную артерию мамочки, пятидесятисемилетней вдовы, сидевшей за швейной машиной, я не затронул; после выстрелов мамочкина голова с накрученными бигуди ударилась о крышку швейной машины и только потом очутилась возле нее на коврике. Сама вдова боком сползла со стула, потянув за собой шитье, и начала издавать (после выстрела в Клауса и трех выстрелов в Линду она неоднократно вскрикивала «Харди!») булькающие и свистящие звуки, которые я опять же пытался заглушить криком: «Дайте спать! Понятно? Дайте спать!» Случилось все это на третьем этаже новостройки, в Берлин-Шпандау. Квартплата за двухкомнатную квартиру с большой кухней составляла 163,50 западных марок без отопления. Три с половиной года назад мы отпраздновали помолвку с Линдой. По существу, квартира принадлежала ее мамочке и Линде с ребенком. (Меня они третировали как жильца и, соответственно, обирали.) Сначала я работал у «Сименса», а потом поменял профессию; надеялся, что, став водителем такси, буду больше зарабатывать и смогу жениться, потому что я привязан к ребенку. Комнаты у нас довольно светлые. И иногда летом мы сидим по вечерам на балконе и глядим, как за крышами нашего нового района, в Берлине, в ГДР, поднимаются в небо разноцветные ракеты — тот Берлин от нас совсем близко. У меня совершенно незапятнанная репутация. С Линдой я познакомился у «Сименса». Какое-то время она работала там мотальщицей, но ей пришлось уйти, так как она училась на парикмахершу и от химической завивки у нее всегда были влажные руки. Скандалов у нас с ней почти не бывало. А если и случались, то только из-за квартиры; из-за страшной слышимости. (Но я всегда брал себя в руки. Только в семнадцать лет я был агрессивный малый. Но в ту пору шла война и молодежь повсюду одичала.) Когда я еще работал у «Сименса», даже Линда мне говорила: «Уж слишком ты покладистый, мужчина должен уметь постоять за себя». Она была права; по существу, я человек скромный и бережливый. Например, я читаю только те газеты, которые пассажиры забывают в машине. (После работы, по вечерам, я никогда не позволяю себе пропустить две-три кружки пива — не то что другие шоферы.) Охотней всего я разъезжаю в районе Шпандау и в его окрестностях, но с тех пор, как провели автостраду через город, езжу и по центру. И при том без аварий. По существу, я хотел бы продолжать учебу, но это никак не получалось. Жилищные условия, и ребенок вечно пищит. Вот уже два года, как я не отдыхал по-настоящему. Только раз, вскоре после помолвки, мы съездили в Западную Германию в Андернах, это место нравилось мамочке. Она находила, что там красиво. Мы стояли на променаде у Рейна и наблюдали за пароходами. Это было незадолго до рождения мальчика. У меня заболели зубы, ведь на берегу всегда ветрено. Но Линда обязательно хотела иметь ребенка. После войны я, собственно, решил пойти в таможенники. Но меня провалили на экзамене. Потом все шло просто. С ключом от машины, но по-прежнему в одной пижаме (в коридоре я надел, правда, шлепанцы), держа в руке свой «ноль восемь» с пустой обоймой, я вышел из квартиры, из нашего дома-новостройки, не встретив никого из соседей. Машина стояла внизу, но это было без заранее обдуманного намерения, я собирался везти ее на профилактику. Я ездил почти до полуночи: сперва поехал в Ной-Штаакен, потом миновал Пихельсдорф, проехал по Хойерштрассе до Вестэнда и от Шарлоттенбурга вверх через Юнгфернхайде, Райникендорф и Виттенау до Хэрмсдорфа, а после отправился в обратный рейс. Во всяком случае, я сразу перешел на прием. С двадцати одного часа меня стали вызывать в парк. И мои коллеги тоже пытались уговаривать меня. Полицейские машины остановили мою машину, когда с площади Теодор-Хейсса я опять поехал по Хойерштрассе, чтобы свернуть на Хавельское шоссе и двинуть в гору к дому. Кажется, я сказал: «Это не я. Они не давали мне покоя. Моя невеста нарочно не утихомиривала мальчишку, когда он пищал. Решили меня доконать, давно этого хотели.
И почему мне не дали стать таможенником? Вот у меня и не выдержали нервы. Вдобавок болят зубы. Уже очень давно. Да, застрелил их из «ноль восемь». Бросил его в Штёссензее. Прямо с моста. Ищите там».
По существу, я этим летом собирался опять в Андернах. Нам тогда там понравилось. Фирме я задолжал за холостой пробег. Пусть вычтут, а меня оставят в покое. Хотя за эти деньги (только не спрашивайте, сколько стоит револьвер) я мог бы ходить к зубному врачу. У моего стоит телевизор для отвлечения. Эту историю им следовало бы использовать для «Панорамы»: «Удешевленное социальное строительство и его последствия». Я изображу, как сунул руку под подушку. А не то для «Квика» или «Штерна». Это им сгодится. И люди увидят меня повсюду, даже в приемной у зубного врача, рядом с фонтанчиком, который специально журчит, чтобы успокаивать пациентов; в приемной поневоле листаешь и перелистываешь всякую макулатуру до тех пор, пока не подействует инъекция, и у тебя не распухнет язык и помощница не встанет на пороге и не скажет:
— Теперь пора, давайте приступим.
Зубной врач меня похвалил:
— Ваше наблюдение правильно — от проводниковой анестезии язык тоже немеет, если инъекция распространяется и на подъязычный нерв.
(Боль отпустила, все кончилось, даже не вспомнишь. Один раз как будто дернуло — но это мог быть просто рефлекс, — потом успокоилось.) На Гогенцоллерндамме мела метель — слева направо. (Я это видел не по телевизору — кабинет дантиста выходит окнами на улицу.) Немо поблескивал телеэкран. А мой пересохший рот тоже онемел. («Случалось, что при анестезии особо недоверчивые пациенты для пробы кусали язык и калечили его».) Голос врача звучал как сквозь алюминиевую фольгу. («А теперь мы снимем с зубов колпачки…») Мой вопрос: «Что значит снимем?» — тоже звучал приглушенно, словно изо рта шли, булькая, пузыри с надписями. Только когда врач вплотную придвинулся ко мне и обдал своим дыханием, сказав: «Их снимают пинцетом, откройте, пожалуйста, пошире рот», — я сдался и громко произнес: «Да».
Пальцы-морковины опять тут как тут. Навесили слюноотсосы, прижали язык куда-то к нёбу. (Хотелось укусить. Вообще отреагировать. Или искать утешения у Сенеки.)
— Как вы считаете, доктор, не повлияла ли зубная боль на некоторые исторические события, ведь более или менее доказано, что сражение при Кёниггреце[33] Мольтке выиграл, несмотря на сильную простуду, да в связи с этим следовало бы, наверно, проверить, помешала или помогла Фридриху Великому подагра в конце Семилетней войны. Особенно если учесть, что для Валленштейна подагра играла роль допинга. Что касается Крингса, то этого видного мужчину, как известно, язва желудка побудила удерживаться изо всех сил, то есть быть в обороне. Не спорю, конечно, что подобная интерпретация противоречит общепринятому в нашей стране взгляду на историю; даже мои ученики, особенно малышка Леванд, называют ссылки на личные обстоятельства в жизни исторических деятелей антинаучными, обвиняют меня в персонификации истории: «Вы возвращаетесь к преувеличению роли личности». И все же я спрашиваю себя, не способствовала ли зубная боль в частности и всякая боль вообще…
— Может быть, нам все же обратиться к телевизору?
Не только на улице, но и на телеэкране мягкий снег мел слева направо. (Ах, ребятишки не желают идти спать. Все время что-то придумывают. Хотим Песочного человечка[34]! Хотим Песочного человечка!) Посреди забавного, сделанного из ваты пейзажа паслось не ведающее боли стадо. Шел ватный снег. Коровьи колокольчики не были слышны. Бесшумные движения одно за другим. (Песочный человечек в Западной Германии и Песочный человечек в Восточной Германии — и тут и там двадцать пять кадров, — но они не знаются друг с другом.) Песочный человечек — маленький скромный помощник на все случаи жизни. У Песочного человечка одно желание — приносить счастье. Он легко протирает ваткой лицо моей бедной невесты, в которую я пустил три пули, лицо это уже оставила боль. (Разбудить поцелуем! Разбудить поцелуем!)