— Я ни в коем случае не могу допустить, чтобы мальчишку линчевали, что не исключено.
Но зубного врача я не смог убедить.
— Я ведь говорю — это не безнадежно. Имея в виду вашу тактику.
Но я сам только на протяжении полуфразы верил, что хочу спасти Шербаума. (А ведь стоя перед зеркалом и бреясь, я твердо решил сделать это, сделать это.) Да, дантист, видимо, знал меня лучше. Изучил отскочивший с моих зубов камень.
— Попросите в Ланквице суку после случки. Таким образом, у вашего ученика появится возможность освободить вас от обещания. Не захочет же он, чтобы вы сожгли беременное животное.
— Такие циничные предложения могут прийти в голову только медику.
— Что вы. Я просто логически развиваю вашу мысль. А пока что с нетерпением будем ждать, что решат мальчик и такса.
А вдруг он и впрямь скажет: действуйте? Вдруг это ляжет на мои плечи. Вдруг он очень даже просто скажет «да», придя и сразу уйдя. Путей для отступления уже не будет (даже в частном порядке). Назвался груздем — полезай в кузов. Западноберлинский штудиенрат, 40 лет, протестует против войны во Вьетнаме и в знак протеста публично сжигает свою собаку, шпица… Но не на Курфюрстендамме. Лучше уж сделаю это у бундестага. Протест прозвучит весомей, серьезней. Все следует запланировать заранее. Сообщения для прессы через агентства. Предварительно официальный запрос в парламент. И еще, наверно, следовало бы написать моей бывшей невесте: «Милая Линда, приезжай, пожалуйста, в Бонн, и подойди к главному входу бундестага. И возьми с собой, пожалуйста, детей. И своего мужа, если это необходимо. Я хочу тебе кое-что показать, нет, нет, доказать: пойми наконец, что я не тот хоть и приятный, но возбуждающий жалость underdog[57], из которого ты во что бы то ни стало решила сделать учителя: в действительности, я настоящий мужчина, человек дела. Приезжай, Линда, приезжай! Я подам миру знак…»
Мой класс — вот кто выиграл от сложных отношений между учителем и учеником. Опираясь на факты, я пытался познакомить Шербаума с хаосом, царившим в истории. (Кроме него и Веро Леванд, класс был довольно средний; ученики медленно продвигались вперед или, скорее, тянулись кверху и не имели особых запросов.) Я старался показать абсурдность некоторых, казалось бы, вполне разумных действий. Сверх программы мы занимались Французской революцией и ее последствиями. Я начал с выявления причин. (Идеи просветителей: Монтескье, Руссо. Физиократы, которые критиковали меркантилизм в экономике и раз навсегда установленное сословное строение общества.) Без устали я обращал внимание Шербаума на столкновения между представителями либеральной и «тотальной» демократии. (Позднейший вариант — противоречия между парламентской — формальной — демократией и властью Советов.) Мы говорили и о моральном оправдании террора. Целый урок я посвятил звучащему во все времена лозунгу: «Мир хижинам, война дворцам!» Наконец, обратившись к документам, я разъяснил, как — и с какой жадностью — революция пожирает своих детей. (Тема бюхнеровского «Дантона» как доказательство абсурдности!) Да, все кончалось реформизмом. Проявив терпение, можно было бы достичь того же меньшей ценой. Именно так появился Наполеон. Революция и ее наследники. Небольшой экскурс — Кромвель. Абсурдная закономерность: революция сделала возможной реставрацию, которую должна уничтожить опять же революция. Аналогичные явления не во Франции: Форстер[58] в Майнце. (Как он там задыхается, как подыхает, как Париж его принимает, а потом выплевывает.) И еще я привел в пример Швейцарию — Песталоцци[59] отвернулся от революции из-за того, что она застряла в реформах и реформочках, а он стремился к великим преобразованиям, к созданию нового человека. (Сравни с Маркузе. Бегство в философию исцеления, удовлетворенность собственным существованием.) Осторожно я процитировал Сенеку, прежде чем цитировать павшего духом Песталоцци. «Когда люди станут лучше, они поставят во главе лучших людей…»
Еще до этого я записал свои опасения: «Не исключено, что Шербаум посмеется над тем, что я осторожно преподношу Сенеку. И подробно рассказываю о Песталоцци. Пусть смеется, смех тоже мешает действовать».
Но он слушал внимательно и, как всегда, чуть скептически. Однако ямочки на его щеках так и не появились.
По бокам от въезда в питомник Ланквица находилось собачье кладбище. Надгробия (величиной с детские могилы) рассказывали о Путци, Ральфе, Харрасе, Бианке. Туда ходят старушки и шебуршатся в плюще. Иногда в мрамор вставлены фотографии. И надписи говорят о верности, о незабвенной верности.
Перед началом занятий Шербаум поджидал меня на автобусной остановке.
— Мы все обдумали. Не выгорит.
— Тогда объясните причину. Причины.
— Ваше предложение и так ослабило нас.
— Простительная слабость…
— Согласен: конечно, нам страшно…
— Поручите это мне, Шербаум. Пусть это и звучит чересчур самонадеянно, но мне не страшно.
— Точно. И именно потому дело не выгорит.
— Казуистика…
— Такие вещи должен делать только тот, кому страшно.
— Раньше мне тоже было страшно…
— Мне теперь яснее ясного: то, что совершается без страха, не в счет. Вы хотите это сделать, только чтобы этого не сделал я. Вы в это не верите. Вы взрослый, и у вас одна задача — предотвратить худшее.
(И вот я стоял перед ним, штудиенрат Эберхард Штаруш, лишенный страха, желавший предотвратить худшее, стоял со всеми моими болячками, заглушенными арантилом. Мне следовало признать все же, что я боюсь зубной боли… И местного наркоза тоже, боюсь маленького неприятного укольчика…)
— Вы считаете, значит, что, будучи взрослым, я потерял свою чистоту. Посему я — нечистый и не имею права приносить жертвы.
Шербаум искал точку опоры в воздухе и, между прочим, нашел.
— Значит, так: с чистотой и с жертвой это вообще не имеет ничего общего. Иногда вы говорите тем же языком, что и Архангел, — сплошная риторика. Ведь жертва — это нечто символическое. А наше предприятие имеет определенный смысл, и все может получиться, только если человеку страшно.
Вопрос был в терминологии.
— Шербаум, если человек чего-то боится и, несмотря на это, совершает, — из политических или, скажем, из гуманных соображений, — то, стало быть, он приносит жертву, жертвует собой.
— Ну хорошо. Во всяком случае, мотивы должны быть абсолютно чистыми.
В коридоре меня остановила Веро Леванд:
— Перестаньте наконец нервировать Флипа, прекратите ваши нечистые махинации…
Точно так же на меня напала и Ирмгард Зайферт в свободный вечер.
— Мне не нравится ваша манера, Эберхард, решать мои проблемы, давая всякого рода легкомысленные советы. Если и есть для меня выход, он должен быть стерильно чистым. Вы понимаете?
Зубной врач, утешая меня, научно опровергал само понятие чистоты, о чем я знал и без него. К дантисту я обратился: «Ради проверки…»
Он усмехнулся, строя из себя эдакого всезнайку, и рассердил меня, объединив нас обоих словечком «мы».
— Мы, два нечистых, — сказал он, намекая на мои мостовидные протезы в нижней челюсти. — Даже платина и золото, которые должны исправить ваш прикус, не совсем чистые, правда в переносном смысле этого слова: их специальное легирование произведено по патенту фирмы «Дегусса», которая поддерживает довольно-таки подозрительные деловые связи с Южной Африкой. Куда ни глянешь — всюду какая-нибудь заковыка. Меня удивляет вот что: ваш ученик, которого я, несмотря на его юношеский максимализм, считал трезвым пареньком, выдвигает бескомпромиссные требования.
Прежде чем проверить мостовидные протезы, прежде чем смазать мои все еще воспаленные десны, а также покрыть прозрачной мазью ранку от ожога на нижней губе, дантист достиг со мной соглашения:
— У нас растет новое поколение, которое хоть и притворяется деловым, в действительности жаждет мифа. Осторожно! Осторожно!
(Она предваряет мои намерения. Угадывает мои желания: сегодня яркий тому пример.) Незадолго до полуночи она очутилась рядом со мной за стойкой бара на углу.
— Я так и подумала: либо вы будете у Раймана, либо здесь.
Мне было разрешено заказать ей бутылку кока-колы и рюмку пшеничной. (Только не выспрашивать. Пусть сама расколется. Старое мужицкое правило: хочешь купить свинью, говори о погоде.)
— Раньше, до того как я имел удовольствие стать педагогом, мне довелось работать в цементной промышленности. И цементники — так называют рабочих на цементных заводах — опрокидывали уже за завтраком одну или две рюмочки водки: впрочем, они не запивали водку кока-колой. Зато они потребляли в больших количествах пиво «нетте». Нетте — речушка в предгорьях Эйфеля. Живописно извиваясь, она протекает по самому крупному в Германии району пенистой лавы, используемой в строительстве. Пемза вызывает жажду. Я, разумеется, не знаю, интересуетесь ли вы пемзой. Как бы то ни было, пемза относится к лаахским туфовым горным эффузивным породам. После извержения этих туфов вулканическая деятельность в Лаахском озерном крае пришла к концу…
— Почему вы не оставляете в покое Флипа?
(Это говорит она, на пемзу ей наплевать.)
— Насколько я знаю, фройляйн Леванд, вы называете себя марксисткой. Поэтому мне непонятно, почему вы не проявляете никакого интереса к условиям труда рабочих, занятых в пемзообрабатывающей промышленности. И я, как марксист…
— Вы — либерал. А Мао говорит о либералах: «Они выступают за марксизм только на словах, а претворять его на практике не готовы». Не могут на это решиться.
— Правильно. Я либеральный марксист, ни на что не могу решиться.
— Марксизм у вас только на языке, а действуете вы как либерал. Поэтому вы и пытаетесь своими речами загнать Флипа в угол. Но вам это не удастся.
(Будем и дальше валять дурака? А ведь она довольно хорошенькая в своем пальтишке с капюшоном.)