я и впрямь люблю своего отца. (Себя я тоже люблю.) Будучи уполномоченным по противовоздушной обороне, он, наверно, спасал людей. Это здорово и опять же правильно. Интересно, вышел бы из меня хороший уполномоченный по противовоздушной обороне? Летом, когда мы ходим купаться на Ванзее…»
За такое сочинение трудно было поставить отметку. (Под тем предлогом, что сочинение очень подражательное, я кое-как отвертелся от этого.) А ведь мальчик действительно способный.
Ирмгард Зайферт тоже считает Шербаума способным. («У мальчика художественная натура…») Но прежде чем я изыскал возможность поговорить с ней о Шербауме, она опять (и все в том же покаянном тоне) завела волынку насчет старых писем; с тех пор, как она открыла и проанализировала эти письма, она без конца перечитывает их и подвергает анализу. На сей раз она особо ловко истолковала одну фразу, а именно: «Наконец я готова принести жертву». Не доказывает ли слово «наконец», что раньше она не была готова принести жертву, стало быть, сомневалась? Я посоветовал ей особо выпятить слово «сомневалась».
— Ведь оно сводит на нет все последующее, во всяком случае, делает крайне проблематичным.
Разговор этот произошел между охотничьим замком и гостиницей Паульсборна. Она заехала за мной на своем «фольксвагене», мы договорились прогуляться вокруг Грюневальдского озера. Поставив машину у Розенэка, мы пошли. Ничего необычного в этом не было, во время моего стажерства мы с ней каждый день перед началом занятий прогуливались вокруг Грюневальдского озера. И разговоры, которые мы вели, были типичными разговорами дамы-штудиенрата и ее ровесника, но всего лишь учителя-стажера. Мы держались на расстоянии, были то серьезны, то веселы; иногда, правда, впадали в развязность и в несколько натянутую игривость, что, впрочем, грозило перейти в другую крайность — в отдававшую холодом неловкость. (Я считал себя обязанным, учитывая человеческую природу и нашу неразлучность, перевести служебно-дружеские отношения между ней и мной во влюбленность, еще вполне допустимую в наши годы. Нам было под сорок. Но это приводило к тягостным паузам, которые удавалось перебить разве что деланной шутливостью.) Сначала мы с явным удовольствием и в хорошем темпе огибали озеро, впрочем не очень напрягаясь, дистанция между нами сохранялась, но потом, когда Ирмгард Зайферт совершила свое открытие на материнском чердаке, она потеряла спокойствие, опять начала курить — и прогулки «одинразоквокругозера» стали нам в тягость. Тут я начал изыскивать и даже создавать ситуации (отчасти из каприза, отчасти потому, что она мне нравилась), которые вели или могли вести к интимным отношениям. Она пошла и на это. Теперь мы без предупреждения являлись друг к другу в гости. Беседуя на разные темы, вдруг начинали целоваться, а потом так же неожиданно меняли тон и переходили на дела. Насмехались над нашей «звериной похотью», а потом иронизировали над неспособностью «отдаться чувству». «Ложная тревога, Эберхард. Избавим себя от приступа меланхолии, который, как мы предчувствуем, наступит потом».
Мы не только посмеивались и иронизировали, но и жалили друг друга, ведь прогулка наша, о которой мы договорились еще вечером, началась ранним утром, а накануне я опять неожиданно посетил Ирмгард. Мой визит затянулся до поздней ночи, никак не кончался.
— Вы благополучно добрались домой?
— Я позволил себе выпить еще две кружки пива и испробовал новую смесь — бутылку кока-колы и рюмку обыкновенной водки.
— Какое легкомыслие! Я вас не узнаю, как-никак наши отношения строятся на полной умеренности.
— Может быть, мы боимся нарушить эту тишь да гладь хоть каким-то действием?
— Ну что вы! И нарушать нечего, разве что бесконечные разговоры обо всем на свете, сдобренные капелькой симпатии друг к другу, которая так и остается нереализованной. Вы только и делаете, что пятитесь назад, вспоминая ваше жениховство, прямо скажем нелегкое. Что касается меня, то с тех пор, как нашлись эти письма, я выслеживаю семнадцатилетнюю девушку, которая совершила от моего имени нечто такое, чего я никогда не совершила бы.
— Вы забываете, Ирмгард, что ко времени моей помолвки я был уже не мальчиком, мне минуло двадцать семь, стало быть, я оказался несостоятельным, будучи уже, слава богу, взрослым…
— Разница в возрасте ни при чем, когда речь идет о поражении, которое ни вы, ни я, несмотря на все попытки сжульничать, не можем изобразить победой. Я, к примеру, вот уже много дней бьюсь над тем, чтобы истолковать в свою пользу одну чудовищную, хоть и короткую фразу в письме. «Наконец-то я готова принести жертву». Мое положение просто-напросто смехотворно. Я представляю в одном лице и обвиняемую, и защитника. Что вы на это скажете? Не правда ли, это поставленное спереди словцо «наконец» представляет интерес… Разве нет?
Охотничий замок остался у нас за спиной, мы брели к Паульсборну. Светало как-то неохотно, день все еще не желал наступать. Смерзшийся за ночь снег гулко звенел. Там, где Лангес-Лух образовывал ледяную перемычку между Крумме-Ланке и Грюневальдским озером, рабочий из лесничества выбивал во льду лунки для уток. Белое облачко, вылетавшее у него изо рта, относило через плечо. Сразу после того, как мы свернули направо, двигаясь в затылок друг другу, и пошли по тропинке вдоль северо-западного берега озера — чтобы сократить дорогу, — мне пришли в голову подходящие разве что к воскресному дню умиротворяющие слова:
— Вот видите, каким плодотворным было ваше сомнение: все то, что предшествует слову «наконец», осталось, а ваш необдуманный и, как мы сейчас знаем, не имевший никаких последствий поступок вообще затерялся и должен быть похерен.
Однако в Ирмгард Зайферт уже опять проснулось поистине воловье упрямство — до конца озера, а именно до самого деревянного мостика через ручей, который соединял наше озеро с Хундекельским, она втаптывала себя в грязь. И хотя на мостике, по обе стороны которого шумели утки около своих лунок, я в ярости заткнул ей пасть поцелуем, да, заткнул ей пасть, я услышал, едва успев оторваться от нее, конец прерванной фразы:
— …И при том, чем дальше, тем больше я убеждаюсь: я была тогда разочарована тем, что после моего заявления ничего не последовало. Очевидно, я сделала вторичное заявление. Нет, назовем это прямо доносом. Я удвоила свою вину.
Поскольку мы опаздывали, я подталкивал ее по направлению к Розенэку.
— Но ведь крестьянин благополучно перенес и ваше первое, и ваше второе заявление — неизвестно, было ли оно вообще.
— Дело не в этом. Поймите же!
— Кто-кто, а я вас хорошо понимаю.
— Одни слова и предполагаемые причинные связи.
— Вот именно. Как вы мне сказали, крестьянин умер десять лет спустя после второго удара. Вы живы, я совершенно случайно тоже пережил те времена, а мой ученик, нет, наш Филипп Шербаум попал в беду…
— Прекратите наконец пересказывать мне эту дурацкую школьную белиберду. Ничто не может меня оправдать. Эти письма, особенно этот ужасающий абзац в письме…
(Позже я записал: «Сегодня утром, через несколько минут после восьми тридцати, я сперва поцеловал свою коллегу Ирмгард Зайферт, в результате чего у меня открылась медленно заживавшая ранка на нижней губе, а потом влепил ей пощечину. Было четыре градуса ниже нуля, мы стояли между заснеженными соснами и березами, чуть выше обледеневших ступенек, которые ведут к шоссе, соединяющему этот лес с аллеей Кляй, и тут я оборвал ее фразу, отвесив левой рукой оплеуху. Треск пощечины, но птицы не вспорхнули с веток. Когда я служил на аэродроме, в наземных частях, и меня называли Штёртебекером, я однажды влепил пощечину девочке, но больше это не повторялось. Сразу после того, как я ударил Ирмгард, я пожалел, что это не произошло в присутствии зрителей, нет, не зрителей, а Линды… Как ни смехотворна пощечина, она все же есть действие. От камня, коснувшегося водной поверхности, идут круги: замелькали кадры. Я еще раз врезал Ирмгард Зайферт по другой щеке, а потом раз за разом справа-слева залеплял пощечины Линде, справа-слева Линде, то на променаде у Рейна, то на складе пемзы, то на Майенском поле между глыбами базальта, то в гостиничных номерах… а однажды — на глазах у отца Линды, ведь это можно повторять бесконечно. «Великолепно, — сказал он. — Великолепно. Только так можно ее образумить».)
Ирмгард Зайферт тут же полезла за сигаретой.
— Ты прав. Извини.
Той же рукой я помог ей прикурить.
— Мне очень жаль. Иначе я не мог.
Она раза три затянулась и бросила сигарету.
— Ты хотел поговорить о Шербауме.
До самого Розенэка мы обращались друг к другу на «ты», лишь в «фольксвагене», едва включив зажигание, она опять перешла на «вы».
— Я придерживаюсь того же мнения, что и вы, — мальчик чрезвычайно одаренный, по меньшей мере у него музыкальные способности.
— Даже доктор Шмиттхен, который имеет все основания жаловаться на Шербаума, говорит: «И по моему предмету его успехи могли бы быть значительно выше, ему следует сделать лишь небольшое усилие. При его способностях мы вправе ждать от него многого».
Мы с натугой посмеялись. Она ехала уверенно, но, пожалуй, слишком быстро.
— Еще полгода назад Шербаум рассказывал мне, что он сочиняет песни, аккомпанируя себе на гитаре, и, когда я попросила его, даже исполнил их: он не очень самостоятелен. Мировая скорбь плюс ангажированность. Чуть-чуть Брехта, в истоках Вийон. Но при этом, безусловно, своеобычно, и — повторяю еще раз — он мальчик одаренный.
(Песенку Шербаума «Мы собираем „звездочки“» намеревались опубликовать в антологии «Школьная лирика».)
— Но он больше не сочиняет.
— Значит, нам надо позаботиться о том, чтобы он снова стал сочинять.
— Стихи против напалма, и тогда ему не придется сжигать свою собаку.
— Признаюсь, я не мыслила столь прямолинейно, однако усиленные занятия искусством могли бы придать известную форму его сумбурной и далеко не целенаправленной критике… Ну а если процесс творчества заполнит его жизнь, он принесет и тот побочный эффект, которого мы ждем.