— А как звали вашего Бартольди?
— Даже имени его история не сохранила.
(Мы уже сидели в лесничестве Шильдхорн за горячим пуншем.) Шербаум спрашивал об экономическом положении города. Я рассказывал о спаде в торговле лесом и о долговом бремени (два миллиона прусских талеров), которое, впрочем, уменьшилось в 1794 году благодаря государственным субсидиям. Тут он захотел узнать поподробней о регулярных частях, составлявших данцигский гарнизон. Мой ответ произвел на него большое впечатление: в гарнизоне постоянно числилось в общей сложности шесть тысяч солдат и офицеров, в том числе артиллеристы, крепостные войска и лейб-гусары; и всему этому оккупационному войску противостояли всего лишь тридцать шесть тысяч гражданских лиц; что касается вооруженных отрядов горожан, являвшихся в прошлом важным орудием в руках ремесленных гильдий, то им пришлось разоружиться. Я открыл свою папку, показал материалы «К истории Бартольди» и процитировал путевые заметки одного иноземца, попавшие ко мне: «Французская государственная система имеет здесь много приверженцев. Но я не думаю, что они когда-нибудь решатся пойти на измену прусскому правительству, если оно будет проявлять заботу об умеренно мягком правлении». И тут Шербаум понял, к чему я клоню.
— Не так уж много изменилось с того времени.
— Вот почему, Филипп, я считаю: история Бартольди не должна повториться.
(Но опыт нельзя передать даже за пуншем.)
— Во-первых, я не стремлюсь к революции. Во-вторых, я все логически вычислил. Не знаю, имеете ли вы представление о математической логике…
— Мне известно, что у вас плохие отметки по математике.
— Это относится только к прикладным разделам. Во всяком случае, моя формула верна. Сначала, правда, у меня ничего не получалось, потому что основная посылка была — это произойдет в субботу. Но даже воскресные газеты не успели бы откликнуться. Понедельник вообще отпадает. Теперь я разрабатываю вариант со средой: в среду днем. И тут все вдруг заиграло. Уже в четверг соберется палата депутатов. В пятницу я опять буду в состоянии давать интервью, соберу в больнице пресс-конференцию. И обнародую заявление. Состоятся первые манифестации солидарности. Не только в Западном Берлине, но и в Западной Германии. В некоторых крупных городах сожгут собак. Позже к этому присоединится и кое-кто за границей. Веро называет это ритуализированной формой вызова. Ну да ладно, ведь мою историю надо как-то окрестить. Я покажу вам формулу. Но только потом, когда все будет позади.
— А если пойдет по-другому, Филипп? Если тебя убьют на месте?
— Стало быть, формула была неправильной, — сказал мой зубной врач. — Ох, уж эти ваши истории. Поступок Бартольди прямо-таки взывает к повторению.
— Вы считаете, он станет действовать…
— Если ясная и морозная погода продержится до следующей среды, у меня не будет времени заняться его дистальным прикусом и — по мере возможности — исправить его.
— Мне бы ваши заботы.
— Скажите, милый мой, отвлекаясь от тех исторических примеров, которым вы, как педагог, призываете следовать, есть у него какой-либо живой пример? Вы ведь знаете, у нас всегда перед глазами идеал. Я почти убежден, что гимназист Бартольди довольно долгое время служил для вас опорой. Угадал?
Мы направляем воспоминания в определенное русло. (В поисках утерянного образца.) Вот я уже опять надел короткие штанишки и стою перед старинными домами с остроконечными крышами на Бойтлергассе. А он уверял, что его идеалом был чудо-бегун Нурми. (Мы сошлись на том, что потребность иметь живые примеры в профилактических целях должна удовлетворяться передачей из поколения в поколение этих живых примеров, примеров «Даешь профилактику!».) Я изложил ему свое построение, созданное, так сказать, по аналогии: мой отец был лоцманом, сына называли Штёртебекером; его отец, став солдатом противовоздушной обороны, тушил огонь, сын хочет принести жертву — разжечь огонь; и тут зубной врач согласился со мной:
— Разумеется, вся цепь ваших умозаключений смётана на живую нитку, но я все же не исключаю, что предполагаемые ожоги и увечья его отца смогут нас на что-то натолкнуть. Не мешало бы вам хоть разок напроситься к мальчику в гости…
Она живет среди тряпичных собак и читает изречения председателя Мао. В ее комнате, которая, очевидно, меньше, чем его, среди множества самоделок привлекает внимание большое «крупнозернистое» фото Эрнесто Че Гевары. Все это я знаю со слов Шербаума, который называет ее комнату «детсадовской», а тряпичную коллекцию — «зверинцем». Он говорит об этом добродушно-снисходительно:
— Нуда, дело вкуса.
С коллекцией мерседесовских «звездочек» она до сих пор не хочет расстаться, хотя он не раз повторял:
— Это уже пройденный этап.
А она привязана к старым трофеям.
— Собственно, то было хорошее время. Хорошо собирать «звездочки».
Он говорит:
— Иногда мне здорово надоедает: она читает Мао, как моя мама — Рильке.
Хмурого Че Шербаум называет «pin-up»[78] Веро.
Когда он оглядывается назад, в серые, еще доисторические времена, в нем всплывает воспоминание:
— Раньше там висел Боб Дилан. Я сам подарил ей его портрет. И написал на нем: «Hes’so damn real…»[79] Нуда, это было давно.
У Филиппа Шербаума тоже прикреплена кнопками в простенке между окнами фотография: вернее, газетная полоса небольшого формата — три узкие колонки; в средней колонке, как бы разделяя текст, помещен портрет примерно в два раза больше, чем обычная фотография на паспорте. На ней юноша лет семнадцати: твердое круглое лицо, волосы сначала смочены, а потом тщательно зачесаны назад, пробор слева. Открытое и серьезное лицо, обычная фотоулыбка; лицо мальчика тридцатых годов, мальчика моего поколения.
— Кто это?
(Я спросил Шербаума: «Могу ли я как-нибудь зайти к вам в гости, Филипп?» И он ответил, как всегда, вежливо: «Ясное дело. Ведь я у вас уже был. Только я не умею заваривать чай». И когда я и впрямь пришел к нему — и даже принес его матери цветы, которые оставил в передней, — он отвечал на все мои вопросы, ничего не приходилось повторять дважды.)
— Этот? Гельмут Хюбенер. Член какой-то секты. Вроде мормонов. Она называлась «Святые последнего дня». Родом он был из Гамбурга, но напечатано о нем в Киле. В их группе было четверо: подмастерья, служащие. Продержались они довольно долго. Только двадцать седьмого октября сорок второго его казнили здесь, в Берлине, в Плётцензее, ну, а до этого, конечно, пытали.
Шербаум разрешил мне снять со стены статью — я хотел прочесть и то, что было напечатано на оборотной стороне: увидеть фотокопию официального объявления о его казни. (Статья среди других статей. Справа на оборотной стороне рубрика «Новости вкратце» кончалась заметкой о конкурсе молодых ученых «Молодежь исследует».) Рядом с колонцифрой я прочел: «Дойче пост».
— С каких пор вы читаете профсоюзную печать?
— Наш почтальон рекламирует эту газетку. Довольно скучную, но она бесплатная. Все же я благодарен, без нее я бы о Хюбенере нипочем не узнал.
Я смутно вспомнил, что о Хюбенере говорилось в статье «Свидетельства Сопротивления», которую дала мне прочесть Ирмгард Зайферт, — да, там было написано что-то о семнадцатилетнем практиканте-служащем и его группе Сопротивления. (Почему я на своих уроках не…? Почему всегда только о слишком позднем офицерском заговоре[80]? И к чему вся эта путаная чепуха о моей шайке?)
Шербаум не дал мне чересчур долго ломать голову. Поскольку я молчал, он нанес удар:
— Да, такое тоже было. По сравнению с этим ваша юношеская шайка — пустой номер. А они больше года печатали листовки и распространяли их. Причем среди самых разных людей. Во-первых, среди портовых рабочих. Во-вторых, среди французских военнопленных, разумеется в переводе. В-третьих, среди солдат-фронтовиков. Он начал уже в шестнадцать. И он не занимался разрушением церквей и прочей мурой. Ничего похожего на ранний анархизм. И он не был таким уж простачком, как ваш Бартольди. Умел стенографировать и даже знал азбуку Морзе.
(А я, дурак, надеялся и боялся, что мое прошлое — главаря шайки — станет для него примером или что примером станет его отец, солдат противовоздушной обороны, с этими его предполагаемыми ожогами.) Правда, я все еще продолжал искать в комнате Шербаума доказательства, подтверждающие цепь моих мотивировок, например фотографии руин или снимки, которые показывали бы его отца на дежурстве. И я напомнил ему, что меня в мои семнадцать лет запихнули в штрафной батальон.
— Знаете, что значит разминирование без огневого прикрытия?
Но Шербаум по-прежнему твердо хотел учиться у практиканта Хюбенера.
— Он стенографировал сообщения, которые передавало лондонское радио. Кстати, я тоже закончил курсы стенографии. Когда история с Максом будет позади, я научусь передавать на коротких волнах и займусь азбукой Морзе.
(И то и другое я не умею. Хотя осенью сорок третьего в военном лагере допризывников поблизости от Нойштадта в Западной Пруссии они меня хотели научить азбуке Морзе. Может быть, я даже умел передавать и принимать телеграммы: семнадцатилетние часто делают то, о чем в сорок лет с трудом могут вспомнить, — пример тому Ирмгард Зайферт. Шербаум музыкален: ему легко научиться выстукивать сообщения на телеграфном аппарате.)
После того как я опять прикрепил кнопками к стене страничку из профсоюзной газеты, мы замолчали. Филипп играл со своей таксой. Приятная комната, убранная не слишком тщательно, сразу понятно, что хозяин комнаты — Шербаум. (Рубрика называлась «Голос молодежи». Я запомнил имя журналиста, его звали Зандер, и решил ему написать.) Левой рукой Филипп отбивался от своей длинношерстной таксы. Я сделал несколько выписок. После оглашения приговора Хюбенер, по имеющимся сведениям, бросил судьям «народного трибунала»: «Подождите, придет и ваш черед».