Позже домработница принесла нам чай и печенье. Между двумя глотками Шербаум стал считать по пальцам:
— А сколько лет было, собственно, Среброусту, когда казнили Гельмута Хюбенера?
— В тридцать третьем он вступил в нацистскую партию, тогда ему исполнилось двадцать девять.
— И теперь он канцлер.
— Говорят, за прошедшие годы он осознал…
— И теперь ему опять позволили…
— Он не вызывает опасений…
— Он, именно он.
Постепенно в Шербауме нарастал гнев, вот-вот взорвется. Сперва он сидел, потом вскочил, но не повысил голоса:
— Нет, его я не признаю. Вонючка. Когда я его вижу по телевизору, мне хочется блевать, как перед кафе Кемпинского. Он, именно он расправился с Хюбенером, хотя судью, который с ним расправился, звали иначе. Я это сделаю. Бензином я уже запасся. И специальной зажигалкой, чтобы не задувал ветер. Слышишь, Макс? Нам придется…
Филипп запустил руку в длинную шерсть собаки. Могло показаться, что они опять играют.
Даже если он этого не сделает, наше болото он все равно взбаламутит. Мне придется уволиться со службы. И отказаться от прочих планов. Но разве может человек, который уже перешел какую-то черту, начать с нуля? Желание поменять обстановку создает, правда, видимость движения. Но что значит движение само по себе? Ее декоративные рыбки тоже все время движутся в одном и том же ограниченном пространстве. Чрезвычайно оживленный застой.
Не я позвонил ему, он набрал мой номер.
— Я попал в трудное положение…
(Отказала его машинерия? Или какой-то пациент укусил его за палец? А может, хочет уйти помощница?)
— Ваш ученик требует от меня того, на что я, как врач, не могу согласиться…
(Я готов расхохотаться ему в лицо: «Ну что, доктор? С этим парнем не соскучишься…»)
— Трудно представить себе, что ваш ученик сам набрел на эту мысль. Наверно, вы ему посоветовали?
(Я чист как ангел, ничего не понимаю: «Как вы могли заметить, я уже давно вышел из доверия у Шербаума».)
— Или вы дали понять ему не прямо, а косвенно, что такая возможность существует, конечно чисто теоретически?
(«Какая же, доктор, какая?!» Что его так здорово смущает? Что лишает такого прагматика радостно-привычного чувства самонадеянности? «На что вы жалуетесь? Чем я могу вам помочь?..»)
Оказывается, мой ученик — или, скажем лучше, без пяти минут пациент моего зубного врача — попросил об обезболивающем или частично обезболивающем средстве для его длинношерстной таксы Макса. Он будто бы сказал: «Вы ведь пользуетесь инъекциями, снимающими боль. Должны же быть такие инъекции и для собак. Чтобы он ничего не почувствовал, понимаете? И вы наверняка знакомы с каким-нибудь ветеринаром, а может, вы получаете эти лекарства просто так, в аптеке».
— Думается, несмотря на известные опасения, вы не отказали мальчику в его маленькой просьбе. Ведь вы должны вселять в него мужество, неустанно вселять мужество.
— Странные у вас идеи!
— Сущий пустяк. Всего лишь местная анестезия.
— Вы просто понятия не имеете!
— Не понял. Вы поможете ему или нет?
— Конечно, мне пришлось отказать…
— Конечно…
— Мальчик, похоже, впал в отчаяние… Он даже слегка зашепелявил.
— Так ужасно обмануть его доверие…
— Тем выше мы должны ценить стремление парня понять. Он сказал: «Я могу вас понять. Вы врач и должны оставаться врачом при всех обстоятельствах». И впрямь поразительный мальчик. Образцово-показательный.
Мой Шербаумчик бьется головой об стену. (Сопротивление врача не сломишь.) Значит ли это, что я должен достать ему лекарство для инъекций? Но я больше не хочу. Задергиваю занавес. Ползу назад до тех пор, пока не наткнусь на пемзу-туф-цемент. Вот-вот! Здесь она стоит. Между сдвинутыми почти впритык штабелями пустотелых плит…
А может, купить черепаху и наблюдать за ней? Как ей удается жить так замкнуто, не вылезая из своей скорлупы? Сколько жалости надо вобрать в живую плоть, чтобы плоть превратилась в панцирь? Обижать запрещено… Таким образом возникли бетонные бомбоубежища. Надежные массивные укрытия. И так называемый бункер-ячейка, самый маленький бункер, рассчитанный на одного человека, его черновые наброски были сделаны одним французским военнопленным, потом в сорок первом году проект доработали и по нему выстроили огромное множество этих бункеров…
А что, если переписать начатую рукопись? 28 января 1955 года его переправили в Федеративную республику. Два года спустя суд присяжных в окружном суде Мюнхен I возбудил против него дело. (Он расстреливал и вешал солдат без суда и следствия.) Прокурор потребовал восемь лет тюрьмы. Приговор гласил: четыре с половиной года заключения. Его кассационную жалобу отклонили, и Шёрнер отсидел свой срок в тюрьме Ландсберг на Лехе. Сейчас ему семьдесят и он живет в Мюнхене. Таковы факты. (Или то, что зовется фактами.)
Шербаум подошел ко мне.
— Я хочу вас предостеречь. Веро что-то задумала. И она это выполнит.
— Спасибо, Филипп. А что еще новенького?
— Некоторые трудности… Но повторяю, раз Веро что-нибудь задумала, она это выполнит.
— Вам надо расслабиться. Почему бы вам не поболеть недельку, не отойти от всего…
— Во всяком случае, вы теперь в курсе. Я против того, что она задумала.
(У него усталый вид. Ямочки исчезли. А я? Кого интересует, как я выгляжу? Нахожу языком маленький след от ожога на нижней губе и убеждаюсь, что ранка зажила.)
Третье угрожающее послание было засунуто в виде закладки в мою книгу, во второй том «Писем к Луцилию». Она изъясняется все более кратко: «Мы требуем покончить с политикой расслабления!» Нашла, что прочтения заслуживает восемьдесят второе письмо, против страха смерти: «Я больше о тебе не тревожусь…»
Хоть бы мороз ненадолго ослабил свою хватку, хоть бы опять пошел снег во всех районах города, хоть бы он окутал город снежным покрывалом и прикрыл бы всё и вся, хоть бы, наконец, великий соглашатель снег заглушил угрозы.
Без всякого предупреждения она пришла, нет, оккупировала мою квартиру.
— Я должна с вами поговорить, обязательно.
— Когда именно?
— Сейчас, немедленно.
— К сожалению, это невозможно…
— А я не уйду, пока вы…
В общем, я прервал едва начатую работу, более того — поспешно захлопнул рукопись; ведь, ежели подружка моего ученика хочет поговорить со мной «обязательно», я должен превратиться в слух, в одно сплошное педагогическое ухо.
— Что произошло, Вероника? Кстати, большое спасибо за ваши краткие и столь замечательно недвусмысленные письма.
— Почему вы путаетесь под ногами у Флипа? Разве не понимаете, что он должен это сделать обязательно? Неужели вы вечно будете все портить своими вечными «с одной стороны… с другой стороны…»?
— Это вы уже однажды сформулировали более метко: я расхолаживаю, я — соглашатель…
— От вашего реакционного жеманства просто тошнит!
Она села. При всей выдержке я чувствовал себя не в своей тарелке и стал выкладывать прежние аргументы неуверенно — у меня не было другого выбора, — аргументы эти, с одной стороны, были направлены против плана Шербаума, а с другой — отчасти признавали его правоту. Так складывалась наша беседа: она заявляла «обязательно», я советовал лучше употребить выражение «не обязательно»; ей все было ясно, а я нагромождал противоречащие друг другу точки зрения, не испытывая в них недостатка.
— Ясно как божий день: капиталистическая система эксплуатации должна быть уничтожена.
— Это зависит от точки зрения и от более или менее оправданных интересов различнейших групп и объединений. Что ни говори, мы живем при демократии…
— Ох, уж это ваше плюралистское общество.
— И у учеников есть свои особые интересы, и они должны выражать их четче. Например, в школьной газете…
— Детские забавы!
— Разве вы не предлагали Филиппа в главные редакторы?..
— Раньше я сдуру считала вас левым…
— …И даже выступили с речью?
— …Но с тех пор, как вы пытаетесь внушить Флипу неуверенность в своих силах, я поняла, что вы доподлинный реакционер, и притом реакционер того сорта, который сам не предполагает этого.
Она все еще сидела в своем коротком пальтишке с капюшоном. («Не хотите ли снять пальто, Вероника?») Сидела не сдвинув колени, как это делают девушки, а по-мальчишески, расставив ноги в ядовито-зеленых колготках, говорила в нос, и потому казалось, будто она хнычет, хотя она намеревалась устроить мне разнос. (Надо решить, насколько я левый, если я нахожусь левее своего зубного врача. «Не правда ли, доктор, с этим и вы согласитесь?» Зато Шербаум стоит левее меня, но пока он не решился сжечь таксу — правее Ирмгард Зайферт, которую, однако, нельзя считать более левой, нежели Веро Леванд. А коли так, где же, собственно, Веро обретается?) Хотя она пришла ко мне одна, за ней выстроилась целая группа!
— Мы требуем, чтобы вы раз и навсегда оставили Флипа в покое.
Я говорил, обращаясь к каучуковому профилю ее подметок, стоящих стоймя, нет, противостоящих мне:
— Будьте благоразумны. Его убьют на месте. Наши сограждане его убьют.
— В определенных ситуациях жертвы неизбежны.
— Но Филипп не мученик.
— Мы требуем, чтобы вы раз и навсегда прекратили его деморализовывать.
— Я не исключаю, что вы хотели бы превратить его в мученика.
— А я хочу, чтобы вам было ясно: я люблю Флипа.
(А я ненавижу признания, ненавижу жертвы. Ненавижу символы веры и вечные истины. Ненавижу все однозначное.)
— Милая Вероника, если вы по-настоящему любите своего Филиппа, как вы это сейчас с похвальной откровенностью признали, то именно вы должны помешать ему исполнить задуманное.
— Флип принадлежит не только мне.
— Помните, как в брехтовском «Галилее» один из героев говорит, что народ, который нуждается в героях и в героических подвигах, достоин сожаления.
— Нуконечно. Нуразумеется. Все эти места я знаю наизусть. Флип как попугай повторяет ваши побасенки. Иногда мне кажется, что он вообще разочаровался в своем плане. Еще одна среда прошла — и опять ничего. Теперь новоеновое: сначала он намерен анестезировать собаку. Половина эффекта пропадет. Вы его переделали на свой лад. Парень совсем размяк. Одолели сомнения. Возможно, скоро заревет.