Под местным наркозом — страница 49 из 56

Возвращаясь из советского плена, Шёрнер, по совету полиции, сошел со скорого поезда Хоф — Мюнхен уже во Фрайзинге, где его встретила дочь Аннелизе. На мюнхенском Главном вокзале наблюдалось скопление бывших солдат вермахта с целью совершения противозаконных действий.


Я больше не хочу. Сначала боишься боли, потом мучаешься от боли. Неуютно, и передыха нет. Я знаю устройство своей памяти: слова влетают и открывают ящички, где покоятся слова, которые только и ждут своей очереди влететь в другие ящички и открыть их. Да, я все понимаю и, прежде чем сказуемое, раздувшись, не займет сцену, лишь киваю головой. Нуда… Сейчас я пойду спать. Это ложе отвратительно.


Проснуться и найти карандаш. Полная нечувствительность при точном знании, что такое боль и как действуют болеутоляющие. Эпикур упрекал греческих стоиков, особенно Стилпона, за апатию, в то время как Сенека, почитатель Эпикура (и вероятно, тайный эпикуреец), все же признавал, что он чувствителен к несчастьям, хотя преодолевать эти несчастья его заставляет мудрость, а не impatientia[82], неумение страдать, свойственное киникам. Что касается меня, то при малейшей зубной боли я хватаюсь за арантил; несчастье равнозначно зубной боли!.. Могло ли так случиться, что Нерон, последовательный ученик Сенеки, велел поджечь Рим, потому что у него болели зубы?


Стало быть, спать не в кровати, а на этом мерзком ковре. Гнаться за сном, как будто это что-то вещественное. Поговорим, Веро. Вы же не станете просто лежать на моем берберском ковре… Почему нет?.. От него несет козлом… Не чувствую. У меня в носу полипы… А если я тоже лягу на эту шкуру?.. Тогда будет вонять вдвойне… Но я вас предостерегаю… От чего предостерегаете?.. От меня на ковре… Но вам ведь не позволено… Кто сказал?.. Я несовершеннолетняя, и вдобавок вы используете свое служебное положение. Мои родители развелись. Я вечно мотаюсь между ними. Кроме того, я закричу и расскажу все вашему Архангелу. Вам нельзя! Никак нельзя!

(На моем ковре мне все можно. Даже лежать одному, гнаться за сном и найти отнятую возлюбленную, которая сжалась до размеров жирных катышков пыли и угнездилась в этом козлином ковре. Иди-сюда-иди!)

Моя ошибка: я не должен был разрешать тебе остаться в пальто, берберский ковер чересчур новый, он еще долго будет вылезать. Теперь о нас знают все, и госпожа Зайферт говорит: Будьте добры дать объяснения, коллега Штаруш. Мне не хотелось бы опять сообщать об этом куда следует, ведь уже в семнадцать лет, незадолго до конца войны, я сочла себя обязанной донести в соответствующие инстанции на крестьянина, который покушался на мою честь… Скажите, Веро, почему вы всегда и везде носите ядовито-зеленые колготки?.. Чтобы лучше вас слышать.


И еще я обезвреживал мины на открытой местности. И блуждал среди базальтовых глыб на Майенском поле. И еще: видел на телеэкране розовый гипс для слепков, видел свою пасть, залепленную розовым гипсом для слепков. А потом увидел похороны на Лесном кладбище в Целендорфе. Отец Шербаума и я вели под руки за гробом Шербаумову мать. За спиной у меня шептались: Там впереди — его учитель, он был его учителем… В конце концов меня сморил сон на берберском ковре, к счастью, я заснул.


Утром, бреясь, подумал: пусть действует. Я буду молча глядеть на него и хранить спокойствие.

Утром я соскребал с себя отросшую щетину и все отросшие за ночь добрые намерения, и тут как раз позвонил мой зубной врач.

— С этим покончено. Ваш ученик отказался от своего плана.

(Выплюнуть горькую слюну. И громко возликовать в трубку:

— Ну слава богу! Честно говоря, я ничего другого не ждал, люди всегда пасуют в последнюю минуту.)

— Он отказался, и вы тому причиной. Не стройте себе иллюзий. Мальчик объяснил: он не хочет, как вы в сорок лет, торговать вразнос подвигами, совершенными в семнадцать. Ведь именно этим, по его словам, вы и занимаетесь.

(Я обратился к Сенеке, получил от него подкрепление в виде цитаты и подвел итог:

— Он повзрослел, стало быть сломался.)

— Ничего подобного. Он полон планов, планов, которые, как я охотно признаю, могли возникнуть на основе моих осторожных советов. Хочет возглавить школьную газету. Просветительские статьи! Злая сатира! Возможно, даже манифесты!

(Похвальное решение. Наш совершенно захиревший листок можно сравнить разве что с шутливыми газетками, какие выпускают по случаю юбилеев.)

— Какая цель, какая задача!

(Вот уже много месяцев, как у нас дебатируется один-единственный вопрос: разрешено ли ученикам курить на переменках и где именно?)

— Ваш ученик будет бережно относиться к своему времени и формировать свое сознание.

(Что говорил воспитатель малолетнего Нерона: «Правильно, Луцилий! Посвяти себя самому себе, береги время, не растрачивай его попусту».)

— Кстати, мне придется надеть мальчику пластинку на передние зубы. Завтра уже приступлю к лечению. Вы ведь знаете, при позднем вмешательстве редко удается исправить дистальный прикус. Лечение требует от пациента большой выдержки. Я предупредил его: мы добьемся успеха только при том условии, если вы, так сказать, совершенно освоитесь с инородным телом во рту. Он обещал набраться терпения. Много раз обещал.

(Он все равно не сдюжит, доктор. У него ни на грош стойкости. В этом мы могли сейчас убедиться. И со школьной газетой тоже не выдержит. Уже после трех номеров… Хотите поспорим, доктор? Будет заниматься курилкой, и ничем больше!)

Мой врач сказал:

— Поживем — увидим! — И напомнил о моем прикусе. — И мы тоже скоро опять начнем. Маленькая передышка, очевидно, была вам полезна. Кстати, занятно, что дистальный прикус ученика является как бы антиподом по отношению к настоящей — как же иначе, ведь она врожденная! — прогении учителя.

Он всегда прав. Само благоразумие. Пусть даже его прогнозы не оправдаются, свои ошибки он сочтет частичными победами. Он относительно уверен в своем деле. Ходит на лыжах, играет в шахматы и с удовольствием ест говяжью грудинку. Он тщательно готовится к своим не слишком хорошо посещаемым лекциям в народных университетах Штеглица, Темпельхофа и Нойкёльна. Такого, как он, поражения не убьют. Уверенный в том, что со своей профессией он не пропадет, дантист дружелюбно возвещает: «Кто следующий? Прошу…»


После собрания — утомительная говорильня: речь шла об обеспечении учебными пособиями, — я сообщил Ирмгард Зайферт:

— Между прочим, Шербаум отказался от своего плана. Он займется школьной газетой.

— Стало быть, опять победил так называемый здравый смысл. Браво!

— А кого вы хотели бы видеть в роли победителя?

— Я сказала: «Браво! Да здравствует школьная газета!»

— А вы случаем не ждали, что Шербаум проявит то самое мужество, которого так не хватает ни мне, ни вам? Вот именно — вам тоже.

— А я-то уже решила начать все сначала.

— С нуля, что ли?

— Хотела встать перед классом и прочесть ребятам эти ужасные письма строчка за строчкой… Но теперь уже не стоит. Я тоже отказываюсь.

— Зря отчаиваетесь. Пожертвуйте письма главному редактору Шербауму. Пусть напечатает их в школьной газете. Чем не гвоздь номера?

— Вы хотели причинить мне боль. Не правда ли?.. Вы причинили мне боль.

Она страдает чересчур охотно, чересчур легко, чересчур громко. Теперь мне придется просить прощения.

— Вырвалось, сказал не подумав, давайте забудем…

Недавно мы слушали у нее грегорианские хоралы. После «Аллилуйи» она сказала: «Это словно сияние святого Грааля. Не здесь ли скрывается глубочайшее таинство пасхи? Как вы считаете, Эберхард? Кровь агнца могла бы расцвести и принести нам избавление…» Когда я снял ее долгоиграющую пластинку и исцарапал открывалкой для пива, ее удивлению и обиде не было предела. «Рассказывайте это своим декоративным рыбкам, перед тем как они подохнут». — «Да, — сказала она, — пора переменить воду»…


Шербаум созвал первое собрание редколлегии. Было решено не помещать в газете объявлений, чтобы сохранить самостоятельность. Кроме того, листок надо было переименовать.

— Ну, Филипп? Как же будет называться ваша газета?

— Я предложил назвать ее «Азбука Морзе».

— Понимаю.

— Моя первая статья будет о группе Сопротивления Гельмута Хюбенера. Я хочу сравнить деятельность Хюбенера с деятельностью Кизингера в тысяча девятьсот сорок втором году.

— А как поживает Макс?

— Спасибо, уже лучше. Видимо, сожрал какую-то гадость. И это ему навредило. Но теперь он опять стал жрать.

— А ваш дистальный прикус?

— Мне вставят специальную пластинку. Довольно сложная штуковина. Но я это вытерплю. Наверняка.

— Ну конечно, Филипп… С завтрашнего дня и я опять начну у него лечиться. Он намерен обточить мне шесть зубов. Пойдем по второму кругу.

— Желаю приятно провести время.

(Мы попытались дружно засмеяться. И нам это удалось.)


При чем здесь бетон! Построить из глубоко эшелонированных книг неприступный бастион. Взять за образец идеальную крепость Вобана[83]. Снова начать работу над рукописью или опять заняться историей Форстера. (Между Нассенхубеном и Майнцем…) Книги и прочие западни.


Почему я не купил оба тома в Фриденау? Почему, несмотря на холодную и сырую погоду, потащился в центр, чтобы приобрести книги на Курфюрстендамме? (В наличии был только один том, другой пришлось заказывать.) У Вольфа я купил бы оба.

Выйдя из магазина и преодолев некоторое внутреннее сопротивление, я двинулся к Кемпинскому. Сухой мороз держался долго, но теперь моросил дождь. На площадке перед кафе почти не было народа, а те, что проходили по ней, не задерживались. Какая-то сила, которую я счел сентиментальностью, но с которой не мог сладить, заставила меня остановиться, выжидая, на том участке мостовой, который Филипп выбрал в качестве места действия. (Неизвестный в твидовом пальто.) Подняв воротник пальто и поглядывая на часы, я делал вид — перед кем? — будто у меня здесь назначено свидание. Оттепель и моросящий дождь разрушили-продырявили-зачернили сугробы, обрамляющие площадку. На мостовой ничего не было. Только сырость, которая проникала сквозь подошвы. Неужели я надеялся обнаружить следы? Здесь в январе 1967 года семнадцатилетнего гимназиста Филиппа Шербаума стошнило при виде дам, объедавшихся пирожными.