Я умиротворял все путем педагогики.
— С помощью масс-медиа, в рамках всемирного учебного процесса, статус ученичества будет продлен до глубокой старости.
Но как бы усердно мы ни прыгали выше головы, остаток земного притяжения вынуждал нас сталкиваться лбами.
По первой программе передавали фильм для лыжников и для людей, которые хотели бы ими стать: «От телемарка до христиании».
Он обдирал меня, как луковицу, слой за слоем, и я становился все меньше и прозрачней; поэтому я и решил заменить порошкообразный искусственный снег и быстрые лыжи документальным фильмом о спиритическом сеансе, в котором принимали бы участие также зубной врач и его помощница (в качестве медиума): обычное столоверчение.
Едва он успел сделать мне четыре укола, как в пространственном изображении, кроме нашего хорошо спевшегося трио, появилась масса народу, в зубоврачебном кабинете возникла давка. Иногда то были текучие, иногда плотные тела, сверхчувствительные астральные объекты, которые, к моему разочарованию, совпадали с расхожими представлениями о призраках в белых ночных балахонах: они явились на телепатическое свидание.
И моя матушка оказалась тут же. Я спросил ее, не стоит ли мне обручиться, и получил истинно материнский совет: сперва все прояснить. После долгого обмена репликами, который проходил с помощью медиума-помощницы, я понял, что матушка знает об Ирмгард Зайферт. «Только смотри, не вляпайся. Сперва надо выбросить ее старые писульки. Не то толку не будет, она тебя заговорит вусмерть — и про то, что тогда было, и про то, что она делала…»
Три недели спустя я последовал совету матери: как только мы решили обручиться, попросил Ирмгард Зайферт отдать пачку тех старых писем.
Она сказала:
— Ты хочешь их уничтожить. Так, что ли?
Хотя я, собственно, собирался всего лишь запереть их у себя, я сказал:
— Да, хочу освободить тебя от них.
Уже на нашей следующей прогулке вокруг Грюневальдского озера она отдала эту пачку. В лощинке на песчаном восточном берегу я сложил письма в кучу. Они быстро сгорели.
По дороге домой Ирмгард Зайферт обратила внимание на соответствующую табличку с надписью «Запрещено».
— Нам повезло, хорошо, что люди из лесничества не застали нас на месте преступления…
В увеличившемся благодаря телекинезу кабинете моего зубного врача матушка дала мне еще несколько полезных советов, прежде чем врач удалил металлические колпачки. На телеэкране в это время появилось нечто туманно-призрачное, возможно, это объяснялось тем, что фоном служил фильм о лыжниках. (Астральные тела совершали телемарк — приземление с выпадом.)
Матушка призывала меня пить меньше пива и поменять прачечную. Состояние моих рубашек ее явно не удовлетворяло. Она передала мне с того света дословно следующее: «Глянь-ка хоть раз на уголки. Они теперь совсем отучились гладить воротнички».
Потом она велела тщательно присматривать за одним из моих учеников, которому в начале лета в связи с предстоящим визитом «высокого гостя» может угрожать опасность: «Знаешь, мальчик, он такой же, каким ты был тогда. Всегда забегал вперед, ветер в голове, лез на рожон. Намаялась я с тобой…»
Я попросил прощения у матушки и обещал следить за Шербаумом. (С ним, кстати, ничего не случилось на площади перед Оперой, зато Веро Леванд могла похвастаться сильными ушибами и кровоподтеками.)
Зубной врач снял металлические колпачки. Я попытался продолжать диалог с умершими.
— Они ведь все еще живы, доктор. Хотя Крингс взял револьвер, который дочь положила на борт ящика с песком, он, как и Паулюс, стреляться не стал. На следующий день он созвал всю семью — стало быть, и Шлоттау и меня тоже — к себе в кабинет и признался, что потерпел фиаско, после чего ознакомил со своим решением, предварительно упомянув о самоубийстве Сенеки, равно как и о том, что смерть нам нипочем. «Я решил, — сказал он, — добиться победного перелома в другой области: посвящу себя политике!»
После этого я тоже принял решение — расторг помолвку с его дочерью. Он согласился, дав понять, что это его вполне устраивает. А Шлоттау, которого никто ни о чем не спрашивал, сказал: «Разумно».
Так закончились эти семейно-военные игры. Но если позволите, доктор…
Зубной врач был против вариантов на ту же тему, не хотел знать и о моем последнем объяснении с Линдой.
— Ваша песенка спета, дорогуша. Точка. Занавес. Добавления излишни. Как зубной врач, я ежедневно выслушиваю подобного рода истории о любовных треугольниках. Герои их изображают себя либо в исторических костюмах, либо в почти современных. И конечно, обязательно маскируют этот неизменный жалкий треугольник: иногда экономико-теоретическими рассуждениями, иногда религиозными, иногда даже уголовно-правовыми или налогово-правовыми. Однако все эти переодевания имеют лишь одну цель — замаскировать вечный треугольник. Прежде чем вы заставите нас присутствовать на свадьбе Линды и Шлоттау, давайте посмотрим лучше на лыжников, они оживлены: совершают телемарк, поднимают облачка снега, оставляют следы, смеются, а под конец выпьют свои питательные дрожжи «Ово». Словом, пора наконец похоронить вашу прежнюю невесту. Договорились?
— Я сделал то же, что во времена Оны сделал художник Антон Мёллер из моего родного города с дочерью бургомистра, своей суженой.
— Значит, вы все же хотите рассказать еще одну байку?
Веро Леванд называет это «переключением». То время, что он приготавливал специальный цемент, высушивал мои обточенные зубы струей горячего воздуха, устанавливал два мостовидных протеза, я посвятил перенесению на экран телевизора, так сказать для сравнения, притчи о художнике Мёллере.
Я рассказал не только историю о классическом любовном треугольнике (мой зубной врач с удовольствием принес бы ее в жертву прогрессу), я еще позволил себе одновременно некоторые намеки на его личный треугольник. Разве могло укрыться от моих зорких глаз, что зубной врач — один из углов типичного старомодного треугольника? Ведь он разрывается между своей супругой, матерью его детей, и своей помощницей.
— Итак, вот что случилось с моим земляком, талантливым Антоном Мёллером, который в 1602 году должен был написать для данцигского магистрата «Страшный суд»; то была заказная работа; живописец, увлекавшийся до сей поры маньеризмом и писавший лишь аллегорические фигуры, получил ее по протекции бургомистра. Он должен был жениться на дочери этого патриция, лишь только будет выдан соответствующий ганзейским обычаям гонорар.
Часть поверхности, где следовало изобразить скучный рай, Мёллер написал быстро — хотел поскорее избавиться от этой темы — и по моде того времени. Художник заранее радовался работе над чистилищем и над спуском в ад: будучи истым сыном порта, он решил изобразить грешников плывущими на кораблях. Они должны были сошествовать в ад вниз по реке на зафрахтованных лодках, баркасах и изящных ладьях; натурой для реки послужила Мотлау — приток Вислы. А в одной из ладей он решил написать голую женщину — воплощение греха. Мёллер не мог без аллегорий.
Однако и грех нельзя было как в ту пору, так и сейчас изобразить без живой натуры. Дочка паромщика, простая пышнотелая деваха, послушно позировала художнику, и Мёллер во всех отношениях неплохо воспользовался ее прелестями; но когда невеста живописца захотела своими глазами увидеть, насколько продвинулось сошествие в ад, она сразу же попала в двусмысленное положение, оказалась в любовном треугольнике, который вы, милый доктор, считаете изжившим себя и хотели бы упразднить — хотя сами герой такого же точно треугольника; тем не менее треугольник этот помог художнику Мёллеру в его творчестве.
Невеста подняла шум. Отец, члены магистрата и городские судебные заседатели хором потребовали от Мёллера, чтобы он взял в качестве натуры для греха свою невесту, смазливую, но не такую пышнотелую девицу. Художника принудили изменить своему искусству. Его поставили перед выбором: либо сделать известную всему городу легкомысленную дочку паромщика неузнаваемой, либо… отказаться от гонорара и от доченьки бургомистра.
И вот искусство пошло на свой первый компромисс. И я избрал тот же путь, когда пытался рассказать о Фердинанде Крингсе, хотя и оригинал, не смущаясь, носит имя Фердинанд. Мёллер пририсовал паромщице лицо, похожее на лицо невесты: как иначе мог изобразить он грех, ведь ему запретили запечатлевать на картине хохочущую мордашку потаскухи из предместья — паромщики жили около Санкта-Барбары, в нижней части города.
Однако, когда прототипом грешного образа стала дочка бургомистра, опять поднялась буча, да такая, что она нашла свое отражение даже в хронике города. Цеха и ремесленники, стоявшие на стороне Мёллера, громко ржали и распевали шуточные песенки. В воздухе запахло политическим скандалом. (Суть дела была в разрешениях варить пиво и арендовать рыбные склады.) И тут патриции позабыли о своих угрозах и под предводительством бургомистра перешли на просительный тон.
Таким образом, художнику Мёллеру пришлось согласиться на второй компромисс; его не миновал и я, поместив папашу Крингса и Крингсову дочку в декорации из цемента, пемзы и разных пород туфа. Мёллер, оставив нетронутым обнаженное тело дочери паромщика, закрыл стеклянным колпаком с рефлексами хорошенькое глупенькое личико своей невесты — сегодня нам представляется загадкой, что общего между нежной, скорее худой козьей мордочкой, мистически расплывающейся под стеклом, со столь соблазнительно округлым туловищем. (Поглядите-ка, на какое преломление способен стеклянный колпак: все в нем отражается — и мир, и его противоречия…)
А Мёллер, войдя в раж, написал именно в той ладье, что держала путь в ад и везла грех, всех членов магистрата вкупе с бургомистром, и получились они до ужаса похожими и даже не под стеклом.
Так дело дошло до третьего компромисса в искусстве, который предстоит и мне: ведь я боюсь назвать по имени вас и вашу помощницу — что скажет на это ваша жена? Что касается Мёллера, то он не захотел отправлять в ад городских патрициев вкупе с бургомистром и его доченькой; он написал себя в реке Мотлау, превращенной им в адскую реку, сиречь в Гадес. Художник изо всех сил упирается в нос ладьи и при том смотрит на нас: мол, если бы не я, вся компания быстро полетела бы в тартарары.