зайдет и там оставит аромат
каких духов, хоть некому звонить ей.
Но, выходя, уронит: «Извините,
я задержала вас, но аппарат,
сдается неисправен». И парад
еще торжественней и строже
становится… И ежели прохожий
(какой с невежи нынешнего спрос!)
вдруг, поражен голубизной волос,
ей вслед уставится – так ей ведь не в новинку
такие взгляды вслед. И сразу видно:
вульгарный тип. И, Боже, как одет!
Штиблеты эти желтые… О, нет,
она всегда считала, что мужчины
беспомощны, смешны, каким бы чином
их не венчали, бедных. Суть не в том.
И думают, как дети, об одном.
А женские презрительные взгляды
она не замечает. Их наряды
внушают отвращенье ей. И яд
их взглядов отражал бесстрастный взгляд —
им с юности она владела грозно.
…Но вот уже и переулок – поздно:
помедлить прежде надо было… Вот
казалось бы, сейчас она войдет
в подъезд с кариатидами… Она-то
войдет – да еще как… Но воровато
и робко оглянувшись – не видал
ли кто – она тайком в полуподвал
вдруг юркнула, как девочка, по стертой
постылой лестнице. Две толстозадых тетки
какие-то ей всё ж взглянули вслед…
Но завтра она снова выйдет в свет.
Изгнание
He гневался Адам на Еву
и Иеговы гневу
не подражал. Он шел
уже не нагишом
с подругою, теперь понятной,
в мир безвозвратный,
где им судили впредь
труды и смерть,
сквозь оцепленье Серафимов —
в руках, вестимо,
двуострые мечи…
А рай в ночи
благоухал пустопорожне,
и звери Божьи
в нем мыкались одни:
не ведали они,
что ждет и их изгнанье,
за пропитанье
кровавая борьба —
силки, стрельба.
Портрет
За центральных зданий черствым рустом —
в переулке, в доме из доходных,
где все вымороченней жилплощадь
коммунальная, в квартире, слишком некой,
в комнате, как водка, одинокой
жил старик, но без своей старухи.
Было деду семьдесят. Возможно,
шло к восьмидесяти – горькие запои
возраст затянули как бы ряской —
старый пруд. Он был пенсионером:
пил по пенсиям. Но лишь по смерти бабки:
умерла, как ни ходил за нею.
В голой комнате его теперь остался
лишь портрет ее великолепный:
с фотографии глядела гордо
женщина красы не то что строгой —
замкнутой скорей, скорее – скрытной
как порывы юности. Прекрасным
и таинственным лицо ее казалось
на портрете молодом, хоть старой
фотография была и пожелтевшей.
Оттого ль что не хватало водки,
иль от одиночества – не знаю —
но надумал дедушка жениться
на одной старухе из продмага
(разумеется, из винного отдела).
Говорил старик своей старухе:
«Мне не надо твоего прибытка.
Ты ведь, знать, на пенсию выходишь.
Детки твои тоже разбежались.
Кончится прибыток, а вдвоем мы
пенсиями сложимся – протянем».
Долго думала убогая старуха
над причудой этого пьянчуги:
тридцать лет она жила без мужа,
выросли и разлетелись детки,
дед сказал, что комната большая,
а у ней не комната – каморка.
Чуть не сладилось у деда это дело,
чуть не вышла за него старуха,
но надумал дедушка невесте
показать вперед свою жилплощадь.
Оглядела койку, подоконник,
стол, обоев рвань, в окошке – дворик
и портрет старинный заприметив,
долго на него глядела бабка…
наглядевшись, деду отказала
наотрез: уж больно пьешь нетрезво.
Во Сретенье
«И рече рабу, кто есть человек оный
иже идет по поле во сретенье нам»
И в поле вышел Исаак
навстречу сумеркам. Но мрак
еще лишь зарождаться начал.
Кричал ишак, тот мрак вдохнув.
За горизонта вечный круг
исчезло солнце. Лай собачий
сливался с блеяньем овец.
И пахли травы. И чебрец
средь них особо. Пахло волей.
Шел Исаак в раздумий мгле
по остывающей земле
навстречу сумрачному полю.
За праотеческой спиной
шатры исчезли. И родной
вкус дыма пустошью зашелся
в пространстве чуждом и большом,
где степь лежала нагишом,
наложнице подобно. Шел всё
и шел пустынный Исаак.
Сгущался вековечный мрак,
но разглядела человека
средь надвигавшейся земли,
среди времен грядущей тьмы
с верблюда дальнего Ревекка.
Для кота
«Что вы! Пенсии хватает.
Вы не смейтесь. Для кота я
сторожу здесь. Он в еде
привередлив: каждый день
нужно что-нибудь иное —
ну, паштет, гуляш… порою —
шпроты – отчего, Бог весть —
так-то рыбы он не ест.
Привередлив. Только мясо.
Но сырое редко – в масле
чуть обжарить… Ну, а вы
отчего здесь?… Вы правы,
только так и можно. Я-то
хоть старуха и с Физ-Мата,
до сих пор пишу сама.
От Ахматовой с ума
я сходила… Принесу вам
что-нибудь из старых… Судьбы
там, которых не найти.
Хоть стихи и не ахти.
Вы поймете… Кот мой любит
яйца в майонезе! Люди
в гастрономии слабей,
чем мой кот… Там – про людей —
про моих друзей, которых
я пережила… Не в норах —
нет, не прятались они…
про погибших ДО войны.
Вы поймете это мигом.
Вон у вас какая книга —
мне таких уж не прочесть:
нервничаю… Кот мой ест,
представляете, маслины!
Завтра пенсия, и с ним мы
погуляем… Он меня
любит. Он мне – как родня.
Не кастрированный даже,
но все время дома! Наши
бабки говорят, что де
ненормальный он… Людей
раздражает, если кто-то
счастлив… Вот что: антрекотов
я куплю ему! Он рад
будет… Прямо на Арбат
и поеду: там такие
свежие в кулинарию
по утрам завозят… Вы
мясо любите?» – «Увы».
Лица
Лица, которыми светятся храмы —
будь то у бабки иль сгорбленной дамы
иль у молодки, поди, заводской —
все эти лики походят на Твой,
«ТЯ БО ЕДИНУ НАДЕЖДУ ИМАМЫ»
все мы, но их Ты признала средь нас
с темных икон своих сквозь фимиамы
ладана – светлый их иконостас.
Ничего
И ничего после любви
не изменилось: дом ли, сквер ли,
мелодий, улочек углы,
в кафе излюбленном столы
и в парке – древние стволы…
Вот также будет после смерти.
Среди людей
Я говорю на вашем языке —
молчанье здесь иными словесами
исполнено… Работала в ларьке.
Там было мне семнадцать. Рядом с нами
за проволокой колючей встала часть
военная. Отец мой там слесарил
в домах жилых. И помню, как сейчас.
В субботний вечер. Летом. На закате.
Привел солдата. Оба – под хмельком.
(Папаша отмечался при зарплате).
Я им таскала закусь. С пареньком —
ни слова я, покуда мне папаша
лафетик не поднес, считай, силком.
С того и начались свиданки наши.
С того и началась любовь меж нас.
На танцы приглашал меня в Железку[6],
и раз я с ним воскресным днем прошлась
за речкою. Ну, и сейчас полез он.
Но робко эдак. Робостью и взял.
В мундире был, и мне, девчонке, лестно.
И лето светлое. И всяк цветочек ал.
Стал прибегать ночами в самоволки.
Таились мы. Отец тверезый строг.
Солдатик мой томил меня. Про Волгу
всё заливал. Но вот проходит срок —
и нечего! Недели две терпела.
Со страху-то чуть не валилась с ног.
Потом сказала все ж: «Такое дело».
Боялась осерчает. Нет, он сам
весь растревожился. Но говорит, сердешный:
«Поженимся». Меня по волосам
всё гладил: не страшись, мол, будь в надежде.
Утешилась я малость. Ждать взялась.
И всё у нас пошло милей, чем прежде.
И осень красная была – ну, прямо страсть!
Но раз он говорит: «Назавтра к ночи
приди сама. Там в проволоке лаз.
В наряде я. Но дерну на часочек.
А за складами не приметят нас».
И я пошла сама, в охотку, смело:
уж заполночь потайно поднялась —
отец не слышал. Ну и – подоспела.
………………………………………………….
Я говорю вам вашим языком.
В ту ночь как раз стоял он в карауле.