Под осыпающимся потолком — страница 19 из 26

И вот еще что. На могилах других покойных скорбящие близкие зажигают свечи, оставляют цветы, яблоки, мелкие пирожные, сигареты, газеты, кусочки сахара и другие предметы, необходимые на том свете, а вот возле скромного надгробья Бодо кто-то упорно кладет солнечные очки. Дешевые пластмассовые очки, купленные с уличного лотка. И хотя кто-то другой их через некоторое время крадет, тот, первый, приносит очки снова. Как будто заботится, чтобы Бодо на том свете, даже на время, не остался без них.

Так далеко, что никогда и не вернулся

Кто? Вейка? Знаю, что он исчез. Небо нахмурилось на западе, в стороне Чачака. Неожиданная летняя гроза застала Вейку посреди главной городской площади. На открытом месте. Хотя он, как всегда, находился по адресу постоянного места жительства, а именно: в слишком большом плаще-болонье, номер XXXL.

Вейко не сумел спрятаться от ветра. В ближайшие банки, магазины или в холл гостиницы «Турист» его бы не впустили. Легкий как перышко, он тут же взлетел, вопреки своему желанию. Только и успел, что бросить из кармана клубок красных шерстяных ниток. Внизу клубок подобрали дети, и теперь Вейка, привязанный за петлю на отвороте, летел как змей. То вверх, то вниз. Слишком широкий плащ-болонья то наполнялся воздухом, то опадал. Потом снова надувался. Снизу его то подтягивали, то отпускали. Дети играли с Вейкой, как с воздушным змеем.

А Вейка раскидывал в стороны руки и парил. Чего только он не выделывал! Как на воздушном параде. Есть свидетели, которые утверждают, что, освободившись от страха, он кричал сверху:

– Эгей, люди, как же здесь хорошо!

Есть и такие, которые рассказывают, что он выбрасывал из карманов мелочь, что монеты звякали о крыши домов вокруг площади, а Вейка, по мере того как освобождался от денежного балласта, удалялся от земли все дальше и дальше. А другие добавляли, что там, наверху, он два или три раза надставлял красную нитку, пока у него в кармане оставались клубки.

Тем временем, незадолго до того, как ветер стих и упали первые капли теплого летнего дождя, шерстяная нитка оборвалась, и Вейка, теперь неуправляемый, крутясь то вправо, то влево, исчез. Да, к счастью или к несчастью, как раз перед началом дождя, такого крупного, что от него пришлось спрятаться даже птицам, красная шерстяная нитка оборвалась, и Вейка в мгновение ока исчез где-то за горизонтом. Улетел так далеко, что никогда и не вернулся. Должно быть, по своей воле. Потому что некоторые клянутся, что иногда видят Вейку то там, то здесь, он летит, он парит в небе, в своем слишком широком плаще-болонье, по-прежнему выкрикивая:

– Эгей, люди, как же здесь хорошо!

Разумеется, есть и такие, кто во все это не верит. Ну и ладно. Пусть не верят. Вейка от этого ничего не потерял.

Дублированные фильмы

Драган и Гаги без паспортов бежали в Италию. Там они постоянно переселялись из города в город, чтобы избежать высылки.

Гаги сначала попрошайничал у дверей величественных соборов. Потом нанялся на самую тяжелую, опасную работу на стройках, без договора, без страховки. Разносил ведра шпаклевки для затирки трещин на стенах тех же самых соборов. Несколько раз едва не пострадал, чудом не свалился с лесов. И тем не менее сверху ему было видно, как прекрасна Италия. Гаги размышлял, считал, прикидывал, сколько будет у него времени, пока долетит до земли, если сорвется… Десять секунд… Двадцать… Не больше… И поклялся самому себе, что если все-таки упадет, то в воздухе не станет кричать и молотить руками, а будет только смеяться и смеяться, сколько бы ему ни осталось до конца. Жизнь в Италии прекрасна, и нужно пользоваться каждым ее мгновением.

А у Драгана дела шли, как всегда. Он читал Гаги, какие компоненты входят в состав той или иной пиццы, и во время походов в кино переводил, что говорили герои. В Италии, в отличие от Сербии, иностранные фильмы показывают не с титрами, а с дубляжом. Драган жил за счет Гаги, в соответствии со своими привычными потребностями, то есть роскошно. Тратился на женщин, азартные игры и вино. Но к этой тройке сколько нулей ни пришей, все будет мало. Поэтому Драган объяснял свои постоянные расходы оплатой частных уроков итальянского. Он утверждал, что более точный перевод требует досконального изучения всех тонкостей языка, и что ему не хотелось бы, главным образом из-за Гаги, чтобы возникали какие-то недоразумения.

– Да-а, иностранные языки куда труднее наших, – говорил он, когда его уставший товарищ приходил с работы и заставал его всегда в положении лежа за книгами «Grammatica italiana» или «Lo Zingarelli – Vocabolario della lingua italiana», хотя и в той и в другой были спрятаны комиксы, «Il gatto Garfield» или какой-нибудь другой, желательно с минимумом текста.

– Нелегко тебе… Но не стоит так мучиться ради меня… Ты что-нибудь ел, хочешь, пойдем куда-нибудь поесть мороженого? – Гаги всегда был готов облегчить тяжелую жизнь Драгана.

Тем не менее Драган так и не выучил больше сотни слов, так и не продвинулся дальше настоящего времени, первой десятки цифр и личного местоимения «io». Что совершенно не мешало ему «синхронно» и уверенно переводить, кто, что и кому сказал. А Гаги был благодарен. И доволен. Даже очень доволен. И кто бы что ни говорил о его малограмотном товарище, он считал, что Драган итальянский знает как римский папа и даже лучше, «как сам эфиопский император Хайле Селассие».

Италия для них была землей обетованной. Италия для них была страной грез. В Италии жизнь прекрасна, и грех не использовать здесь каждое мгновение. Кроме того, в Италии не было занудного господина Джорджевича, и никто не мешал им из пятого ряда, не совал свой нос и не вмешивался в действие фильма.

«Очень плохо (1)!»

А вышеупомянутый господин Джорджевич под конец жизни слегка тронулся. Все эти бесчисленные книги, о которых он всю жизнь рассказывал многим поколениям учеников, все эти тома, от первого и до последнего слова, он прочитал снова. Точнее, начал он с самого начала, решив заново изучить азбуку, заново выучить язык по букварю… по грамматике, по орфографическому словарю… по детской литературе… потом заново внимательно перечитал отечественных и иностранных авторов, от корки до корки, и Гомера, и Данте, и Сервантеса, и Шекспира, и Достоевского, и Манна… Обратив особое внимание на Рабле и Гоголя. Аккуратно подчеркивая в каждой книге самые важные строчки, оставляя на полях свои замечания и отдельно, на тысячах листах бумаги, записывая выводы.

Закончив обучение и имея все основания сказать самому себе, что освежил в голове весь материал, он начал захаживать в школу, где когда-то работал. Там он вытащил из архива, точнее, из подвала гимназии, все письменные работы всех поколений учащихся, которым он десятилетиями преподавал литературу и язык, сотни и сотни тетрадей, и снова просмотрел их. Ему разрешили это из жалости. Даже предложили воспользоваться комнатенкой, которая получилась после того, как был отгорожен эркер, и в которой стояла старая парта, стул, да еще оставалось свободное место. Пусть делает что угодно, только бы не вмешивался в учебный процесс, кого могут теперь интересовать старые темы и заплесневелые тетради! Пусть занимается чем хочет, если ему не лень, пусть проверяет все заново, от первого и до последнего слова. В результате, несмотря на все усердие, досрочно отправленный на пенсию преподаватель югославской литературы и сербохорватского языка так и не понял, в чем заключалась его ошибка.

С тем господин Джурдже Джорджевич и упокоился. Уверенный, что что-то он просмотрел, что-то упустил. То есть кому-то позволил проскочить «просто так». До последнего момента он оставался чрезвычайно строгим, таким, каким его все и считали. И прежде всего по отношению к самому себе. Перед смертью, оценивая собственную жизнь, он спросил себя: «Жил?» – ненадолго задумался и добавил: «Очень плохо (1)!»

Наследники разделили его недвижимость полюбовно, не успев рассориться. А то имущество, которое никого не заинтересовало – богатую библиотеку и кипы записей – подарили краеведческому музею. Должно быть, они до сих пор там так и лежат, на их изучение и классификацию потребуются годы.

Алюминиевая фольга у нас есть?

Знаю, что Эраковичу после множества попыток все-таки удалось сказать свое слово в искусстве. Правда, в изобразительном, а не в кинематографии. Как-то ночью его вдруг осенило. Он разбудил Эраковичку в лихорадочном возбуждении:

– Алюминиевая фольга у нас есть?

– Что? – пробормотала Эраковичка в полусне.

– Жена, сконцентрируйся! Я чувствую, что пришел мой час творить! Есть у нас в доме алюминиевая фольга? – повторил Эракович.

– На прошлой неделе купила новый рулон, я к нему еще не притрагивалась, – Эраковичка наконец проснулась, встала и надела пеньюар, чтобы составить супругу компанию.

И всю бессонную ночь напролет Эракович в полосатой шелковой пижаме, взлохмаченный, одержимый мощным порывом вдохновения, дрожащими руками разматывал и рвал этот десятиметровый (ширина тридцать сантиметров, толщина десять микрон) рулон. Результат выразился множественным числом: ровно тридцать три автопортрета. Небольшого формата. Позже в роскошных рамах. Но еще до того, как они приобрели окончательный выставочный вид, Эраковичка нерешительно усомнилась:

– Это действительно автопортреты?

– Ты что, не видишь, там отражается мое лицо! – Эракович поднес поближе к себе один из тоненьких листочков. – И чтобы ты была в курсе, я называю такой прием вторжением личности художника в пространство.

Выставку Эракович назвал скромно: «Эраковичи». Критики были потрясены. О выставке писали столичные газеты. Эракович раздавал самовлюбленные интервью. Позировал на фоне взятых в рамки обрывков алюминиевой фольги. Все они до бесконечности умножали его лицо. Он говорил, что всю жизнь необыкновенный «дуэт ангельских голосов» призывал его к чему-то подобному. Слухи о новом слове в искусстве распространились и за границу. Несмотря на международные санкции в отношении Югославии, выставка «Эраковичи» побывала в нескольких европейских столицах, где тоже вызвала большой интерес и должное признание.