общее, ресурсы которого избыточны, а смерть для которого – бессмыслица»[62]. Хотя человек страдает, стареет и умирает, он должен радоваться, что с общими источниками энергии всё обстоит благополучно. Такое беспредельное благодушие, конечно, можно только приветствовать – мы понимаем, что Батай, в сущности, человек очень милый. Во всяком случае, в центральных положениях его философии Батаю чужда драматическая, агонистическая борьба за признание и господство, о которой говорит в своем тексте Мосс и о которой другим языком говорили такие философские учителя Батая, как Лев Шестов и Александр Кожев[63].
В своих открыто формулируемых социально-политических импликациях общая экономика, как и моссовская модель символического обмена, тоже довольно умеренна. Даже стремясь оправдать радикальную революцию обездоленных классов, Батай отдает безоговорочное предпочтение щедрости состоятельных классов, так как в конечном счете он предпочитает социальный мир. Значительная часть Проклятой доли, написанной вскоре после Второй мировой войны, посвящена выражению благодарности американскому правительству в связи с планом Маршалла[64]. Батай восхищался им как актом щедрого расточительства, поскольку, с точки зрения американцев, казалось, было совершенно бессмысленно восстанавливать Европу после войны. Невозможно отделаться от впечатления, что Батай воспринимал свою книгу как своего рода ответный дар европейской мысли великодушной Америке. Батай сам характеризует эту книгу как акт литературного расточительства[65]. Он дает понять читателю, что во время работы над ней он испытывал определенный стыд и смущение всякий раз, когда его спрашивали, о чем она. В сущности, если следовать Батаю, он мог бы сказать только, что пишет книгу, которая изменит всю человеческую жизнь до самого основания, но сказать это значило бы выставить себя на посмешище – поэтому Батай и не мог назвать определенную тему, определенное «означаемое» своего письма. Так что сама книга кажется своего рода текстовым расточительством – актом писательской щедрости.
Конечно, одновременно Батай, вместо того чтобы формулировать определенное, субъективное, авторское и конечное сообщение, передает людям бесконечное сообщение медиума Солнца. На первый взгляд, это сообщение очень тревожно, поскольку речь идет о медиуме непостоянном и эксплозивном, который не может обеспечить постоянство и стабильность культуры в той степени, в какой на это были способны такие медиа, как Бог, Дух или Природа (до тех пор, пока она мыслилась как закономерная и предсказуемая). Напротив, избыток солнечной энергии ведет к постоянной утрате культурных ценностей, текстов, традиций и авторских сообщений. Но даже если содержание сообщения тревожно, сама возможность передать сообщение медиума имеет весьма успокаивающий эффект – по крайней мере, для того, кто его передает. Тот, кто занимает «общую позицию» медиума и отказывается от ограниченной, индивидуальной точки зрения, присваивает, таким образом, бесконечную точку зрения – и может возвыситься разом над всеми частными культурными утратами.
Разрыв при переходе от таких «идеалистических» медиа, как Бог или Дух, к таким «материалистическим» медиа, как Солнце, бессознательное, жизнь, компьютер или интернет, оказывается не столь глубоким, как часто думают. Даже после «смерти Бога» сохраняется возможность получить доступ к внутреннему и фундаментальному и, таким образом, стать глашатаем медиума. Сообщения медиума могут при этом ужасать, но роль глашатая остается нейтральной и относительно надежной. Даже тот, кто становится глашатаем ничто, может быть уверен, что после исчезновения всего сущего ничто пребудет в вечности и его нигилистическое сообщение будет вечно истинным. И если кто-то от имени дифференции провозглашает, что никакие индивидуальные сообщения не в состоянии сообщить то, что хотели бы, это деконструктивистское сообщение дифференции всегда остается в силе. Единственная серьезная опасность, постоянно подстерегающая сообщение медиума, состоит в том, что оно может быть (недо)понято как всего-навсего индивидуальное, конечное, авторское. Особенно опасно, когда сообщение медиума интерпретируется как разумное, хорошо сформулированное, весьма интересное и тем самым сводится к собственному сообщению автора: в этом случае оно получает слишком быстрое и однозначное признание, аннулирующее его бесконечное значение. Такого рода поспешное и чересчур охотное признание можно истолковать как ответный дар получателя сообщения, слишком быстро освобождающий его от бесконечной обязанности отдаривать преподнесенный ему подарок. Поэтому лишь такое чересчур великодушное признание со стороны читателей вызывает у Батая тревогу – а вовсе не войны, катастрофы и революции. Ведь только это признание может поставить под подозрение его статус глашатая Солнца. Только тот, чье сообщение остается бесконечно непонятым, может чувствовать себя глашатаем бесконечного.
Тот, кто в XX столетии стремился быть как можно более непонятым, искал себе применение в области современного искусства, и прежде всего современной поэзии. Современный поэт – это последний воин, расходующий себя и других, чтобы инсценировать свою гибель как праздник. Конечно, легко критиковать этот романтический идеал поэта, иронизировать над ним, опровергать его. Можно без особого труда показать, что современная поэзия так же зависит от рынка, как и все прочие виды человеческой деятельности в современную эпоху, и что эта зависимость становится предметом рефлексии в самой поэзии. Попытки такой демифологизации и деромантизации предпринимались неоднократно; одни из них были более удачными, другие – менее[66]. Однако все они страдают одним коренным недостатком: они не ставят под вопрос романтический идеал поэзии как таковой. Основной тезис подобного демифологизирующего дискурса заключается в том, что романтический идеал поэта есть всего лишь идеал – и не может быть воплощен в «реальной жизни». Но этот тезис абсолютно неинтересен в силу своей тавтологичности: то, что идеал в чистом виде в жизни не встречается, известно и так. В качестве идеала романтический образ поэта не испытывает ущерба оттого, что он невоплотим, – напротив, его невоплотимость лишь упрочивает этот идеал как таковой.
Основная заслуга Батая, которая одновременно сближает его с Моссом, состоит в том, что он экономизирует романтический идеал поэта именно как идеал, показывая, что его формирование уже само по себе представляет собой экономическую операцию. Конечно, вначале Батай должен был реформировать и расширить понятие экономического, с тем чтобы позиционировать романтическое понимание поэзии внутри этой новой, расширенной экономики. Только в том случае, если экономика расширена до общей экономики, в которой некомпенсируемая утрата ценности интерпретируется как легитимная экономическая операция наряду с другими, романтический идеал поэта получает экономическую легитимацию. Правда, Батай тут же констатирует, что сама экономика при этом становится идеалом экономики, принимающим форму идеального потлача: «…идеалом было бы, если бы за потлач невозможно было отплатить»[67]. Но такой идеальный потлач недостижим даже внутри расширенной, символической экономики, поскольку, согласно законам моссовского символического обмена, любая жертва автоматически получает возмещение в форме признания, почести и славы – причем жертвующий с самого начала знает об этом возмещении и рассчитывает на него. В этом смысле потлач всегда является экономическим действием, предполагающим определенный расчет, а отнюдь не жертвованием, тратой в чистом виде[68].
Следовательно, поэтический идеал, даже если он экономизируется через потлач, тем не менее остается идеалом, так как благодаря славе, с которой неизбежно связан удачный потлач, он никогда не достигает цели: «Дело в том, что в жертвоприношении или в потлаче, в действии (в истории) или в созерцании (в мысли) мы ищем всегда именно эту тень, которую по определению мы не в силах уловить и которую лишь напрасно называем поэзией, глубиной или сокровенностью страсти. Мы с необходимостью оказываемся обманутыми, поскольку стремимся уловить эту тень»[69]. Эту тень или этот призрак поэзии невозможно уловить, потому что признание со стороны других всегда опережает его, заслоняет и изгоняет.
Для Батая одно лишь Солнце преподносит бесконечный подарок, который невозможно отдарить. Попытка ответить на этот бесконечный подарок превращает человека в поэта или философа. Знаменитая философская апатия также понимается Батаем как уместный экономический акт в потлаче с Солнцем: «Подлинная роскошь и потлач нашего времени принадлежат нищему, остаются за тем, кто лежит на земле и всем пренебрегает. Настоящая роскошь требует полного презрения к богатствам, мрачного безразличия тех, кто отказывается от труда и превращает свою жизнь, с одной стороны, в до бесконечности разорительную пышность, а с другой – в безмолвное оскорбление кропотливой лжи богачей»[70].
Кажется, что Батай должен выступать против всякого рода собирательства, аккумуляции и архивации. Всё собранное должно быть растрачено и принесено в жертву – если же этой траты не происходит, собранное и накопленное в соответствии с логикой символического обмена приобретает смертельную опасность, негативную ману. Однако траты и жертвы, в свою очередь, должны регистрироваться и архивироваться, с тем чтобы, как того требует сам Батай, быть демонстративными и вызывающими. Будучи состязанием,