Лукич, в студеные зимние вечера, грея спину у печи, любил поговорить с зашедшим в гости старшим родственником жены о прошлой жизни и в Таежном, и в России, а потом поразмышлять об этом. Он склонялся к последней версии названия «Болгуры», потому что где-то читал, что там, до переселения на реку Дунай, жили болгары — тюркское племя: смуглые, широкоскулые, крепкие. Это уже там, на Дунае, они смешались с белокурыми славянами и стали светлыми, голубоглазыми, пока турки их не покорили.
Лукич, глядя на свою Татьяну, крепкую, смуглую — солнечный загар к ней приставал почти мгновенно и держался долго, всю зиму, с широкими скулами, которые не портили ее красоты, с темно-русыми кудрявыми, особенно по молодости, длинными густыми волосами, но с голубыми, как июньское чистое небо, большими глазами, — склонялся к тому, что его Татьяна и село Болгуры и речка Болгарка имеют непосредственное отношение к жившим когда-то в тех краях болгарам.
Он как-то попытался поговорить с женой на эту интересующею его тему:
— Скажи, Тань, а вот там, у вас в России, на вашей речке, правда, в древности жили болгары?
Жена, немного удивившись вопросу — как глубоко муж копает в прошлое, спокойно отвечала:
— А кто его знает. Может, и правда. Но в Болгурах — бабушка мне рассказывала — жили одни русские, крещеные православные. Имена и фамилии у них тоже были русские. В основном от названия места: мы все из Бобылей. Место — Бобыли. И фамилия у нас Бобылевы.
— А бабка-то откуда знает. Она же здесь замуж выходила? — спорил Лукич.
— Да, здесь. За моего деда Костю Бобылева, но она и сама сюда приехала из Болгур.
— Родственница, что ли? — задавал вопрос Лукич.
— Ну почему родственница. Село-то большое было. Вон сколько народа оттуда в Сибирь переселилось.
Сам Лукич не мог похвастаться такой богатой биографией семьи. Мало знал. Знал только, что его предки испокон веков жили здесь, в этих краях. Охотились, рыбачили, собирали кедровый орех, грибы, ягоды, сеяли рожь, пшеницу, овес, держали скот, лошадей, разводили пчел… Испокон веков, по мнению Лукича, значит еще до Ермака. Выражение «испокон веков» нравилось Лукичу, и он, хотя и редко, чтобы не затрепать тему, любил начинать рассказ, сидя у костра или у буржуйки в избушке, о том, как появились его предки в этих краях:
— Испокон веков мои деды и прадеды здесь жили. Пришли по рекам на легких шустрых таких лодках ушкуях аж с самого Новгорода Великого. Ушкуи перетаскивали из реки в реку через водораздел, через Урал. Весь скарб переносили тоже на руках и катили вниз по течению, а где и надо, и вверх — лодка-то легкая, говорю, глубоко не сидит в воде, да и пассажиры, если течение уж совсем сильное, или там перекат-порог, могут и по берегу прогуляться, а лодку на веревке тянуть, — рассказывал Лукич, прикуривал от головешки новую беломорину. — Здесь женились на местных девушках-остячках. А остяки — это коренные жители Сибири: охотники, рыбаки. И лучший друг у них лайка да олень, — последнее разъяснение вставлялось, если у костра или в избушке вдруг находился гость из города. Свой, конечно. Чужие здесь не водились — тайга не терпит чужаков. Но не местный. — А потом уже, через годы, — продолжал, не торопясь, Лукич, — по протоптанным тропам сюда перегоняли и скот, и лошадей, и семена с плугами и прочими полезными приспособлениями перевозили. Все постепенно. Ведь чтобы пешком или на телеге сюда добраться, требовались годы.
Лукич рассказывал не спеша, с паузами, чтобы слушатели прониклись услышанным, могли мысленно представить картину. Да и спешить было некуда, и никто не отвлекал: кругом тайга, горы, звезды и тишина, разрываемая редким треском горящей древесины да уханьем и гоготанием таежных птиц.
Деревня жены, под названием Таежная, не была для Лукича чужой. И причины было две: первая, что вот уже пятый десяток лет, как женился на Татьяне, так и живет здесь, а вторая — его родная деревня Огневка находилась в пяти километрах от Таежной. Нужно было перейти ручей, впадающий в речку Таежную, потом взобраться на пологий лысый, как говорят в Сибири, пригорок, а потом вниз километра еще три к подножию высокой, но тоже пологой, горы, поросшей тайгой. Вот эта пологость горы и сыграла злую шутку с родовой деревней Лукича. Пришли лесорубы, образовали леспромхоз и начали валить стройные ели, благородные кедры, крепкие лиственницы, а чтоб не мешали, и березы. А рябину и черемуху, росшую у подножия, вдоль ручьев, рубили и бросали под колеса лесовозов, которые буксовали в сырую погоду. Лесовозы оставляли глубокие раны-колеи, уничтожая брусничник, поднимались чуть ли не до половины горы, а к ним гусеничные трактора стальными тросами стаскивали бревна. И хотя после лесорубов оставался молодняк: молодые елочки, кедры и лиственницы, и черемуха отрастала, но требовались годы и годы, чтобы тайга восстановилась, чтобы вернулись и птица, и зверь, и чтобы брусничник затянул нанесенные земле раны.
Несколько лет назад, когда Лукич уже отохотился сезон, сдал пушнину в заготконтору, представитель которой принимал товар тут же в охотобществе, отчитался перед охотобществом и, соответственно, имел приличные деньги, купил щенка восточносибирской лайки. Щенок был с хорошей родословной: родители — золотые медалисты различных соревнований и выставок, а, главное, с отличной репутацией — отец крупный матерый чепрачный кобель, храбрый до отчаянья — не раз сходился в схватке и с медведем, и с кабаном, и лося останавливал. А уж как он однажды отбился от волчьей стаи, рассказывали шрамы на его морде да порванное ухо. Мать, практически белая — только часть уха и головы светло-бежевого цвета, такая же под стать кобелю крупная сука, но с умной, тонкой, как у лисы, мордочкой, — была соболятницей. И охотилась она не так, как большинство собак, по нюху, по ветру, а на слух. И как она могла среди множества таежных звуков, за десятки метров, отличить легчайший цокоток когтей белки, бегущей по веткам высоких деревьев, и охотящегося на нее соболька — никто не знал.
Собаки, что кобель, что сука, были рабочими, вязались редко, и из родившихся десяти-двенадцати обычно щенят оставлялись только самые лучшие пять-семь штук. Слабые, с пятым пальцем или подозрениями на какой-либо другой изъян, безжалостно выбраковывались. Поэтому щенки стоили дорого, но знающие профессиональные охотники не скупились. Знали, что, став взрослой, собака с лихвой отобьет все затраты, и ждали годами своей очереди.
За щенком ездили с двоюродным братом жены — Гришкой. Гришка, моложе Татьяны на двадцать с лишним лет, был большим любителем техники. Своими руками из запчастей он собрал двухмостовый автомобиль-вездеход — «ГАЗ-69».
Хозяин собак загнал родителей в вольер, на полянку, с уже подтаявшим от яркого февральского солнца снегом, выпустил щенят.
— Выбирай, — сказал немногословный хозяин и отошел в сторону.
Месячные щенки, не отвыкшие от заботы матери, сначала робко тыкались мокрыми мордочками друг в друга, опасливо озирались по сторонам. Потом, осмелев, стали разбредаться в разные стороны, дрожа всем телом то ли от страха, то ли от февральского морозца, поскуливали, зовя мать, принюхиваясь к новым запахам. Через пару минут, освоившись с новой обстановкой, один шустрый кобелек, характером, видимо, в отца, отчаянно тявкнул и сделал два прыжка в сторону гостей.
— Вот этого бери, — громко зашептал на ухо Лукичу Гришка.
Лукич внимательно продолжал наблюдать за щенками. Шустрый еще раз тявкнул, подпрыгнул на месте и сделал еще один прыжок в сторону гостей.
— Да бери же его! Он тебя выбрал, — страстно, уже во весь голос, сказал Гришка.
Лукич, словно ничего не слыша, продолжал наблюдать за щенками. Он не спеша рассматривал одного щенка за другим:
«Вот этот симпатичный по окрасу, ровный по темпераменту, но мелковат, скорее всего, — это сука. Вот этот самый крупный, круглый и лохматый, как медвежонок, но, судя по всему, флегматик — лениться будет»… И тут взгляд Лукича задержался на крупном кобельке чепрачного, как у отца, окраса, который спокойно стоял, наблюдая за своими братьями и сестрами.
«Лентяй, что ли?» — подумал про него Лукич, но вдруг поймал щенячий взгляд. — «Да, кажется, ты — умная морда! Умный, но лентяй», — Лукич перевел взгляд на шустрого, который, тявкая, мелкими прыжками уже приближался к Гришке. Гришка присел, вытянул руки навстречу, чтобы схватить щенка, но в этот момент к нему быстрой, но не суетливой походкой решительно подошел чепрачный кобелек, раскрыл пасть с острыми, как иголки, молочными зубами и молча схватил шустрого сверху за шею, прижав его к протаявшей земле.
Гришка замер от легкого удивления, Лукич, еле заметно улыбнулся, сделал пару шагов и занес ладонь над чепрачным. Тот без страха продолжал удерживать шустрого, но взгляд перевел на Лукича. Не на руку, занесенную над ним, а в глаза.
— А ну-ка иди сюда, умная морда, — ласково сказал Лукич и, взяв бережно за холку, поднял щенка. — Кобелек, — удовлетворенно произнес Лукич, еще раз внимательно осмотрел щенка с головы до лап, расстегнул две пуговицы овчинного полушубка и засунул его за пазуху.
— Выбрал, значит? — спросил по-деловому хозяин.
Лукич молча отсчитал обговоренную сумму денег, протянул хозяину. Тот пересчитал деньги, сходил в дом, принес родословную на щенка.
— Имя впишешь сам. За щенка не благодари сейчас. Вспомнишь добрым словом, если вырастет хороший помощник… Ну все, покедова, — и хозяин принялся собирать разбежавшихся щенков.
К дому Гришка подвез Лукича уже вечером, когда яркие звезды, как дорогие бриллианты, рассыпались на черном небе и к которым от земли устремился нагретый за день солнцем воздух. И на землю опустился ледяной, возможно, из самой стратосферы, воздух, от которого трещал лед на реке и на озере и от которого трещали замершие деревья.
Но у Лукича за пазухой было тепло, и теплый живой комочек крепко спал, набираясь сил для будущей суровой жизни, лишь изредка вздрагивал и поскуливал, тоскуя по матери и братьям, еще не понимая, что для него начинается новая жизнь. И для Лукича и его семьи тоже начиналась новая жизнь, с новым членом семьи.