А свидетель молод и нетерпелив и льнет к свидетельнице. Он неплохой парень, и язык у него подвешен что надо, но времени мало — уедут молодые, не угаснет ли праздник…
Жених в пальто, шарфе и шапке стоит в коридоре — вот-вот подойдет такси. Свадьба гудит: ревут динамики, звенят бокалы, жмутся в танце друг к другу пары. Про жениха и забыли. А ему в пальто становится жарко, от табачного дыма и запахов пищи начинает подташнивать, и, наконец, звонок в дверь — длинный и дребезжащий…
Я просыпаюсь. Сигналит маневровый тепловоз.
— Что с тобой? Тебе опять плохо? — Жена бережно проводит по заросшей щеке.
— Ничего, ничего, — бормочу я и, проваливаясь в сон, опять начинаю метаться по кровати. Мое одеяло сползает, и я мерзну.
Я мерзну целую неделю в том холодном февральском городе. Я мерзну на пустынных центральных улицах того миллионного города, я мерзну в полупустом и совсем еще новом метро, я мерзну в театрах, музеях, лучшем номере лучшей гостиницы, мерзну в кровати, потому что широкие светлые окна с деревянными рамами были со щелями, и в них дуло, и потому со своим одеялом приходилось перебираться на соседнюю кровать, где спала молодая жена. И все равно я мерз, потому что ни я, ни она не привыкли спать вдвоем и каждый стягивал на себя одеяло.
Я мерз даже тогда, когда оказался в котельной в компании молодых литераторов, потому что один из них работал там, и когда, продолжая спор, начавшийся еще в Доме актера, меня загнали в угол: если ты не с «Огоньком» и не с «Нашим современником», то с кем же ты?
И я, прислонившись спиной к горячей толстой трубе, лихорадочно думал: «Так с кем же я?!»
А потом вдруг сорвался и закричал:
— Я — с народом!
А паренек вдвое моложе меня захохотал:
— Народ — это толпа!
Я ему ответил, что народ для меня — это мама, отец, сестра, жена, наконец. Сказав про жену, я вспомнил, что неделю назад женился, и заспешил домой. А тот юнец хохотал громче прежнего и кричал мне вслед:
— Посмотрите, семейный националист нашелся!..
И тут меня прорвало. Я закашлял, отхаркивая запах прокуренной котельной и холодной чужой постели, чужого номера, чужой гостиницы, чужого города. И пот прорвался через поры, вынося из тела вместе с болезнью и «Чайку», и красных девок с караваем, и неплохого парня, пишущего стихи, которого отшила свидетельница, и двое суток полубеспамятства.
Я сел. Опустил ноги на ковер. И рубашка, и брюки пижамы были влажны от пота. Я подошел к шифоньеру, открыл его, достал полотенце, вытерся им, переоделся. Потом подошел к окну. Светила ясная круглая луна, и голова у меня была такая же ясная. Я что-то уже стал забывать, когда она так хорошо соображала, и поэтому, разыскав чистую бумагу и ручку, я пошел на кухню.
Закончив писать рассказ, я подумал: «Все-таки хорошо жить!» — и вернулся в спальню.
Начинающееся утро белило простыни. Обхватив подушку руками и чуть приоткрыв припухшие губы, спала жена.
— Малышечка, — я осторожно провел рукой по волосам.
Она словно ждала этого прикосновения — встрепенулась и потянулась ко мне теплым телом.
Чистый четверг
Русскому писателю Владимиру Крупину, который своим произведением «Китайский мандарин» подвиг к написанию этого рассказа
В тот апрельский день я проснулся как обычно в семь часов. И все было как обычно — новизна переезда в Москву из далекой Сибири за восемь месяцев уже улетучилась — начинался новый день с повседневной суетой, учебой на Высших литературных курсах и работой юристом в Союзе писателей.
Необычность утру придавало настроение, с которым я проснулся, а торжественно-приподнятое настроение было следствием сна: необычного, яркого, как наяву. Мне приснился Храм: огромный, красивый, с куполами, с крестами, плывущий по воздуху! И голос торжественно-радостный звучал то ли у меня в голове, то ли во всей Вселенной: «Богоявленский Кафедральный собор! Богоявленский Кафедральный собор! Богоявленский Кафедральный собор!»
Встав с кровати на холодный бетонный пол — комната располагалась над аркой, над проездом с улицы во двор дома, я посмотрел в маленькое квадратное окошко — так реалистичен был сон, но парящего над землей Храма не увидел. По приставной фанерной лестнице из двух ступенек я сбежал в большую комнату, подхватил под мышки пятилетнего сына, чмокнул в теплую щечку, легонько прижал к себе, невольно вдохнул родной вкусный запах, бережно опустил его на пол.
— Одевайся, сынок, — и подхватил еще полусонную годовалую дочку. Она прижалась всем тельцем и положила голову мне на плечо, досыпая. Я подошел к большому окну и опять посмотрел на улицу: голые, еще без листвы, деревья высотой почти с пятиэтажный дом; небо с плывущими в городской спешке серыми облаками; отчетливей услышал жужжащий гул автомобилей с трассы Москва — Санкт Петербург; но Храма опять не увидел.
Из кухни выглянула жена:
— Сам проснулся? А то хотела уже будить… Яичница готова, чай подогрей, если остыл. — Жена у меня ярко выраженный жаворонок — встала раньше всех.
— Слушай, такой сон мне приснился. — Жена немного напряглась: она знала, что некоторые мои сны сбываются. — Храм! Богоявленский собор! Плыл прямо по воздуху.
Жена облегченно выдохнула:
— Ты в нем бывал?
— В том-то и дело, что нет. Голос сказал. — Мой ответ прозвучал как-то нелепо — мелькнуло воспоминание о том, как студентами юридического института по обзорному курсу судебной психиатрии мы посещали психиатрическую клинику.
— Чей голос? — спросила жена.
— Не знаю. Может, Божий, — неуверенно ответил я.
Жена улыбнулась, но комментировать ответ не стала…
Выйдя из подъезда панельно-серой пятиэтажки, я быстрым шагом направился в детский сад. Сын, которого я держал за ручку, не успевал за мной, перешел с шага на бег. Я пошел медленнее. Сын, глядя на меня снизу вверх, стал рассказывать про мальчика из группы:
— Ты знаешь, папа, Дима Гусев как прыгнет через лужу. А лужа такая большая, огромная просто…
— И что? — спросил я.
— А еще, он как прыгнет через скамейку!
— Прямо вот такую? — я кивнул в сторону подъезда, мимо которого мы проходили.
Сын посмотрел на скамейку, оценивая своим глазомером:
— Нет, такую маленькую, у нас в садике.
— А читать он умеет? — спросил я.
Сын замолчал.
— Вот! А ты умеешь. И потом, я тебя люблю, а не Диму Гусева, — улыбнулся я.
Через открытую калитку мы вошли на территорию детского сада, прошли по заасфальтированному тротуару, поднялись по лестнице. Навстречу из двери выскочила спешащая на работу чья-то мама. Пропустив ее, мы вошли внутрь здания, подошли к шкафчикам для раздевания: я помог сыну раздеться, повесил в шкафчик курточку, теплые непромокаемые штаны на лямках, положил ботинки, помог застегнуть сандалии.
— Ну, до вечера?
— Пока. — Сын поднял, прощаясь, руку и ушел в группу.
Выдержка моя кончилась, и я почти бегом промчался по дворам пятиэтажек, перебежал через Юбилейный проспект на противоположную сторону, где была автобусная остановка. Подъехал автобус, идущий по маршруту: «Химки — Речной вокзал». Он был переполнен, но надо было ехать, и я втиснулся внутрь…
Я вошел через распахнутые настежь ворота во двор Московского литературного института имени Горького. Высшие литературные курсы размещались на втором этаже флигеля. Начиналась лекция по старославянскому языку. Читал — Горшков Александр Иванович. Я занял место за предпоследней партой. Рядом никого не было, впереди — Миша Волостнов — прозаик из Набережных Челнов, будущий лауреат литературной премии «Москва — Пенне» — старательно записывал лекцию. Он был трудолюбив, и ему так же, как и мне, нравилось учиться на курсах. За одной партой с ним сидела поэтесса из Тувы Лида Иргит. Ей, коренной тувинке, и русский язык казался не таким простым, а тем более старославянский. Но и она внимательно слушала, что-то записывала, пытаясь вникнуть в суть. На второй парте от доски расположилась Валя Пахомова — прозаик и москвичка. Она замужняя, осчастливленная детьми, а потому хозяйственная: мне, иногороднему слушателю, подарила старый, но хорошо работающий утюг. В выходные дни и по праздникам Валя посещала православный храм, и потому старославянский язык ей вдвойне был интересен, и она намеревалась всерьез его изучать — у нее даже учебник по старославянскому языку лежал открытым на той теме, по которой шла лекция…
В дверь аудитории легонько постучали, она открылась, и в проеме появился Виктор Павлович Зуев. Немного пригибаясь, словно опоздавший зритель в театре, но ступая на полную стопу, автор знаменитой книги «Аральский тупик» вошел в класс. Виктор Павлович родился на острове Сахалин, жил в Крыму и Душанбе, а потом окончательно осел в Москве. Он как всегда вызывающе, по-творчески элегантно был одет: пиджак в светлую клетку, поверх белый шарф-кашне и, конечно же, модные очки. Очки на цепочке, как бинокль, висели на груди. Зуев был весьма перегружен: писал и лирические стихи, и хорошие рассказы, и злободневную публицистику. И ему надо везде было успеть: и в Союз писателей, и в Союз журналистов, и в ИТАР-ТАСС, где он работал по договору, — поэтому он часто опаздывал.
За мной, на последней парте, сидел поэт из Чебаркуля Челябинской области Владимир Максимцов…
«Старославянский язык является древнейшим литературным языком славян, — цитировал себя, как по своему учебнику, изданному еще в далеком для нас 1963 году, Александр Иванович. — Первые памятники старославянской письменности относятся ко второй половине девятого века и представляли собой переводы с греческого богослужебных книг. Так и более поздние — оригинальные произведения…»
Я из папки достал общую тетрадь, шариковую ручку. Стал листать тетрадь, ища свободное место для лекции по старославянскому, — у меня была одна тетрадь для всех лекций. Место в тетради, конечно, нашлось, и я стал записывать лекцию:
«На Русь старославянский язык пришел в конце десятого века в связи с принятием христианства как язык церковной письменности…»