Под покровом небес — страница 36 из 40

Новый командир батареи родом был из небольшого поволжского городка, где его отец, до революции неудавшийся по причине злоупотребления алкоголем и лени сапожник и колотивший с регулярной периодичностью свою тихую жену, сделал головокружительную революционную карьеру: сначала, получив кожанку и маузер, безжалостно расстреливал своих более работящих, а потому зажиточных соседей по городку, которые не поддержали власть комиссаров и голодранцев, потом подавлял тамбовский мятеж и лично, экономя для молодой Советской республики патроны, рубил заточенной лопатой головы тюменских крестьян, не согласных с ленинской продразверсткой.

Усмирив непокорных, отец комбата Накрутова вернулся в свой городок и стал управлять им по своему большевистскому разумению: уравнивая всех и вся. Ему, как секретарю партийной организации и как «герою» Гражданской войны, выделили большой черный автомобиль, на котором иногда катался и будущий комбат, поглядывая свысока на своих сверстников — босоногих мальчишек, росших зачастую без отцов. И почти гордился своим отцом — таким всесильным, затянутым в кожаные скрипучие ремни, в кожаных галифе, в блестящих хромовых сапогах. Почему почти? Да потому, что даже в эти минуты он не мог забыть другого отца: пьяного до омерзения, в нижнем белье, матерящегося и истязающего мать. Его мать. Однажды, став постарше, будущий комбат пытался заступиться за мать. Но она запричитала:

— Уйди, сынок, а то он тебя покалечит!

Он ушел в другую комнату, плача и унося с собой взгляд матери — взгляд человека обреченного и смирившегося со своей судьбой. И тогда он решил, что, когда вырастет, станет большим начальником, чтобы защитить от отца и других злых людей свою мать.

И еще, когда в стране начались массовые аресты военачальников, отец, видимо, уже боявшийся оставаться наедине с собой то ли из-за пьянства, то ли совесть за содеянное начала терзать, то ли страх обуял, что и его не минует кара Господня, стал во время запоев проводить с сыном «политинформации». Выпив очередной стакан водки, отец что-то малосвязанно бормотал — только ругательства звучали эмоционально и четко, но однажды он высказал мысль, и эта мысль вошла в мозг будущего комбата, как гвоздь. Как раскаленный гвоздь, убив, наверное, часть клеток головного мозга, которые ведают такими чувствами, как любовь к человеку, доброта… А сказано было следующее:

— Сейчас, сын, очень хорошее время для армейской карьеры. Как на войне — командира убило — ты занял его место. Еще одного командира кокнуло — ты опять выше взлетел… И никогда не жалей людей. Люди — это скот, это материал для достижения твоей цели. Главное — это план, это директива, это приказ, который ты должен выполнить любой ценой. Ценой жизни этих скотов, — и отец пьяно захохотал…

Младший лейтенант Накрутов поначалу ничем себя на батарее не проявил. Служба шла по накатанной годами колее: приходили новобранцы, их обучали военной службе опытные бойцы; немного послужив, молодые солдаты писали рапорта, и опять, как в начале войны, эшелоны шли на запад — готовилась кровопролитнейшая операция по взятию Берлина.

Иван в один из весенних воскресных дней, когда Накрутов в очередной раз уехал в штаб — у одного штабного офицера был день рождения, — предупредив своего наводчика — к тому времени он уже был командиром минометного расчета, ушел в сопки на любимое место. Взобравшись на камень, с высоты взглянул на окружающий мир, вдохнул глубоко, ощутив запах пыльцы цветущего орешника, и сердце его от радостного ощущения молодости и наступившей весны забилось в неожиданном порыве и ожидании неисполненной любви, мысли о которой он все эти годы старательно гнал от себя, нагружаясь повседневными воинскими заботами, физическими тренировками. И он понял, осознал, почувствовал, и радость от этого увеличилась до самых бездонных дальневосточных небес, что война, на которую он так стремился и на которую он так и не попал, для него закончилась. И что значит, он, его жизнь кому-то нужна, если она была дарована ему за просто так… Но тут же Иван похолодел от следующей простой, но гениальной в своей простоте и правде мысли: жизнь ему дарована его братьями, и земляком — Алексеем Бобылевым, и комбатом Остапчуком, весть о гибели которого дошла до Ивана месяц назад, и миллионами других солдат, которые погибли, чтобы он, Иван Соловьев, мог вот так радостно наслаждаться окружающим его прекрасным миром. И грусть накатила на него, но эта грусть была светлой.

Иван свесился с камня и отломил веточку доросшего за пять лет, которые он здесь служил, вровень с камнем орешника. У него на родине, на севере Сибири, фундук, как называют на Дальнем Востоке орешник, не растет, и Иван стал рассматривать сережки, покрытые обильной пыльцой, набухшие почки, из которых после цветения появятся нежные, похожие на березовые, зеленые листочки, и скромный, похожий на полураскрытую почку, только розоватый женский цветок, из которого к осени созреет такой вкусный кругло-коричневый орех, который даст пищу и птице, и зверю, которые, в свою очередь, разнесут и обронят их по округе, дав жизнь новым росткам.

«Но только с этой сломленной веточкой уже ничего не произойдет, как и с теми молодыми, не успевшими родить детей, солдатами, которые полегли на войне». — И сердце у Ивана горестно сжалось — он вспомнил своих младших братьев Кольку, Петьку и Сережку, которые пали смертью храбрых, не успев сделать в жизни ничего. Как они были между собой погодками — так и гибли: Колька — в сорок втором, Петька — в сорок третьем, Сережка — в сорок четвертом. И узнал о их гибели Иван в один день лишь в январе этого года — в пополнение прибыл земляк-новобранец — друг младшего, Сережки, — Игнашка Лошкарев. Иван, услышав рассказ Игнашки, никак не мог поверить в это, и даже не потому, что на одной войне могут погибнуть три родных брата, а из-за того, что отец — мама была неграмотной — не написал ему об этом. Лишь потом он понял, почему отец так поступил…

4

День безоговорочной капитуляции фашистской Германии на батарее отмечали радостно, но действительно со слезами на глазах. Сержант Соловьев в новенькой форме, выданной накануне, алюминиевой кружкой со спиртом чокнулся по очереди с тремя, стоявшими на столе наполненными спиртом кружками, накрытыми сверху кусочками хлеба:

— С победой, братцы! — Глотнул обжигающее зелье и, глуша подступающие слезы, неожиданно запел:

Наливалися знамена

Кумачом последних ран,

Шли лихие эскадроны

Приамурских партизан!

А вскоре на батарею начало поступать подкрепление. Но прибывали не зеленые необстрелянные ничего не умеющие новобранцы, а повоевавшие на западном фронте бойцы из госпиталей, не попавшие по той или иной причине в свои части. Практически все они имели награды. И на батарею зачастили разного рода начальники.

Командир батареи Накрутов как будто сдурел: перед начальством стелился, а своих подчиненных совсем перестал считать за людей. За малейшее, на его взгляд, нарушение формы одежды, распорядка дня кричал, хватался за пистолет, грозя расстрелять по законам военного времени, или отправлял на полковую гауптвахту. Но со старослужащим сержантом и командиром минометного расчета Соловьевым он в конфликт не вступал. И вообще как бы обходил его стороной.

Но однажды, в воскресный день начала июня, когда привычный ритм армейской службы становился менее напряженным и солдат мог заняться собой и даже пощеголять в новенькой форме, выданной в канун победы над Германией, вдруг позвонили из штаба полка и по секрету — не зря Накрутов туда часто наведывался — «свой» человек звонил — сообщил, что на батарею направился командир полка с внезапной проверкой. Накрутов дал команду срочно гнать личный состав в сопки для проведения марш-броска и обучению бойцов скрытному передвижению в условиях пересеченной местности. Руководить этими занятиями он поручил младшим командирам, а сам остался на батарее — встречать начальство.

Вместе с командиром полка на батарею прибыли начальник штаба сто одиннадцатого укрепрайона, в который входили и полк, и батарея тяжелых минометов, начальник штаба полка, несколько штабных офицеров и малоразговорчивый майор с холодным цепким взглядом, с которым почтительно разговаривал даже сам начальник штаба укрепрайона. Накрутов встретил проверяющих при полном параде, в начищенных до блеска хромовых сапогах. Начальство, выслушав рапорт командира батареи, доброжелательно жало ему руку. Майор, пропустив всех вперед, тоже пожал руку Накрутову, но, задержав ладонь комбата в своей жесткой сухощавой руке, представился:

— Майор Сухарев.

Накрутов невольно вздрогнул — до него просачивались слухи, что некий майор то ли из Смерша, то ли из контрразведки занимается личным составом укрепрайона.

— Это ваш отец застрелился в мае сорокового? — тихо спросил Сухарев.

У Накрутова, казалось, зашевелились волосы под фуражкой — этот факт своей биографии он скрыл даже при поступлении в военное училище, указав в анкете, что его отец умер.

Майор Сухарев, не давая опомниться, так же тихо спросил:

— Кто сообщил о нашем приезде? Фамилию?

— Филимонкин, — еле слышно произнес Накрутов, и липкий пот заструился у него по спине, стекая в кальсоны.

Майор Сухарев убрал, как показалось Накрутову, брезгливо руку и с безразличным выражением лица присоединился к группе приехавших офицеров.

— Лейтенант, показывай свое хозяйство, — окликнул оцепеневшего Накрутова командир полка…

Сержант Соловьев добросовестно исполнил первую часть приказа — во главе расчета пробежал весь маршрут, по которому они часто совершали марш-броски, а вот над исполнением второй части приказа задумался. И было это впервые. Нет, он никогда не выполнял бездумно любые приказы командира, не считая тех действий, которые были отработаны до автоматизма. Он всегда обдумывал приказы командира, но это обдумывание всегда было направлено на то, как лучше и быстрее выполнить порученное. А сейчас, впервые за пять лет службы, глядя на новенькую красивую форму солдат, засомневался в целесообразности того, что называлось — скрытного передвижения в условиях пересеченной местности, а проще говоря — где на четвереньках, а где и по-пластунски преодолеть подъем на со