Острый край земли
«Прощай, — говорит умирающий зеркалу, которое перед ним держат. — Мы не увидимся больше никогда».
18
Начальник военного гарнизона Бу-Нуры, лейтенант д'Арманьяк находил здешнюю жизнь заполненной, хотя и довольно однообразной. Сперва его развлекала новизна жилища; семья прислала ему из Бордо его книги и мебель, и он испытал удовольствие лицезреть их в новом и неправдоподобном окружении. Затем настала очередь туземцев. Лейтенант был достаточно умен, чтобы настоять на своем и позволить себе роскошь не быть высокомерным с коренным населением. Его демонстративная позиция относительно жителей Бу-Нуры заключалась в том, что они являются частью великого, загадочного племени, у которого французы могли бы многому научиться, если бы дали себе труд. И поскольку он был человеком образованным, остальные солдаты гарнизона, которым не терпелось увидеть всех туземцев до одного гниющими на солнце за колючей проволокой («…comme on a fait en Tripolitaine»[48]), не ставили своему командиру в вину проявления нездорового великодушия, ограничиваясь тем, что говорили между собой: дескать, рано или поздно он придет в чувство и поймет, какое подлое отребье в действительности те собой представляют. Законный энтузиазм лейтенанта в отношении туземцев продлился три года. К тому времени, когда он пресытился полудюжиной (или около того) своих улад-наильских любовниц, период его беззаветной преданности арабам подошел к концу. Не то чтобы он стал сколько-нибудь менее объективен в установлении справедливости применительно к ним; просто в один прекрасный день он перестал о них думать и начал воспринимать их как данность.
В том же году он съездил в Бордо, проведя у себя на родине шесть недель. Там он возобновил знакомство с молодой леди, которую знал с юности; однако неожиданный и специфический интерес она приобрела для него тогда, когда заявила — перед самым его возвращением в Северную Африку к выполнению своих обязанностей, — что не может представить себе ничего более прекрасного и желанного, нежели провести оставшуюся ей часть жизни в Сахаре и что она считает его самым счастливым человеком на свете, так как он туда возвращается. В результате завязалась переписка, и между Бордо и Бу-Нурой засновали письма. Меньше чем через год он отправился в Алжир и встретил ее, когда она сошла с корабля. Медовый месяц они провели на маленькой вилле под сенью бугенвиллей на вершине Мустафы-Суперьёр (дождь лил каждый день), после чего вернулись, уже вдвоем, к залитому солнцем оцепенению Бу-Нуры.
Лейтенант не имел возможности проверить, насколько ее заранее сложившееся представление об этом месте совпало с тем, что она увидела в действительности; он не знал, понравится оно ей или нет. В данный момент она уже снова была во Франции, ожидая рождения их первого ребенка. Скоро она вернется, и тогда у них появится возможность как следует во всем разобраться.
А пока он изнывал от скуки. После отъезда мадам д'Арманьяк лейтенант попробовал было вернуться к своей прежней — прерванной — жизни, но нашел девиц из веселого квартала Бу-Нуры до невыносимого упрощенными после куда более утонченных отношений, к которым он недавно успел пристраститься. Тогда он решил заняться пристройкой дополнительной комнаты к своему дому, дабы преподнести жене сюрприз по ее возвращении. Это должна была быть арабская гостиная. У него уже имелся кофейный столик и диваны, а еще он купил красивый большой бежевого цвета шерстяной ковер для стены и две овечьи шкуры для пола. Шла вторая неделя обустройства комнаты, когда начались неприятности.
Неприятности эти, хотя они и не были чем-то по-настоящему серьезным, нанесли тем не менее ощутимый урон его работе — факт, с которым нельзя было не считаться. К тому же, будучи человеком деятельным, он всегда скучал, когда бывал прикован к постели (а он провел в постели несколько дней). Фактически ему просто-напросто не повезло; окажись там кто-то другой — местный ли житель, или даже один из его подчиненных, — и ему не пришлось бы придавать происшествию столько значения. Но его угораздило самому обнаружить это однажды утром, во время своего регулярного, совершаемого два раза в неделю, обхода деревень. Таким образом, находка стала официальной и важной. Случилось это сразу же за стенами Игхермы, которую он посещал непосредственно после Толфы, пешком проходя по кладбищу и затем взбираясь на холм; из больших ворот Игхермы внизу виднелась долина, где на грузовике его ждал гарнизонный солдат, чтобы забрать и довезти до Бени-Исгуэны, слишком отдаленной для прогулки пешком. Он уже собирался войти через ворота в деревню, когда его внимание привлекло нечто такое, что на первый взгляд должно было показаться совершенно обычным: мимо пробежала собака, держа что-то в зубах — что-то большое и подозрительно розовое, часть чего волочилась по земле. Но он присмотрелся.
Потом он прошел немного вдоль внешней стороны стены и встретил еще двух собак, трусивших к нему с похожей добычей. В конечном итоге он наткнулся на то, что искал: то был всего лишь младенец, убитый, по всей видимости, сегодня утром. Завернутый в страницы каких-то старых номеров «Эха Алжира», он был брошен в неглубокий овраг. Опросив нескольких человек, побывавших за воротами этим утром, ему удалось выяснить, что некую Ямину Бен-Раиссу видели вскоре после восхода солнца входящей в ворота, чего обычно с ней не случалось. Ему не составило труда установить местонахождение Ямины; она жила неподалеку со своей матерью. Сперва она истерически отрицала все свидетельства преступления, но когда он, выведя ее из дома одну на окраину деревни, пять минут поговорил с ней «основательным», как он это называл, образом, она невозмутимо поведала ему всю историю. В ее рассказе не в последнюю очередь поражало то, что ей удалось утаить свою беременность от собственной матери, — по крайней мере, так она утверждала. Сперва лейтенант склонялся к тому, чтобы ей не поверить, однако потом, прикинув в уме количество нижнего белья, которое носили женщины в этом крае, он решил, что девушка говорит правду. Прибегнув к уловке, она отослала старуху из дома, родила младенца, задушила его и положила за воротами, завернув в газету. К тому времени, когда вернулась ее мать, она уже мыла пол.
В настоящий же момент Ямину, по всей видимости, занимало главным образом, как бы выведать у лейтенанта имена тех, кто помог ему ее отыскать. Ее заинтриговала та быстрота, с какой он установил ее виновность, о чем она ему так прямо и заявила. Эта первозданная беспечность весьма его позабавила, и минут пятнадцать он, как ни странно, не отказывал себе в удовольствии потешиться мыслью, как бы лучше устроить так, чтобы провести с ней ночь. Но к тому времени, когда он заставил ее спуститься вместе с ним с холма и выйти на дорогу, где их поджидал грузовик, на свои пятнадцатиминутной давности фантазии лейтенант уже смотрел с недоумением. От отменил визит в Бени-Исгуэну и отвез девушку прямо в свою штаб-квартиру. Потом он вспомнил о младенце. Убедившись, что Ямина надежно заперта, он поспешил вместе с солдатом обратно и собрал в качестве улик оставшиеся от тела мелкие части. На основании этих нескольких кусочков плоти Ямина и была посажена в местную тюрьму — на то время, пока ее не перевезут для суда в Алжир. Но до суда дело не дошло. На третью ночь ее заключения серый скорпион, который полз по земляному полу ее камеры, обнаружил в углу неожиданный и пришедшийся весьма кстати источник тепла, где он и обрел себе пристанище. Когда Ямина пошевелилась во сне, случилось неизбежное. Жало вошло в заднюю часть шеи; больше она уже не приходила в себя. Известие о ее кончине стремительно распространилось по городу, причем в рассказах отсутствовало упоминание о скорпионе, так что окончательная и ставшая по существу официальной местная версия гласила, что над девушкой надругался весь гарнизон, включая лейтенанта, после чего она была для удобства убита. Разумеется, далеко не все безраздельно поверили этим слухам, но, как бы там ни было, имелся один неоспоримый факт — а именно: она умерла, находясь под арестом у французских властей. Вне зависимости от того, во что поверили туземцы на самом деле, престиж лейтенанта стал неуклонно падать.
Внезапная непопулярность лейтенанта моментально повлекла за собой последствия: работник не удосужился появиться в доме с тем, чтобы продолжить строительство новой гостиной. Правда, явился каменщик, но лишь для того, чтобы просидеть целое утро в саду с домашним слугой Ахмедом, пытаясь убедить того (и в итоге небезуспешно) не оставаться и дня на службе у такого чудовища. И у лейтенанта сложилось совершенно верное впечатление, что, завидев его, местные жители сворачивали с дороги, лишь бы не встретиться с ним на улице. Женщины в особенности пугались в его присутствии. Стоило только разнестись известию, что он находится где-то поблизости, как улицы пустели сами собой; единственное, что он слышал, проходя по ним, это лязг засовов. Если мимо случалось пройти мужчинам, они отводили глаза. Все это подрывало его престиж как администратора, однако задевало куда меньше, нежели открытие, сделанное им в тот же день, когда он слег в постель с уникальным в своем роде сочетанием колик, головокружения и тошноты, — открытием, что его повар, который почему-то остался при нем, приходится двоюродным братом почившей Ямине.
Прибывшее из Алжира от вышестоящего начальства письмо отнюдь не улучшило его настроения. Нет никаких сомнений, говорилось в нем, в справедливости проведенного им расследования: фрагменты улик находились в банке с формальдегидом в помещении трибунала Бу-Нуры, а девица созналась. Но вместе с тем оно критиковало лейтенанта за проявленную небрежность и — что гораздо больнее ранило его самолюбие — поднимало вопрос о его способности разбираться в «психологии коренного населения».
Он лежал в постели и смотрел в потолок; он чувствовал себя немощным и несчастным. Скоро должна была прийти Жаклин и приготовить ему на обед консоме. (При первых же коликах он незамедлительно избавился от своего повара; так, не долго думая, он разобрался с психологией коренного населения.) Жаклин родилась в Бу-Нуре от отца-араба — так, по крайней мере, говорили, и по ее чертам и комплекции в это было легко поверить, — и от матери-француженки, умершей вскоре после ее рождения. Что одинокая француженка делала в Бу-Нуре, никто так никогда и не узнал. Но все это было в далеком прошлом; Жаклин приняли к себе на попечение Белые отцы, и она выросла в Миссии. Она знала все песнопения, которым миссионеры с таким усердием обучали детей, хотя и была единственной, кто действительно выучил их наизусть. Помимо песнопений и молитв, она также научилась готовить, и этот последний талант оказался истинным благословением для Миссии, поскольку несчастные отцы на протяжении многих лет питались местной кухней и все, как один, страдали печенью. Когда отец Лебрюн узнал о затруднении лейтенанта, он сразу же вызвался отправить к нему Жаклин вместо его прежнего повара, чтобы та стряпала ему дважды в день какую-нибудь немудреную еду. В первый день святой отец явился собственной персоной и, посмотрев на лейтенанта, решил, что не будет никакой опасности, если Жаклин станет посещать его, по крайней мере, несколько дней. Он полагался на Жаклин, что она предупредит его о выздоровлении своего пациента, потому что как только тот пойдет на поправку, на поведение лейтенанта уже нельзя будет рассчитывать. Взирая сверху на лежащего во всклокоченной постели больного, он сказал: «Передаю ее в ваши руки, а вас — в Божьи». Лейтенант понял, что священник имел в виду, и попытался улыбнуться, но почувствовал себя для этого слишком слабым. Однако сейчас, вспомнив об этом эпизоде, он все-таки улыбнулся, ибо считал Жаклин жалкой худышкой, на которую никому и в голову не придет положить глаз.
На этот раз она опаздывала, а когда явилась, то никак не могла отдышаться, потому что около Зауйи ее остановил капрал Дюперье и передал ей для лейтенанта очень важное сообщение. Речь шла об иностранном подданном, американце, который потерял свой паспорт.
— Американец? — повторил лейтенант. — В Бу-Нуре? — Да, сказала Жаклин. Он здесь со своей женой, они остановились в пансионе Абделькадера (каковой был единственным местом, в котором они могли остановиться, ибо других гостиниц в этом краю попросту не было) и вот уже несколько дней как находятся в Бу-Нуре. Она даже видела джентльмена: молодой человек.
— Ладно, — сказал лейтенант. — Я проголодался. Как насчет риса на сегодня? У тебя есть время его приготовить?
— О, конечно, мсье. Но он просил меня вам передать, что вы должны встретиться с американцем сегодня.
— Что ты мелешь? Почему я должен с ним встречаться? Я не могу найти ему его паспорт. На обратном пути в Миссию пройди через пост и скажи капралу Дюперье, чтобы он передал американцу, что ему нужно ехать в Алжир к своему консулу. Если он еще не знает этого, — добавил он.
— Ah, ce n'est pas pour ça![49] Это потому, что он обвинил месье Абделькадера в краже паспорта.
— Что? — взревел лейтенант, садясь в кровати.
— Да. Он пошел вчера писать жалобу. А месье Абделькадер говорит, что вы заставите американца забрать ее. Вот почему вы должны встретиться с ним сегодня. — Жаклин, явно обрадованная его бурной реакцией, пошла на кухню и принялась отчаянно греметь посудой. Ее переполняло чувство собственной значительности.
Лейтенант рухнул обратно в постель и предался тревожным раздумьям. Двух мнений быть не могло: американца безусловно необходимо было убедить забрать иск, не только потому, что Абделькадер был его старым другом, совершенно неспособным на какую бы то ни было кражу, но прежде всего потому, что он являлся одной из самых известных и в высшей степени уважаемых персон в Бу-Нуре. Как владелец гостиницы, он поддерживал тесную дружбу с водителями всех автобусов и грузовиков, которые проезжали через территорию; в Сахаре это важные люди. Наверняка не один из них в то или иное время просил — и получал — разрешение воспользоваться в кредит его питанием и жильем; большинство из них даже брали у него взаймы. Для араба Абделькадер был на удивление доверчив и неприжимист в денежных делах, причем как с европейцами, так и с соотечественниками, и за это его все любили. Не только немыслимо было, чтобы он украл паспорт, точно так же было немыслимо, что его могут официально обвинить в подобном деянии. Поэтому капрал абсолютно прав. Иск необходимо немедленно забрать. «Еще одно несчастье на мою голову, — подумал он. — Ну почему, почему американец?» С французом он знал бы, как добиться своего, избежав при этом острых углов. Но с американцем! Он уже мысленно видел его: гориллообразная скотина со свирепо насупленными бровями, сигара в уголке рта и, чего доброго, пистолет в набедренном кармане. Без сомнения, между ними не будет произнесено ни одного законченного предложения, поскольку ни один из них не сможет в достаточной степени понять сказанное другим. Он попытался припомнить свой английский: «Сэр, я должен для вам, должен вам умолять, чтобы вы…», «Мой дорогой сэр, соблаговолите заметить вам…». Потом он вспомнил, что американцы все равно не говорят по-английски, а изъясняются на наречии, только им одним и понятном. Но самая неприятная деталь во всей ситуации заключалась в том, что ему придется принимать американца в постели, в то время как тот будет свободно расхаживать по комнате и непременно воспользуется своими преимуществами — как физическими, так и моральными.
Он покряхтел, садясь и принимаясь за суп, который принесла ему Жаклин. На улице дул ветер, а в лагере кочевников, разбитом в конце дороги, перелаивались собаки; если бы не солнце, светившее так ярко, что шевелящиеся за окном ветви пальм поблескивали как стекла, он сказал бы, что сейчас глубокая ночь: шум ветра и лай собак были совершенно такими же. Он пообедал; когда Жаклин уже собиралась уходить, он сказал:
— Пойди на пост и скажи капралу Дюперье, чтобы он привел американца сюда в три часа. Он сам должен привести его, не забудь.
— Oui, oui, — сказала она, все еще пребывая в состоянии несказанного блаженства. Пускай она пропустила историю с детоубийством, зато она присутствовала при начале очередного скандала.
19
Ровно в три капрал Дюперье ввел американца в салон лейтенанта. В доме стояла абсолютная тишина. «Un moment», — сказал капрал, направляясь к спальне. Он постучал, приоткрыл дверь, лейтенант подал ему рукой знак, и капрал передал распоряжение американцу, который вошел в спальню. Перед лейтенантом предстал слегка осунувшийся молодой человек, и он сразу решил, что юноша не без странностей, коль скоро, несмотря на жару, одет в толстый свитер с высоким воротом и шерстяной пиджак.
Американец приблизился к изголовью кровати и, протянув руку для рукопожатия, заговорил на превосходном французском. Первоначальное удивление лейтенанта сменилось радостью. Он велел капралу подвинуть стул гостю и попросил того садиться. После чего намекнул, чтобы капрал вернулся обратно на пост; он решил, что справится с американцем и сам. Когда они остались вдвоем, он предложил ему сигарету и сказал:
— Кажется, вы потеряли паспорт.
— Именно, — ответил Порт.
— И вы полагаете, что он был украден, а не потерян?
— Я знаю, что он был украден. Он лежал в саквояже, который я всегда держу запертым.
— В таком случае, как его могли оттуда украсть? — сказал лейтенант, посмеиваясь с победоносным видом. — «Всегда» — не слишком ли сильно сказано?
— Могли, — терпеливо продолжил Порт, — потому что вчера я оставил саквояж на минуту открытым, когда выходил из своей комнаты в ванную. Это было глупо с моей стороны, что правда, то правда. А когда я вернулся, у дверей стоял владелец. Он заявил, что стучался ко мне, потому что обед уже был готов. Однако раньше он этого никогда не делал сам; всегда приходил кто-нибудь из прислуги. Причина, почему я уверен, что это сделал владелец, в том, что вчера я один-единственный раз пусть и на минуту, но оставил саквояж открытым, когда выходил из комнаты. У меня нет сомнений.
— Pardon. Зато они есть у меня. И немалые. Мы что, будем здесь играть в детективов? Когда в последний раз вы видели свой паспорт?
Порт на мгновенье задумался.
— Когда приехал в Айн-Крорфу, — наконец сказал он.
— Ага! — вскричал лейтенант. — В Айн-Крорфе! И тем не менее вы не колеблясь обвиняете господина Абделькадера. Как вы это объясняете?
— Да, обвиняю, — упрямо сказал Порт, уязвленный тоном лейтенанта. — Я обвиняю его, потому что логика указывает на него как на единственно возможного вора. Он, и только он один среди местных жителей имел доступ к паспорту, и только он один физически мог это сделать.
Лейтенант д'Арманьяк немного приподнялся в постели:
— А почему, собственно, вы так настаиваете, что это должен быть кто-то из местных?
Порт слабо улыбнулся:
— Разве не логично предположить, что это был местный житель? Не говоря уже о том, что больше ни у кого не было возможности взять паспорт, разве вам не кажется, что подобного рода поступок естественнее всего ожидать именно от местных — при всем их кажущемся очаровании?
— Нет, месье. Мне, напротив, кажется, что на подобного рода поступок местные как раз-таки неспособны.
Порт оторопел.
— Вот как? В самом деле? — пробормотал он. — Почему? Почему вы так говорите?
Лейтенант сказал:
— Я провел среди арабов немало лет. Конечно, они воруют. Но воруют и французы. А у вас в Америке есть гангстеры, или я ошибаюсь? — Он игриво улыбнулся.
На Порта его слова не произвели впечатления.
— Эпоха гангстеров осталась в прошлом, — сказал он.
Но лейтенанта это ничуть не обескуражило.
— Да, люди воруют везде. И здесь тоже. Однако здесь местный житель, — он заговорил медленно, подчеркивая каждое слово, — берет только деньги или тот предмет, который он хочет иметь сам. Он никогда не возьмет что-то настолько сложное, как чей-то паспорт.
Порт сказал:
— Я не ищу мотивы. Бог его знает, зачем он взял.
Хозяин перебил его.
— Зато я их ищу! — вскричал он. — И я не вижу никаких оснований полагать, что местный житель будет рисковать головой ради вашего паспорта. Во всяком случае, не в Бу-Нуре. И крайне маловероятно, в Айн-Крорфе. В одном могу вас заверить: господин Абделькадер не брал его. Можете мне поверить.
— Гм, — с сомнением буркнул Порт.
— И никогда не возьмет. Я знаю его на протяжении нескольких лет…
— Но у вас не больше доказательств, что он не брал, чем у меня, что он взял! — воскликнул Порт раздраженно. Он поднял воротник своего пиджака и поежился на стуле.
— Вам не холодно, надеюсь? — удивленно спросил лейтенант.
— Вот уже несколько дней, как я никак не могу согреться, — ответил Порт, растирая ладони.
Лейтенант пристально на него посмотрел. Затем продолжил:
— Не могли бы вы оказать мне услугу — в обмен на такую же с моей стороны?
— Думаю, да. Какую?
— Я был бы вам весьма признателен, если бы вы забрали свою жалобу на господина Абделькадера, и забрали ее сегодня же. А я предприму кое-что, чтобы вернуть вам ваш паспорт. On ne sait jamais[50]. Как знать, может, что-нибудь и получится. Если ваш паспорт, как вы утверждаете, был украден, то единственное место, где он может сейчас находиться, это Мессад. Я телеграфирую в Мессад, чтобы там провели тщательный обыск в казармах Иностранного легиона.
Порт замер, глядя прямо перед собой.
— Мессад, — сказал он.
— Вы там не бывали?
— Нет, нет!
Повисло молчание.
— Так как, вы окажете мне эту услугу? Ответ для вас появится у меня, как только будет проведен обыск.
— Да, — сказал Порт. — Я заберу жалобу. Скажите, а что, для такого рода вещей в Мессаде есть рынок?
— Естественно! Паспорта в гарнизонах легиона стоят немалых денег. Особенно американские паспорта! Oh, là, là! — Настроение у лейтенанта поднималось; он достиг своей цели; это может компенсировать, хотя бы отчасти, урон, нанесенный его престижу делом Ямины. — Tenez[51], — сказал он, указывая на буфет в углу, — вам холодно. Не передадите ли мне вон ту бутылку коньяка? Выпьем по рюмочке.
Это было совсем не то, чего хотел Порт, но он чувствовал, что едва ли вправе отказаться от гостеприимного жеста.
И потом: чего он хотел? Он не был уверен, — возможно, просто тихо сидеть в каком-нибудь теплом месте, никуда не торопясь. От солнца ему становилось зябко, а голова горела, казалась огромной и перевешивающей остальное тело. Если бы у него не сохранялся нормальный аппетит, он заподозрил бы, что, должно быть, заболел. Он пригубил коньяк, гадая, согреет ли тот его, или же он будет сожалеть о том, что выпил, — из-за изжоги, которую тот у него иногда вызывал. Лейтенант, по всей видимости, прочел его мысли, ибо через минуту заметил:
— Это отличный старый коньяк. Он пойдет вам на пользу.
— Превосходный, — отозвался Порт, предпочтя проигнорировать вторую часть замечания.
Возникшее у лейтенанта впечатление, что сидевший перед ним молодой человек болезненно озабочен собой, подтвердили следующие слова Порта.
— Странная вещь, — сказал он с примирительной улыбкой, — но с тех пор, как я обнаружил пропажу паспорта, я чувствую себя лишь наполовину живым. Знаете, это ужасно угнетает, не иметь в подобном месте удостоверения личности.
Лейтенант протянул ему бутылку, но Порт отказался.
— Возможно, после моего маленького расследования в Мессаде вы вновь обретете свою личность, — он рассмеялся. Если американец хотел до такой степени быть доверительным с ним, что ж, он не прочь побыть немного в роли его исповедника.
— Вы здесь с женой? — спросил лейтенант. Порт рассеянно подтвердил. «Так и есть, — сказал себе лейтенант. — У него проблемы с женой. Бедолага!» Ему пришло в голову, что они вместе могли бы наведаться в веселый квартал. Ему доставляло удовольствие показывать его приезжим. Он уже собрался было сказать: «К счастью, моя жена сейчас во Франции», но вспомнил, что Порт — не француз; это было бы опрометчивое предложение с его стороны.
Пока лейтенант размышлял над этим, Порт встал и вежливо попрощался — несколько внезапно, что правда, то правда, но вряд ли от него можно было ожидать, что он весь день просидит у постели больного. И кроме того, он обещал зайти и забрать свой иск против Абделькадера.
Порт брел с опущенной головой по выжженной дороге к стенам Бу-Нуры, не видя перед собой ничего, кроме пыли да тысячи мелких острых камней. Он не поднимал головы, потому что знал, каким бессмысленным предстанет пейзаж. Чтобы привносить смысл в жизнь, требуются силы, а силы в настоящий момент его покинули.
Он знал, какими голыми могут быть вещи, чья суть отхлынула по всему фронту за горизонт, точно выдавленная какой-то дьявольской центробежной силой. Он не хотел видеть ни ярко-синее небо над собой, слишком синее, чтобы быть реальным, ни ребристые розовые стены ущелья, вздымавшиеся со всех сторон вдалеке, ни сам пирамидальный город на скалах, ни беспорядочно разбросанные точки оазисов, чернеющие внизу. Они никуда не исчезли, они остались и могли бы порадовать его глаз, но ему не хватало сил соотнести их друг с другом либо с собой; он был не в состоянии поместить их ни в какой иной фокус, кроме зрительного. Поэтому он не будет на них смотреть.
Возвратившись в пансион, он остановился у комнатушки, которая служила конторой, и застал Абделькадера в темном углу на диване за игрой в домино с какой-то личностью в туго замотанном тюрбане.
— Добрый день, месье, — сказал Порт. — Я был в администрации и забрал жалобу.
— Ага, мой лейтенант устроил это, — пробормотал Абделькадер.
— Да, — сказал Порт, хотя и был раздражен отсутствием элементарной благодарности с его стороны за свое согласие выполнить просьбу лейтенанта д'Арманьяка.
— Bon, merci. — Абделькадер вновь не удосужился поднять головы, и Порт отправился наверх в комнату Кит.
Там он обнаружил, что она распорядилась принести все свои чемоданы и теперь занималась тем, что распаковывала их. Комната напоминала восточный базар: на постели выстроились ряды туфель, вечерние платья были развешаны по спинкам кровати, словно выставлены в витрине, а ночкой столик уставлен флаконами с косметикой и духами.
— Ради Бога, Кит, что ты делаешь? — вскричал он.
— Любуюсь своими вещами, — невинно сказала она. — Я давно их не видела. С тех пор, как мы сошли с корабля, я обходилась содержимым одной-единственной сумки. Мне это осточертело. А когда я посмотрела после обеда в окно, — она несколько оживилась, махнув в сторону окна, которое выходило прямо на пустошь, — то почувствовала, что умру на месте, если сию же секунду не увижу что-нибудь цивилизованное. Но это еще не все. Я велела принести виски и открыла свою последнюю пачку «Плэйерс».
— Ты, верно, не в духе.
— Вовсе нет, — возразила она, но чуточку слишком энергично. — Это было бы ненормально, если бы я могла адаптироваться ко всей этой обстановке чересчур быстро. Видишь ли, в конце концов я все еще американка. И не собираюсь становиться кем-то другим.
— Скотч, — протянул Порт, размышляя вслух. — По эту сторону от Бусифа льда не раздобыть. Равно как и соды, могу поклясться.
— А я и не хочу разбавлять. — Она быстро надела вечернее платье с открытой спиной из светло-голубого атласа и пошла приводить себя в порядок перед зеркалом, висевшим на внутренней стороне дверей. Он решил, что ее не помешает побаловать; в любом случае, ему было забавно смотреть, как она воздвигает свой трогательный маленький бастион западной культуры посреди дикой пустыни. Он сел на пол в центре комнаты и с удовольствием наблюдал, как она порхает с места на место, выбирая вечерние туфли и примеривая браслеты. Когда постучал слуга, он сам подошел к дверям и в коридоре принял у него поднос, бутылку и все остальное.
— Почему ты не дал ему войти? — поинтересовалась Кит, когда Порт закрыл за ним дверь.
— Потому что не хотел, чтобы он помчался вниз разносить новости, — сказал он, ставя поднос на пол и усаживаясь возле него.
— Какие новости?
— Ну, — неопределенно сказал Порт, — что у тебя шикарные наряды, а в сумках драгоценности. Слух об этом будет бежать впереди нас, куда бы мы ни поехали. И кроме того, — он ей улыбнулся, — я не хотел, чтобы они узнали, какой хорошенькой ты можешь иногда быть.
— Знаешь что, Порт! Уж что-нибудь одно. Или ты пытаешься меня защитить, или боишься, что они добавят десять лишних франков к твоему счету.
— Тебя ждет твое паршивое французское виски. Иди сюда. Я хочу тебе кое-что сказать.
— Не пойду. Ты принесешь его мне как подобает джентльмену. — Она расчистила себе на кровати место посреди выставки обуви и села.
— Хорошо. — Он налил чуть ли не полный стакан и поднес его ей.
— А себе? — сказала она.
— Нет. Я выпил немного коньяка у лейтенанта, и он не пошел мне впрок. Мне холодно как никогда. Но у меня есть для тебя новости. Я почти наверняка уверен, что мой паспорт украл Эрик Лайл.
Он рассказал ей о черном рынке паспортов для солдат Иностранного легиона в Мессаде. В автобусе, по дороге в Бу-Нуру, он уже поведал ей об открытии, которое сделал Мохаммед. Не выказав ни малейшего удивления, в ответ она повторила ему свою историю о том, как видела паспорта их обоих, так что не было никаких сомнений, что они мать и сын. Не удивилась она и на этот раз.
— Думаю, он посчитал, что раз я видела их паспорта, то он имеет полное право увидеть твой, — сказала она. — Но как он мог его взять? И когда?
— Я точно знаю, когда. В ту ночь, когда он зашел ко мне в Айн-Крорфе и хотел вернуть деньги, которые я ему одолжил. Я оставил свою сумку открытой, а сам пошел переговорить с Таннером. Бумажник я взял с собой, и мне даже в голову не пришло, что эта тварь может позариться на мой паспорт. Тогда-то он его и стащил. Чем больше я об этом думаю, тем меньше сомневаюсь. Найдут они что-нибудь в Мессаде или нет, я уверен, что это сделал Лайл. Думаю, он вознамерился украсть его сразу же, как только меня увидел. В конце концов, почему бы и нет? Легкие деньги, в то время как мать не дает ему ни гроша.
— А я думаю, что дает, — сказала Кит, — но на определенных условиях. Думаю, он ненавидит эти условия и спит и видит, как бы сбежать от нее, и готов вцепиться в кого угодно и пойти на что угодно, лишь бы покончить с этим ярмом. А еще я думаю, что она прекрасно знает об этом и боится, что он бросит ее, и готова сделать все, лишь бы не дать ему близко сойтись с кем-нибудь. Помнишь, что она сказала тебе насчет его «инфекции»?
Порт молчал.
— Боже! Во что я впутал Таннера! — сказал он минуту спустя.
Кит засмеялась:
— Что ты имеешь в виду? Он это переживет. Ему это только на пользу. И потом, я не могу представить себе, чтобы Таннер любезничал с этой парочкой.
— Нет. — Он налил себе виски. — Я не должен этого делать, — сказал он. — У меня в животе все перемешается: виски, коньяк… Но я не могу позволить тебе сидеть и пить в одиночку, уплывая с пары-другой глотков.
— Ты же знаешь, я рада пить в компании, но не станет ли тебе плохо?
— Мне уже плохо! — воскликнул он. — Но не могу же я вечно думать о последствиях только потому, что мне все время холодно. Ладно, когда мы приедем в Эль-Гайю, надеюсь, мне станет лучше. Там гораздо теплее.
— Опять? Мы же только что приехали сюда.
— Не будешь же ты отрицать, что ночью здесь холодно.
— Еще как буду. Ну, да Бог с ним. Если нам так необходимо ехать в Эль-Гайю, что ж, давай поедем, о чем разговор, но не сразу. Давай хоть немного побудем здесь.
— Это один из крупнейших городов в Сахаре, — сказал он, словно бы поднося его на ладони к ее глазам.
— Не набивай ему цену, — сказала она. — Это ни к чему. Крупнейший, некрупнейший, Эль-Гайя, Тимбукту, для меня все едино, более или менее; каждый из них по-своему интересен, но не до такой степени, чтобы я сходила по ним с ума. Но если там ты обретешь счастье — в смысле, здоровье, — о чем разговор, давай поедем. — Она нервно взмахнула рукой в надежде отогнать навязчивую муху.
— Гм. Думаешь, я жалуюсь на душевное состояние? Ты сказала «счастье».
— Ничего я не думаю, потому что не знаю. Просто мне кажется дикостью, что кто-то может мерзнуть как цуцик в Сахаре в сентябре месяце.
— Еще бы это не казалось диким, — сказал он раздраженно. И вдруг воскликнул: — У этих мух настоящие когти! Они сведут меня с ума. Так и норовят забраться в самое горло! — Он со стоном поднялся на ноги; она выжидающе посмотрела на него. — Я кое-что придумал, что спасет нас от них. Вставай.
Он порылся в саквояже и достал оттуда моток бинта. По его просьбе Кит освободила кровать от своей одежды. Он натянул сетку поверх обеих спинок кровати, заметив при этом, что не видит особых причин, почему бы сетке от москитов не послужить заодно и сеткой от мух. Когда та была надежно закреплена, они юркнули внутрь, прихватив с собой бутылку, и тихо лежали там, пока не кончился день. Когда опустились сумерки, они уже были навеселе и им не хотелось покидать свой импровизированный шатер. Должно быть, направление их беседы предопределило внезапное появление звезд на небе в раме окна. С каждой секундой, по мере того как цвет неба становился темнее, все больше звезд заполняло промежутки, которые до этого оставались пустыми. Кит разгладила платье на бедрах и сказала:
— Когда я была молодой…
— В каком смысле — молодой?
— Мне не было еще двадцати, так вот, я думала, что жизнь будет постоянно побуждать к чему-то новому. Что с каждым годом она будет становиться все богаче и глубже. Ты будешь больше узнавать, становиться мудрее, проницательнее, все глубже и глубже проникать в истину… — Она запнулась. Порт расхохотался:
— А теперь ты знаешь, что это не так, да? Что это больше похоже на курение сигареты. Первые несколько затяжек ты смакуешь с наслаждением, и тебе и в голову не приходит, что когда-нибудь она превратится в окурок. Потом ты начинаешь воспринимать ее как нечто само собой разумеющееся. А потом вдруг понимаешь, что она уже почти сгорела дотла. И только тогда замечаешь ее горький вкус.
— Но я всегда помню о неприятном вкусе, равно как и о приближающемся конце, — сказала она.
— В таком случае, тебе следует бросить курить.
— Какой же ты мелочный! — вскричала она.
— Я не мелочный! — возразил он, чуть не перевернув свой стакан, когда приподымался на локте, чтобы отхлебнуть. — По-моему, это логично, разве не так? Допустим, что жизнь — это такая же привычка, как курение. Ты твердишь, что собираешься бросить курить, а сама продолжаешь делать это как ни в чем не бывало.
— Ты-то даже и не грозишься бросить, насколько я погляжу, — сказала она с упреком.
— С чего бы вдруг? Я хочу курить и дальше.
— Но ты же все время жалуешься.
— Да, но не на саму жизнь, а на живущих.
— Их нельзя рассматривать по отдельности.
— Почему бы и нет? Достаточно лишь одного небольшого усилия. Усилия, усилия! Но никто и пальцем не хочет пошевелить. Я могу представить себе совершенно другой мир. Стоит лишь иначе расставить пару-другую акцентов.
— Все это я уже слышу не один год, — сказала Кит. Она села в почти уже полной темноте и насторожилась: — Слышишь?
Где-то поблизости, видимо на базаре, играл на барабанах целый оркестр, постепенно собирая разрозненные нити ритма в один плотно сжатый пучок, который уже раскручивался пока еще несовершенным маховиком мощных ударов, сотрясавших ночь. Порт немного помолчал, а потом сказал шепотом:
— Вот, к примеру.
— Не знаю, — сказала Кит. Внутри у нее все закипало. — Знаю только, что не различаю никаких партий в этих барабанах, сколько бы я ни восхищалась звуками, которые они издают. И я не понимаю, почему я должна хотеть их различать. — Она подумала, что столь откровенное заявление положит быстрый конец их спору, однако Порт этим вечером был на редкость упрям.
— Знаю, ты не любишь говорить серьезно, — сказал он, — но от одного раза тебя не убудет.
Она презрительно улыбнулась, ибо считала его туманные обобщения самой легкомысленной разновидностью пустопорожней болтовни; таким способом он лишь подогревал свои эмоции. На ее взгляд, в такие моменты не возникало даже вопроса о том, что он хочет или не хочет сказать на самом деле, потому что он и сам не знал, что говорит.
— И какова же единица обмена в этом твоем другом мире?
Порт ни секунды не колебался:
— Слеза.
— Это несправедливо, — возразила она. — Некоторым людям нужно еще ох как постараться ради одной слезинки. А у других слезы ручьем текут, стоит им только задуматься.
— А какая система обмена справедливая? — вскричал он, и его голос прозвучал так, как будто он был по-настоящему пьян. — Да и кто придумал само это понятие: справедливость? Не проще ли взять и вообще избавиться от этой идеи? Неужели ты думаешь, что количество удовольствий и степень страдания постоянны для всех людей? Что в конце все как-то сходится? Ты и вправду так думаешь? Если и получается поровну, то только потому, что конечная сумма равна нулю.
— Надеюсь, для тебя это великое утешение, — сказала она, чувствуя, что если их беседа продолжится, то она по-настоящему разозлится.
— Вовсе нет. Ты что, спятила? Мне и дела нет до конечной цифры. Но мне интересен сам процесс, который позволяет неминуемо получить этот результат вне зависимости от первоначального количества.
— Конец бутылки, — прошептала она. — Возможно, добраться до полного нуля — это уже кое-что.
— Неужели мы все выпили? Черт. Но мы до него не добрались. Это он добрался до нас. А это не одно и то же.
«Он и в самом деле пьянее меня», — подумала Кит.
— Нет, не одно и то же, — согласилась она.
И пока он бурчал: «Ты чертовски права» и шумно ворочался, чтобы бухнуться в конце концов на живот, она продолжала думать, какой пустой тратой сил был весь этот разговор, и спрашивала себя, как его остановить, прежде чем он не на шутку разгорячится.
— О, мне тошно и мерзко! — вскричал он во внезапном приступе ярости. — Мне нельзя и капли в рот брать, потому что после этого меня всегда выворачивает. Но это не та же самая слабость, что у тебя. Далеко не та же. Мне требуется гораздо больше силы воли, чтобы заставить себя выпить, чем тебе — не пить. Я ненавижу последствия и всегда помню о них.
— Так зачем же тогда пить? Никто тебя не заставляет.
— Я же сказал тебе. Я хотел быть с тобой. И кроме того, мне всегда кажется, что каким-то чудом мне удастся проникнуть во внутреннюю область чего-то такого. Как правило, я добираюсь разве что до предместий и там теряюсь. Не думаю, что вообще есть еще какая-то внутренняя область, или сущность, до которой можно добраться. По-моему, все вы, пьяницы, просто жертвы гигантской массовой галлюцинации.
— Я отказываюсь это обсуждать, — высокомерно сказала Кит, вылезая из кровати и прокладывая себе дорогу через складки свесившейся на пол сетки.
Он перевернулся и сел.
— Я знаю, отчего мне тошно, — крикнул он ей вдогонку. — Оттого, что я что-то съел. Десять лет назад.
— Я не понимаю, о чем ты. Ляг и засни, — сказала она и вышла из комнаты.
— Лягу, — проворчал он. Он выбрался из кровати и подошел к окну. Сухой воздух пустыни приобретал вечернюю прохладу, а барабаны все еще били. Стены ущелья уже слились с темнотой, разбросанные островки пальм стали невидимыми. Огней не было; комната выходила на противоположную от города сторону. Это-то он и имел в виду. Он схватился за подоконник и высунулся наружу, думая: «Она не понимает, о чем я. Это что-то, что я сожрал десять лет назад. Нет, двадцать». Пейзаж никуда не исчез, он оставался на месте, и Порт остро как никогда почувствовал, что ему до него не дотянуться. Повсюду были скалы и небо, готовые очистить его от скверны, но препятствие, как всегда, заключалось в нем самом. Он мог бы сослаться на то, что пока он смотрел на них, скалы и небо перестали быть самими собой, что в процессе их перехода в его сознание к ним примешалось что-то еще. Но то было слабое утешение — иметь возможность сказать: «Я сильнее, чем они». Когда он вновь повернулся к комнате, какой-то блеск привлек его внимание к зеркалу на распахнутой дверце гардероба. Это через другое окно сиял народившийся серп луны. Он сел на кровать и залился смехом.
20
Следующие два дня Порт провел в усердных попытках собрать информацию об Эль-Гайе. Жители Бу-Нуры на удивление мало знали об этом месте. Все вроде бы единодушно соглашались, что это большой город — о нем отзывались с неизменным уважением, — что находится он далеко, что климат там теплее, а цены высокие. Но дальше этих сведений дело не шло; никто не мог дать ему никакого подробного описания, даже те, кто там бывал, например водитель автобуса, с которым он разговаривал, или повар на кухне. Единственным человеком, способным предоставить Порту более или менее полновесный отчет о городе, был Абделькадер, но общение между ними свелось к словам приветствия, бросаемым вскользь, сквозь зубы. Однако по зрелом размышлении Порт понял, что так оно ему даже больше нравится — отправиться без удостоверения личности в затерянный в песках город, о котором никто не мог ему толком ничего сообщить. Так что у него даже не екнуло сердце, как оно могло бы екнуть, когда встреченный им на улице капрал Дюперье при упоминании об Эль-Гайе сказал: «Лейтенант д'Арманьяк провел там несколько месяцев. Он может рассказать вам о ней все, что вы захотите узнать». Только тогда он по-настоящему осознал, что на самом деле ничего не желает знать об Эль-Гайе кроме того, что это обособленный и редко посещаемый город и что именно в этом-то он и стремился удостовериться. Он решил не упоминать о городе в обществе лейтенанта, из страха разрушить свое заранее сложившееся о нем представление.
В тот же день в пансионе объявился вернувшийся на службу к лейтенанту Ахмед и поинтересовался, где Порт. Кит, читавшая в постели, велела слуге послать его в турецкие бани, куда Порт пошел погреться в парильне, в надежде раз и навсегда растопить терзавший его холод. Он полудремал в темноте на горячей гладкой каменной плите, когда пришел служитель и поднял его. Обмотавшись влажным полотенцем, он поплелся к главному входу. На пороге с недовольным видом стоял Ахмед; это был ветреный арабский паренек родом из эрга, и на его щеках пылали предательские рубцы, которые оставляет иногда невоздержанность в возлияниях на нежной коже тех, кто еще слишком молод, чтобы иметь морщины и мешки под глазами.
— Лейтенант хочет вас немедленно видеть, — сказал Ахмед.
— Передай ему, что я буду через час, — сказал Порт, жмурясь на яркий дневной свет.
— Немедленно, — флегматично повторил Ахмед. — Я жду здесь.
— Ах вот как, он отдает приказы! — Порт вернулся обратно; прежде чем он оделся, его окатили ведром холодной воды (он бы не отказался от еще одного, но вода здесь стоила дорого и за каждое ведро нужно было платить отдельно) и сделали быстрый массаж. Ему показалось, что он чувствует себя немного лучше, когда вышел на улицу. Ахмед, привалясь к стене, болтал с приятелем, но при появлении Порта тотчас вскочил; на протяжении всего пути к дому лейтенанта он держался в нескольких шагах сзади.
Одетый в уродливый халат из искусственного шелка темно-красного цвета, лейтенант сидел у себя в гостиной и курил.
— Простите, но я останусь сидеть, — сказал он. — Мне гораздо лучше, однако не настолько, чтобы я мог свободно двигаться. Садитесь. Херес, коньяк, кофе?
Порт пробормотал, что предпочел бы кофе. Лейтенант распорядился, и Ахмед отправился его готовить.
— Я не хочу задерживать вас, месье. Но у меня для вас есть известия. Ваш паспорт нашелся. Благодаря одному вашему соотечественнику, который также обнаружил пропажу паспорта, обыск был проведен еще до того, как я связался с Мессадом. Оба документа были проданы легионерам. Но, к счастью, и тот и другой отыскались. — Он пошарил у себя в кармане и достал листок бумаги. — Этот американец, по имени Таннер, утверждает, что знает вас и едет сюда, в Бу-Нуру. Он предлагает привезти ваш паспорт с собой, но для этого мне необходимо ваше согласие, прежде чем я уведомлю власти в Мессаде, чтобы они отдали ему документ. Вы даете свое согласие? Вы знаете этого месье Таннера?
— Да, да, — рассеянно сказал Порт. Мысль ужаснула его; сейчас, перед лицом неминуемого приезда Таннера, он не на шутку испугался, сообразив, что вообще-то предполагал больше с ним уже не встречаться. — Когда он приезжает?
— Полагаю, что сразу же. Вы не торопитесь покидать Бу-Нуру?
— Нет, — сказал Порт; его мысль металась, как загнанный зверь; он пытался вспомнить, когда в южном направлении уходит автобус, какой сегодня день и как быстро Таннер сможет добраться сюда из Мессада. — Нет, нет. Время у меня есть. — Слова эти прозвучали для него дико, стоило их ему брякнуть.
Бесшумно вошел Ахмед с подносом, на котором дымились два маленьких оловянных чайничка. Налив из каждого по стакану кофе, лейтенант протянул один из них Порту, который отпил немного и вновь уселся на стул.
— Но вообще-то я надеюсь добраться до Эль-Гайи, — вырвалось у него.
— О, Эль-Гайя. Вы найдете ее очень впечатляющей, очень живописной и очень жаркой. Это был мой первый в Сахаре пост. Я знаю там каждый закоулок. Это огромный город, совершенно плоский, не слишком грязный, но довольно-таки темный, потому что улицы там проложены сквозь дома, вроде туннелей. Вполне безопасный. Вы с женой сможете там спокойно гулять где захотите. Это последний сколько-нибудь крупный город по эту сторону от Судана. А Судан отсюда ой как далеко. Oh, là, là!
— Думаю, в Эль-Гайе есть и гостиница?
— Гостиница? В некотором роде, — рассмеялся лейтенант. — Вам предоставят комнаты с кроватями, и, возможно, там будет даже чисто. В Сахаре не так уж грязно, как об этом судачат. Солнце — великий очиститель. Даже соблюдая минимум гигиены, люди могут здесь быть вполне здоровы. Но, само собой, этого минимума здесь нет. К несчастью для нас, d'ailleurs[52].
— Нет. Да, к несчастью, — сказал Порт. Он не мог заставить себя вернуться в комнату, вернуться к беседе. Он только что сообразил, что автобус отправляется как раз сегодня вечером и другого не будет целую неделю. К тому времени приедет Таннер. Вместе с этим соображением к нему автоматически пришло и решение. Порт безусловно не осознавал, что принял его, но минуту спустя уже расслабился и начал расспрашивать лейтенанта о деталях его повседневной жизни и службы в Бу-Нуре. Лейтенант выглядел польщенным; одна за другой посыпались неизбежные истории колониста, из которых все имели отношение к противопоставлению — иногда трагическому, но чаще забавному — двух несоизмеримых и несовместимых культур. Наконец Порт поднялся.
— Жаль, — сказал он с искренней ноткой в голосе, — что я не могу остаться здесь дольше.
— Но вы пробудете здесь еще несколько дней. Я непременно рассчитываю увидеть вас и мадам перед вашим отъездом. Через два-три дня я поправлюсь окончательно. Ахмед даст вам знать, когда это произойдет. Итак, я уведомлю Мессад, чтобы ваш паспорт отдали месье Таннеру. — Он встал и протянул руку; Порт вышел.
Он прошел через небольшой, засаженный низкорослыми пальмами сад и через ворота вышел на пыльную дорогу. Солнце село, и в воздухе стремительно разливалась вечерняя прохлада. На мгновение он замер, запрокинув голову вверх и почти ожидая услышать, как разверзнутся небеса, когда снаружи на них обрушится ночной холод. Позади него, в лагере кочевников, заливались собаки. Он прибавил шаг, чтобы как можно скорее перестать слышать их лай. От кофе у него до предела участился пульс, или это расшалились нервы при мысли, что он может пропустить автобус в Эль-Гайю? Пройдя городские ворота, он сразу же повернул налево и пошел по пустынной улице к бюро «Transports Généraux»[53].
В бюро было душно и сумрачно. В полумраке, за стойкой на куче джутовых мешков сидел и дремал араб. Порт без предисловий спросил:
— Когда уходит автобус в Эль-Гайю?
— В восемь часов, месье.
— В нем еще есть свободные места?
— К сожалению, нет. Три дня назад все были проданы.
— Ah, mon Dieu![54]— вскричал Порт; у него заныло под ложечкой. Он вцепился в стойку.
— Вы больны? — посмотрев на него, сказал араб, и его лицо выразило некоторое участие.
«Болен», — подумал Порт. И сказал:
— Нет, но моя жена очень больна. Ей необходимо быть завтра в Эль-Гайе. — Он всмотрелся в лицо араба, надеясь распознать, способен ли тот поверить в столь откровенную ложь. По всей видимости, для хворого здесь было столь же закономерно уезжать от цивилизации и медицинского обслуживания, как и ехать по направлению к ним, ибо выражение лица араба постепенно изменилось и в нем обозначились понимание и сочувствие. Тем не менее он развел руками, показывая, что ничем не может помочь.
Но Порт уже достал тысячефранковую купюру и решительно положил ее на стойку.
— Вы устроите нам два места сегодня вечером, — твердо сказал он. — Это вам. Вы уговорите кого-нибудь поехать на следующей неделе. — Из вежливости он не стал уточнять, чтобы тот уговаривал двух туземцев, хотя и знал, что иного выхода нет. — Сколько стоит билет до Эль-Гайи? — Он достал еще денег.
Араб поднялся с мешков и стоял, задумчиво теребя свой тюрбан.
— Четыреста пятьдесят франков, — ответил он, — но я не знаю…
Порт положил перед ним еще тысячу двести франков со словами:
— Здесь девятьсот франков. И тысяча двести пятьдесят вам, после того как вы устроите нам билеты. — Он понял, что тот принял решение. — Я приведу даму в восемь.
— В семь тридцать, — сказал араб, — чтобы погрузить багаж.
Вернувшись в пансион, он был так возбужден, что влетел в комнату Кит без стука. Она одевалась и с негодованием крикнула:
— Ты что, рехнулся?
— Ничуть, — сказал он. — Вот только не пришлось бы тебе переодеваться.
— О чем ты?
— Я взял билеты на восьмичасовой автобус сегодня вечером.
— О, нет! О, Господи! Куда? В Эль-Гайю? — Он утвердительно кивнул головой; воцарилось молчание. — Ну, что ж, — наконец сказала она. — Мне все равно. Ты знаешь, чего хочешь. Но сейчас шесть. Все эти чемоданы…
— Я помогу тебе.
В его рвении проступал сейчас лихорадочный пыл, который она не могла не заметить. Она наблюдала, как он достает из гардероба одежду и стремительными движениями снимает ее с вешалок; его поведение поразило ее своей необычностью, но она ничего не сказала. Когда он сделал в ее комнате все, что мог, он пошел в свою, где за десять минут упаковал саквояжи и собственноручно вытащил их в коридор. После чего сбежал вниз по лестнице, и она услышала, как он взволнованно разговаривает с прислугой. В четверть седьмого они сели ужинать. С супом он покончил в один присест.
— Не ешь так быстро. У тебя будет несварение, — предостерегла его Кит.
— Нам надо быть на станции в семь тридцать, — сказал он, хлопая в ладоши, чтобы принесли второе.
— Успеем, а если нет, нас подождут.
— Нет, нет. У нас будут проблемы с местами.
Они еще доедали свои cornes de gazelle, когда он потребовал гостиничный чек и оплатил его.
— Ты видел лейтенанта д'Арманьяка? — спросила она, пока он ждал сдачи.
— О, да.
— Но не паспорт?
— Пока нет, — сказал он и добавил: — Не думаю, что они его вообще найдут. Да и можно ли от них этого ждать? Вероятно, сейчас он уже где-нибудь в Алжире или Тунисе.
— Я все же думаю, что тебе надо послать телеграмму консулу.
— Я могу послать письмо из Эль-Гайи с тем же автобусом, на котором мы приедем, когда он поедет обратно. Два-три дня не играют роли.
— Я не понимаю тебя, — сказала Кит.
— Почему? — спросил он невинным тоном.
— Я ничего не понимаю. Твое внезапное безразличие. Еще сегодня утром ты сходил с ума из-за своего паспорта. Любой подумал бы, что ты и дня без него не можешь прожить. А теперь выясняется, что еще несколько дней не играют для тебя роли. Согласись, что все это не очень последовательно с твоей стороны.
— Согласись, что два-три дня не играют никакой роли.
— Нет, не соглашусь. Играют, и еще какую. Но дело не в этом. Далеко не в этом, — сказала она, — и ты это знаешь.
— Сейчас наше главное дело — это успеть на автобус.
Он вскочил и бросился туда, где Абделькадер все еще пытался отсчитать ему сдачу. Кит последовала за ним через минуту. В неровном свете крошечных карбидных ламп, свисавших с потолка на длинных проволоках, прислуга выносила багаж. Это была настоящая процессия, состоящая из шести слуг, каждый из которых был доверху нагружен вещами. У дверей снаружи выстроилась небольшая армия деревенских сорванцов в безмолвной надежде, что им тоже позволят понести что-нибудь к автобусному вокзалу.
Абделькадер говорил:
— Надеюсь, Эль-Гайя вам понравится.
— Да, да, — сказал Порт, раскладывая сдачу по разным карманам. — Надеюсь, я не очень расстроил вас своими хлопотами.
Абделькадер отвел взгляд.
— Ах, это, — сказал он. — Не стоит об этом. — Извинение было слишком небрежным; он не мог его принять.
Поднялся ночной ветер. Наверху громыхали окна и ставни. Лампы, мигая, раскачивались взад-вперед.
— Возможно, мы еще увидимся на обратном пути, — упорствовал Порт.
Абделькадеру следовало ответить: «Incha'allah»[55]. Но он лишь посмотрел на Порта: печально, но с пониманием. На какое-то мгновение показалось, что он собирается что-то сказать; потом он отвернулся.
— Возможно, — наконец сказал он, и когда повернулся, его губы были сжаты в улыбке — улыбке, которая, как почувствовал Порт, предназначалась не ему, в ней не было даже намека на то, что Абделькадер еще помнит о его присутствии. Они пожали друг другу руки, и он поспешил к Кит, которая стояла в дверях и тщательно приводила себя в порядок в мерцающем свете лампы, меж тем как любопытные юные мордочки были задраны вверх и неотрывно следили за каждым движением ее пальцев, наносящих губную помаду.
— Хватит, — крикнул он. — У нас нет на это времени.
— Уже готова, — сказала она, быстро обернувшись, чтобы он не толкнул ее под руку. Она бросила помаду в сумочку и щелкнула замком.
Они вышли на улицу. Дорога к автобусной остановке утопала во мраке; молодой месяц не светил. За ними по-прежнему семенили несколько не оставлявших надежды деревенских сорванцов, тогда как большинство из них сдались при виде целого штата гостиничной прислуги, сопровождавшего путешественников.
— Плохо, что поднялся ветер, — сказал Порт. — Будет пыльно.
Кит была равнодушна к пыли. Она не ответила. Но она обратила внимание на его необычную интонацию: он был до крайности возбужден.
«Лишь бы не пришлось тащиться через горы», — сказала она себе, вновь испытывая желание, на этот раз еще более жгучее, поехать в Италию или в любую другую страну с нормальными границами, где в деревнях есть церкви, где можно пойти на остановку и взять такси или экипаж, где можно путешествовать днем. И где не чувствуешь себя выставленным на всеобщее обозрение, стоит только высунуть нос из гостиницы.
— Господи! Совсем забыл! — вскричал Порт. — Ты очень больная женщина. — И он объяснил, как он добыл места. — Мы уже почти пришли. Дай обниму тебя за талию. Иди так, будто тебе больно. Подволакивай ногу.
— Это же смешно, — сказала она сердито. — Что подумают слуги?
— Им не до того. Ты подвернула щиколотку. Ну же, похромай капельку. Что может быть проще. — Он притянул ее к себе, и они зашагали вместе.
— А как же люди, у которых мы отобрали места?
— Что для них какая-то неделя? Время для них не существует.
Автобус стоял в окружении орущих мужчин и мальчишек. Они вошли в контору, причем Кит передвигалась с настоящим трудом из-за усердия, с каким Порт прижимал ее к себе.
— Ты делаешь мне больно. Не дави так, — шепнула она.
Но он продолжал крепко сжимать ее талию; они подошли к стойке. Араб, продавший им билеты, сказал:
— У вас двадцать второе и двадцать третье места. Поднимайтесь и быстро садитесь. Другие не хотят уступать.
Места располагались почти в самом конце автобуса. Они переглянулись в смятении; впервые за время их путешествия они не сидели впереди с водителем.
— Как думаешь, сможешь потерпеть? — спросил он ее.
— Если ты сможешь, — сказала она.
И, увидев старика с седой бородой в высоком желтом тюрбане, который заглядывал в окно с осуждающим, как ему показалось, выражением, он сказал:
— Пожалуйста, ляг на спину, будто ты устала, хорошо? Тебе придется доиграть свою роль до конца.
— Ненавижу обман, — сказала она с чувством. А потом вдруг неожиданно закрыла глаза и у нее сделался совсем больной вид. Она думала о Таннере. Вопреки принятому ею в Айн-Крорфе незыблемому решению остаться и встретить его в соответствии с их договоренностью, она давала Порту тайком увезти себя в Эль-Гайю, не оставив даже объяснительной записки. Теперь, когда уже было поздно менять линию своего поведения, ей вдруг показалось невероятным, что она позволила себе так поступить. Но секунду спустя она сказала себе, что если ее внезапный отъезд — непростительный обман по отношению к Таннеру, то насколько же более подло она продолжала поступать с Портом, не говоря ему о своей измене. И тут же почувствовала себя полностью оправданной в своем бегстве; ни в чем из того, что просил ее сделать Порт, сейчас не могло быть отказано. Она покаянно уронила голову.
— Вот так, — одобрительно сказал Порт, сжав ее руку. Он пробрался через только что сваленные в проходе груды тюков и вышел из автобуса посмотреть, весь ли их багаж уложен на крышу. Когда он забрался обратно, Кит по-прежнему пребывала все в той же позе.
Осложнений не возникло. Когда заработал мотор, Порт мельком взглянул в окно и увидел старика, стоящего рядом с другим, помоложе. Оба стояли близко к окнам и тоскливо заглядывали внутрь. «Как два ребенка, — подумал он, — которым не разрешили поехать со всей семьей на пикник».
Когда автобус тронулся, Кит села прямо и стала насвистывать. Порт тревожно толкнул ее локтем в бок.
— Все позади, — сказала она. — Надеюсь, ты не думаешь, что я собираюсь всю дорогу изображать больную? Не сходи с ума. До нас здесь никому дела нет. — Это было правдой. В автобусе стоял гул оживленной беседы; на них никто не обращал внимания.
На дороге почти сразу же стали попадаться ухабы. С каждым толчком Порт все ниже и ниже съезжал со своего сиденья. Заметив, что он не прилагает усилий, чтобы предотвратить сползание, Кит с расстановкой сказала:
— Хочешь оказаться на полу?
В ответ он сказал лишь: «Что?», и его голос прозвучал настолько странно, что она резко повернулась и попыталась заглянуть ему в лицо. Освещение было слишком тусклым. Она не смогла различить его выражение.
— Ты спишь? — спросила она его.
— Нет.
— Все в порядке? Тебе холодно? Почему бы тебе не набросить пиджак?
На этот раз он не ответил.
— Ну и мерзни, — сказала она, глядя на тонкий серп месяца за окном почти у самой земли.
Спустя какое-то время автобус начал медленный, тяжелый подъем. Из выхлопной трубы повалил густой дым; его едкость, вместе с настойчивым ревом тарахтящего мотора и усиливающимся холодом, вывели Кит из оцепенения, в которое она погрузилась. Очнувшись, она вгляделась в мутные очертания салона. У всех пассажиров был сонный вид; они скрючились в невероятных позах, с головой завернувшись в свои бурнусы, так что ни пальца, ни кончика носа не было видно. Легкое шевеление рядом заставило ее взглянуть на Порта, который съехал настолько низко, что лежал теперь, опираясь на поясницу. Она решила поднять его и энергично потрясла за плечо. В ответ он только глухо промычал.
— Сядь прямо, — сказала она, вновь принимаясь его трясти. — Ты сломаешь себе позвоночник.
На этот раз он простонал:
— О-о!
— Порт, ради всего святого, сядь прямо, — раздраженно сказала она и стала тянуть его за голову, надеясь приподнять достаточно высоко, чтобы дальше он мог выпрямиться без ее помощи.
— О, Господи! — пробормотал он и начал медленно вползать обратно на сиденье. — О, Господи! — повторил он, наконец усевшись. Сейчас, когда его голова была вровень с ее, до нее дошло, что у него стучат зубы.
— Ты простыл! — сказала она в бешенстве, хотя бесилась скорее на себя, а не на него. — Я же советовала тебе укрыться, а ты сидел как истукан и хоть бы хны!
Порт не ответил, он просто неподвижно сидел, в то время как его голова моталась из стороны в сторону, ударяясь о грудь при каждом толчке автобуса. Она потянулась и дернула за брошенный и придавленный им к сиденью пиджак, ухитрившись мало-помалу его вытащить. После чего накрыла им Порта, подоткнув со всех сторон несколькими недовольными движениями. На поверхности ее рассудка, на словах, она думала: «Он в своем репертуаре. Ушел в свою скорлупу и ни на что не реагирует, когда мне скучно и сна ни в одном глазу». Но порядок слов был экраном, скрывавшим за собой страх — страх, что он, чего доброго, действительно болен. Она вгляделась в продуваемую ветром пустоту за окном. Молодой месяц скрылся за острым краем земли. Здесь, в пустыне, даже еще больше, чем в море, ей показалось, что она находится на поверхности огромной доски, что горизонт — это край вселенной. Она представила себе планету квадратной формы где-нибудь высоко над землей, между землей и луной, на которую их каким-то чудом забросили. Свет там был бы таким же суровым и нереальным, как здесь, воздух — таким же сухим и упругим, а очертаниям пейзажа не хватало бы утешительной плавности земных изгибов, совсем как в этой необъятной стране. И там царила бы оглушительная тишина, оставляющая место только для свиста, с каким мимо проносился бы воздух. Она потрогала оконное стекло; то было холодным, как лед. Автобус подбрасывало и мотало из стороны в сторону по мере того, как он продолжал взбираться по плоскогорью.
21
Ночь была долгой. Они подъехали к борджу, построенному прямо в склоне скалы. Водитель выключил передние фары. Сидевший перед Кит молодой араб, повернувшись и улыбаясь ей из-под опущенного бурнуса, несколько раз показал на землю и произнес: «Hassi Inifel!»
— Merci[56], — сказала она и улыбнулась в ответ. Ей хотелось выйти из автобуса и размять ноги; она повернулась к Порту. Он лежал, согнувшись пополам под своим пиджаком; на лице у него показался румянец.
— Порт, — начала она, и с удивлением услышала, как он сразу же отозвался:
— Да? — Его голос был бодрым.
— Давай пойдем выпьем чего-нибудь горячего. Ты проспал несколько часов.
Он медленно сел:
— Я вообще не спал, если хочешь знать.
Она ему не поверила.
— Понятно, — сказала она. — Так как, хочешь пойти со мной? Я иду.
— Если смогу. Я чувствую себя препогано. По-моему, у меня грипп или что-то вроде.
— Ерунда! С чего бы вдруг? У тебя, должно быть, несварение, оттого что ты смолотил свой ужин.
— Ты иди. Мне лучше, когда я не двигаюсь.
Она вылезла из автобуса и, глубоко дыша, с минуту постояла на ветру на каменистой земле. До рассвета было еще далеко.
В одной из комнат около въезда в бордж хором пели мужчины, быстро отбивая ладонями сложный ритм. Она нашла кофе в расположенной рядом комнатке поменьше и села на пол, грея руки над глиняным сосудом с углями. «Он не может здесь заболеть, — подумала она. — Ни он, ни я». Раз уж оказался от мира в такой дали, то ничего не поделаешь, единственное, что остается, это отказываться болеть. Она вышла и заглянула в окна автобуса. Большая часть пассажиров продолжала спать, завернувшись в свои бурнусы. Она отыскала Порта и постучала по стеклу.
— Порт! — позвала она. — Горячий кофе! — Он не пошевелился.
«Черт бы его побрал! — подумала она. — Он пытается привлечь к себе внимание. Ему нравится быть больным!» Она поднялась в автобус и прошла в дальний конец салона, к месту, где он безвольно лежал.
— Порт! Пожалуйста, пойди и выпей кофе. Ради меня. — Она прислушалась и заглянула ему в лицо. Гладя ему волосы, она спросила: — Тебе плохо?
Он буркнул в свой пиджак:
— Я ничего не хочу. Прошу тебя. Я не хочу двигаться.
Она не была расположена потакать его капризам; начни она нянчится с ним, — это сыграет ему только на руку. Но если он и в самом деле простыл, ему надо выпить чего-нибудь горячего. Она решила как-нибудь да заставить его выпить кофе. Поэтому она сказала:
— Ты будешь пить, если я принесу его тебе?
Ответ последовал нескоро, но в конце концов он сказал:
— Да.
Водитель-араб, носивший вместо тюрбана кепку с козырьком, уже направлялся обратно к автобусу, когда она вбежала в бордж.
— Подождите! — бросила она на бегу.
Он остановился, обернулся и смерил ее оценивающим взглядом. Ему некому было отпустить замечание на ее счет, поскольку европейцев рядом не наблюдалось, а остальные арабы были не из города и все равно ничего бы не поняли в его скабрезной шутке.
Порт сел и выпил кофе, тяжело дыша в перерывах между глотками.
— Все? Я должна вернуть чашку.
— Да.
Чашку передали через весь автобус к кабине водителя, где ее ждал паренек, с тревогой вглядывавшийся в заднюю часть салона, чтобы автобус не поехал раньше, чем она окажется у него в руках.
Они тронулись и медленно потащились по плоскогорью. Из-за открытых дверей внутри теперь стало прохладнее.
— Кажется, помогло, — сказал Порт. — Спасибо. Черт! Лишь бы я не подхватил какую-нибудь заразу. Видит Бог, я еще никогда не чувствовал себя так скверно. Если бы только я мог лечь в постель и ровно лежать, думаю, мне бы полегчало.
— Но что это, по-твоему, может быть? — сказала она, ощутив вдруг в полную силу все те страхи, которые пыталась не подпускать к себе столько дней.
— Откуда мне знать. Мы ведь не доберемся туда раньше полдня, да? Проклятье!
— Постарайся поспать, любимый. — Она не называла его так по меньшей мере год. — Наклонись ко мне, еще, вот так, положи голову сюда. Ты не мерзнешь? — В течение нескольких минут она пыталась оградить его от автобусной тряски, вжавшись всем телом в спинку сиденья, но у нее быстро затекли мышцы; она откинулась назад и расслабилась, позволив его голове подпрыгивать вверх-вниз у себя на груди. Его ладонь у нее на коленях поискала ее ладонь, нашла, сначала крепко стиснула, потом ослабила хватку. Она решила, что он заснул, и закрыла глаза, думая: «Ну, вот, теперь-то уж точно выхода нет. Я здесь».
На рассвете они добрались до другого борджа, стоявшего на совершенно ровном, обширном выступе почвы. Автобус въехал через ворота во двор, где стояли несколько шатров. Верблюд надменно уставился в окно прямо возле лица Кит. На этот раз из автобуса вышли все. Она разбудила Порта:
— Хочешь перекусить?
— Поверишь ли, я немного проголодался.
— Ничего удивительного, — обрадованно сказала она. — Уже почти шесть часов.
Они выпили еще по одной чашке сладкого черного кофе и съели несколько сваренных вкрутую яиц с финиками. Пока они ели, сидя на полу, мимо прошел молодой араб, который сообщил ей название предыдущего борджа. Кит не могла не заметить его необыкновенно высокий рост и изумительную фигуру, когда он стоял в своем ниспадающем свободными складками белом балахоне. Дабы загладить чувство вины из-за того, что она позволила себе какие-никакие мысли о нем, она почувствовала себя вынужденной обратить на него внимание Порта.
— Поразительная стать! — вырвалось у нее, когда араб вышел из комнаты. Это было совсем не в ее манере, так выражаться, и вся фраза в ее устах прозвучала совершенно нелепо; она с тревогой ждала реакции Порта. Но голова его свесилась на живот; лицо побелело.
— Что с тобой? — вскричала она.
— Задержи автобус, — выдавил Порт. Он с трудом встал на ноги и, пошатываясь, бросился вон из комнаты.
В сопровождении слуги он проковылял через широкий двор, мимо шатров, где горели костры и орали дети. Он шел, согнувшись пополам, одной рукой придерживая голову, а другой — живот.
В дальнем углу была маленькая каменная выгородка, похожая на пулеметную башенку; на нее-то и показал слуга. «Daoua»[57], — сказал он. Порт поднялся по ступенькам и вошел внутрь, захлопнув за собой дверь. Он откинулся к холодной каменной стеке и услышал шорох задетой головой паутины. Боль была двоякой: острые колики и подкатывающая к горлу тошнота, и то и другое разом. Какое-то время он стоял неподвижно, с трудом глотая и тяжело дыша. Единственным источником света служила квадратная дырка в полу. Что-то быстро пробежало у него сзади по шее. Он отодвинулся от стены и склонился над дыркой, упершись руками в стену перед собой. Под ним была загаженная земля и забрызганные камни, шевелящиеся от мух. Он закрыл глаза и несколько минут оставался в этой выжидательной позе, постанывая. Водитель автобуса просигналил в рожок; этот звук почему-то усилил его мучения. «О, Господи, да заткнешься ты или нет!», — заорал он и сразу же взвыл от боли. Но рожок продолжал сигналить, чередуя короткие гудки с длинными. Наконец наступил момент, когда боль вроде бы уменьшилась. Он открыл глаза и невольно отдернул голову, потому что на миг ему почудилось, что он увидел под собой языки пламени. То было алое встающее солнце, воссиявшее на камнях и нечистотах внизу. Когда он открыл дверь, то увидел Кит и молодого араба, стоявших за дверью; они подхватили его под руки с двух сторон и помогли дойти до поджидавшего их автобуса.
К полудню пейзаж приобрел праздничность и плавность, не похожие ни на что из того, что Кит когда-либо приходилось видеть. Внезапно она сообразила, что это потому, что камни по большей части уступили место пескам. Там и тут росли похожие на кружева деревья, особенно возле скоплений хижин, а такие скопления попадались теперь все чаще и чаще. Несколько раз им встречались группы мрачных мужчин, восседающих на мехари. Эти гордо держали поводья, а их подведенные колем глаза свирепо зыркали поверх складок фиолетовых покрывал, скрывавших лица.
Она впервые ощутила легкую дрожь возбуждения. «Это же настоящее чудо, — подумала она, — проезжать мимо подобных людей в атомный век».
Порт откинулся на своем сиденье, глаза его были закрыты.
— Не обращай на меня внимания, — сказал он, когда они выехали из борджа, — и мне будет проще сделать то же самое. Еще каких-нибудь два часа, а потом, слава Богу, постель.
Молодой араб владел французским ровно настолько, чтобы не испугаться заведомой невозможности по-настоящему вступить с Кит в беседу. Судя по всему, одного существительного или произнесенного с чувством глагола было в его глазах вполне достаточно; что касается Кит, то она, по всей видимости, придерживалась того же мнения. С обычным для арабов талантом творить легенду из простого перечисления фактов, он поведал ей об Эль-Гайи, о ее высоких стенах с воротами, которые запираются на закате солнца, о тихих темных улочках и об огромном базаре, где торгуют самым разнообразным товаром, прибывающим из Судана и даже из еще более отдаленных мест: брусками соли, страусовыми перьями, золотым песком, леопардовыми шкурами, — он перечислял их по порядку, без колебаний вставляя арабское наименование там, где не знал французского. Она слушала с полным вниманием, загипнотизированная необыкновенной прелестью его голоса и лица и точно так же зачарованная странностью того, о чем — и как — он рассказывал.
Теперь уже вокруг расстилалась дикая песчаная пустошь, усеянная редкими, мучительно изогнутыми и похожими на чахлые кусты деревцами, которые низко стелились по земле в испепеляющих лучах солнца. Впереди синева небосвода переходила в белизну с более нестерпимым блеском, чем Кит это представлялось возможным: то был воздух над городом. Не успела она опомниться, как они уже ехали вдоль серых глиняных стен. Дети завизжали, когда мимо них промчался автобус; голоса их звенели, точно блестящие иглы. Глаза Порта были по-прежнему закрыты; она решила не беспокоить его, пока они не приедут. Подняв облако пыли, автобус резко повернул налево и через большие ворота въехал на огромную открытую площадь — своего рода прихожую в город, — в конце которой высились другие ворота, еще большего размера. А дальше, за воротами, люди и животные терялись во мраке. Автобус остановился, подпрыгнув, и водитель стремительно выбрался из кабины и зашагал прочь с таким видом, будто остальное его уже не касалось. Пассажиры все еще спали либо зевали и начинали искать свои вещи, большинство из которых оказались совсем не там, куда их положили вчерашней ночью.
Кит словом и жестом дала понять, что они с Портом останутся сидеть, пока не выйдут все остальные. Молодой араб сказал, что в таком случае он тоже останется, потому что ей понадобится его помощь, чтобы довести Порта до гостиницы. Пока они сидели и ждали, когда же наконец неторопливые путешественники очистят салон, он объяснил, что гостиница находится на другом конце города неподалеку от форта, так как обслуживает исключительно горстку офицеров, у которых нет собственного жилья, а приезжающие на автобусе крайне редко нуждаются в гостинице.
— Вы очень добры, — сказала она, вновь усаживаясь на свое сиденье.
— Да, мадам. — Его лицо не выражало ничего, кроме дружеской заботы, и она безоговорочно ему доверилась.
Когда автобус наконец опустел (на полу и сиденьях остались валяться лишь огрызки гранатов и финиковые косточки), араб вышел из автобуса и обратился к группе мужчин, чтобы те взяли чемоданы.
— Приехали, — громко сказала Кит. Порт пошевелился, открыл глаза и сказал:
— Я все же поспал. Это не поездка, а сущий ад. Где гостиница?
— Где-то поблизости, — неопределенно сказала она; она не хотела говорить ему, что гостиница находится на другом конце города.
Он медленно сел.
— Боже, надеюсь, она рядом. Иначе мне не дойти. Я чувствую себя кошмарно. Ей-богу, кошмарно.
— Нам помогает один араб. Он отведет нас туда. Похоже, придется немного пройтись от станции. — Ей казалось, что будет лучше, если он узнает правду о гостинице от араба, тогда сама она окажется в стороне и, как бы Порт ни злобствовал, его гнев будет направлен не на нее.
Снаружи их обступили пыль и неразбериха Африки, но впервые без какого-либо видимого признака европейского влияния; город обладал отсутствовавшей в других местах чистотой, неожиданным качеством законченности, которое сглаживало ощущение хаоса. Даже Порт, когда они помогли ему спуститься с подножки, и тот заметил цельность, исходившую от этого места.
— А здесь чудесно, — сказал он. — Впрочем, насколько я могу видеть.
— Насколько ты можешь видеть! — передразнила Кит. — У тебя что-то не в порядке с глазами?
— У меня кружится голова. Это жар, больше я ничего не знаю.
Она пощупала ему лоб и ограничилась тем, что сказала:
— Давайте переберемся в тень.
Молодой араб шел слева от него, Кит — справа; каждый придерживал его под руки. Носильщики шли впереди.
— Первое приличное место, — горько сказал Порт, — а я даже не в состоянии идти без посторонней помощи.
— Тебе придется соблюдать постельный режим, пока ты не поправишься. У нас еще будет масса времени как следует все рассмотреть.
Он не ответил. Они прошли через внутренние ворота и сразу же нырнули в низкий извилистый туннель. В темноте их задел прохожий. По обеим сторонам вдоль стен сидели люди, и оттуда доносились их приглушенные голоса, нараспев произносящие длинные многословные фразы. Вскоре они опять выбрались на солнечный свет, потом миновали еще один отрезок темноты — там, где узкая улица проходила сквозь тонкостенные дома.
— Он не сказал тебе, где она? Я больше не могу, — сказал Порт. Он еще ни разу не обратился напрямую к арабу.
— Минут десять-пятнадцать, — сказал тот. Порт по-прежнему его игнорировал.
— Об этом не может быть и речи, — заверил он Кит, запыхавшись.
— Миленький, ты должен идти. Не можешь же ты вот так взять и усесться посреди улицы.
— В чем дело? — спросил араб, который наблюдал за их лицами. Получив ответ, он окликнул проходившего мимо незнакомца и о чем-то с ним недолго поговорил.
— Там есть фондук, — он ткнул пальцем. — Он может… — Он изобразил спящего, приложив руку к щеке. — Потом мы идти в гостиницу и приводить мужчин и rfed, très bien![58] Он сделал жест, как будто отрывал Порта от земли и нес его на руках.
— Нет, нет! — вскричала Кит, вообразив, что он и правда собирается взвалить его на себя.
Араб рассмеялся и сказал Порту:
— Хотите идти туда?
— Да.
Они повернули назад и пошли через тот же внутренний лабиринт. Араб еще раз переговорил с кем-то на улице. Он обернулся к ним, улыбаясь:
— Конец. Следующее темное место.
Фондук был уменьшенной, битком набитой людьми, грязной разновидностью любого из тех борджей, которые они проезжали на протяжении последних недель, с той лишь разницей, что середину его закрывал решетчатый навес из тростника для защиты от солнца. Внутри сгрудились деревенские жители и верблюды, вперемешку валявшиеся на земле. Они вошли внутрь, и араб поговорил с одним из служителей; тот освободил закуток в одном из углов от занимавших его и подбросил туда свежей соломы, чтобы Порт мог лечь. Носильщики устроились во дворе на чемоданах.
— Я не могу оставаться здесь, — сказала Кит, осматривая смрадный загон. — Убери руку! — Рука Порта лежала на верблюжьем навозе, но он не послушался.
— Иди же, прошу тебя. Ну же, — сказал он. — Я дождусь тебя, не волнуйся. Но поторопись. Поторопись!
Она бросила на него последний тревожный взгляд и в сопровождении араба вышла во двор. Для нее было облегчением снова иметь возможность идти по улицам быстро.
— Vite! Vite! — продолжала она ему повторять как заведенная. Они почти уже перешли на бег и начали задыхаться, прокладывая себе путь сквозь медлительную толпу и углубляясь в сердце города, пока наконец не очутились на другой его стороне и не увидели впереди холм, а на нем форт. Эта часть города была более открытой и частично состояла из садов, отделенных от улиц высокими стенами, над которыми иногда вздымались черные кипарисы. В конце длинного переулка имелась едва приметная деревянная дощечка со словами «Hôtel du Ksar»[59] и указателем налево. «Ага!» — крикнула Кит.
Даже здесь, на окраине города, их окружал сплошной каменный лабиринт; улицы были проложены таким образом, что каждый отрезок казался тупиком с высившейся в конце стеной. Трижды им приходилось поворачивать и возвращаться назад тем же путем. Вокруг не было ни дверей, ни навесов, не было даже прохожих: одни лишь розовые неприступные стены, поджаривавшиеся на бездыханном солнце.
Наконец они подошли к маленькой, но прочно запертой на засов двери посреди широкого выступа стены. «Entrée de l'Hôtel»[60] — гласила вывеска сверху. Араб громко постучал.
Прошло много времени, а ответа не было. У Кит мучительно пересохло в горле, сердце все еще билось очень быстро. Она закрыла глаза и прислушалась — ничего.
— Постучите еще, — сказала она, потянувшись к двери сама. Но его рука по-прежнему сжимала кольцо, и он еще энергичнее застучал в дверь. На этот раз где-то в глубине сада залаяла собака; по мере того как звук постепенно приближался, к нему примешивались увещевающие женские возгласы. «Askout!»[61] — с негодованием крикнула женщина, однако животное не унималось. Потом возникла пауза, просвистел и ударился о землю камень, и собака затихла. В порыве нетерпения Кит оттолкнула руку араба и принялась безостановочно колотить в дверь, пока с той стороны не раздался женский голос, крикнувший:
— Echkoun? Echkoun?[62]
Молодой араб и женщина вступили в долгий спор, во время которого он суматошно размахивал руками, требуя открыть дверь, а она отказывалась к ней прикасаться. В конечном итоге она ушла. Они услыхали стук ее шлепанцев, потом снова залаяла собака, и вновь женщина стала выговаривать ей, после чего послышались удары и визги, а потом все смолкло.
— В чем дело? — крикнула Кит в отчаянье. — Pourquoi on ne nous laisse pas entrer?[63]
Он улыбнулся и пожал плечами.
— Мадам идет, — сказал он.
— Боже милостивый! — сказала она по-английски. Она схватила кольцо и бешено заколошматила им, одновременно что есть силы ударяя ногой в основание двери. Та не поддалась. По-прежнему улыбаясь, араб медленно покачал головой.
— Peut pas[64], — заверил он ее.
Но Кит продолжала стучать. Прекрасно отдавая себе отчет, что у нее нет на то никаких оснований, она тем не менее была в ярости на него за то, что он не смог заставить женщину открыть дверь. Минуту спустя она перестала стучать, почувствовав, что вот-вот рухнет в обморок. Она дрожала от усталости, губы и пересохшее горло были как терка. Солнце заливало голую землю; вокруг, кроме как у них под ногами, не было ни миллиметра тени. Она вернулась мысленно в прошлое, когда, будучи еще ребенком, столько раз держала увеличительное стекло над какой-нибудь несчастной букашкой, неотступно следуя за ней по пятам в ее отчаянных попытках избежать все более точного фокуса линзы, пока та в конце концов не настигала ее своим слепящим острым лучом, и тогда, точно по волшебству, насекомое замирало на месте, а она смотрела, как бедное существо медленно ссыхается и начинает дымиться. У нее было такое чувство, что если она посмотрит вверх, то увидит, что солнце выросло до исполинских размеров. Она прислонилась к стене и стала ждать.
Наконец в саду раздались шаги. Она вслушивалась, как их звук становится все отчетливее и громче, пока тот не раздался у самой двери. Она даже не повернула головы, ожидая, что та сейчас откроется; но не тут-то было.
— Qui est là?[65] — произнес женский голос. Испугавшись, что молодой араб заговорит и его, чего доброго, откажутся пустить из-за того, что он местный, Кит собрала остатки сил и крикнула:
— Vous êtes la propriétaire?[66]
Последовало короткое молчание. Затем женщина, заговорив с корсиканским или итальянским акцентом, принялась многословно упрашивать:
— Ah, madame, allez vous en, je vous en supplie!.. Vous ne pouvez pas entrer ici![67] Я сожалею! Бесполезно настаивать. Я не могу вас впустить! Больше недели никто не входил и не выходил из гостиницы! К несчастью, вы не можете войти внутрь!
— Но, мадам, — крикнула Кит, чуть ли не рыдая, — мой муж очень болен!
— Aie! — Голос женщины взлетел тоном выше, и у Кит создалось впечатление, что она отступила на несколько шагов в глубь сада; ее голос, теперь чуть более приглушенный, подтвердил это.
— Ah, mon Dieu![68] Уходите! Я не могу помочь!
Женщина уже начала удаляться. На полпути она остановилась и крикнула:
— Уезжайте из города! Не ждите, что я вас пущу. У нас в гостинице пока еще нет эпидемии.
Молодой араб попытался оттащить Кит от двери. Он ни слова не понял, кроме того, что внутрь их не пустят.
— Идем. Найдем фондук, — говорил он.
Она оттолкнула его, сложила ладони рупором и прокричала:
— Мадам, какой эпидемии?
Голос долетел издалека:
— Менингита. Вы разве не знали? Mais oui, madame! Partez! Partez![69]
Стук ее торопливых шагов стал глуше и вскоре совсем затих. За углом прохода появился слепой, он медленно двигался им навстречу, ощупывая руками стену. Кит посмотрела на молодого араба; глаза ее были широко распахнуты. Она говорила себе: «Это кризис. В жизни их бывает не так уж много. Я должна сохранять спокойствие и рассудок». Тот, видя ее остекленевший взгляд и все еще ничего не понимая, успокаивающе положил руку ей на плечо и сказал: «Идем». Она не услышала его, но позволила оттащить себя от стены как раз перед тем, как слепой поравнялся с ними. И пока он вел ее по улице обратно в город, она продолжала повторять про себя: «Это кризис». Внезапная темнота туннеля вырвала ее из состояния ступора. «Куда мы идем?» — спросила она. Вопрос доставил ему огромную радость; он прочел в нем признание того, что она полагается на него. «Фондук», — ответил он, однако в том, как он произнес это слово, просквозил, должно быть, оттенок его торжества, потому что она остановилась и отшатнулась от него. «Balak!»[70]— раздался рядом с ней крик, и ее толкнул человек с тюком через плечо. Молодой араб мягко притянул ее к себе. «Фондук», — тупо повторила она. «О, да». Они продолжили путь.
В своем галдящем закутке Порт казался спящим. Рука его все так же покоилась на лепешке верблюжьего навоза: он и не подумал подвинуться. Тем не менее он услыхал, как они вошли, и слегка пошевелился, давая понять, что знает об их возвращении. Кит присела возле него на солому и погладила его волосы. Она понятия не имела ни о том, что сейчас скажет ему, ни тем паче что они собираются делать, но близость к нему подействовала на нее успокаивающе. Она долго сидела на корточках у его изголовья, сидела до тех пор, пока поза не стала слишком мучительной. Тогда она поднялась. Молодой араб сидел на земле за дверью. «Порт ничего не сказал, — подумала она, — но он ждет, когда за ним придут из гостиницы». Самая трудная часть ее задачи в данный момент состояла в необходимости сообщить ему, что в Эль-Гайе ему негде остановиться; она решила не говорить ему этого. Одновременно у нее созрел план дальнейших действий. Она в точности знала, что надо делать.
И все было сделано очень быстро. Она послала молодого араба на базар. Любая машина, любой грузовик, любой автобус, все что угодно, сказала она ему, и за любую цену. Последнее напутствие, само собой, было напрасным: он потратил битый час, торгуясь о цене, которую заплатят трое людей, чтобы их взяли в кузов продуктового грузовика, отправлявшегося в место под названием Сба. Зато он вернулся, уже обо всем договорившись. Когда машину загрузят, водитель просигналит от Новых Ворот (ближайших к фондуку) и пошлет своего приятеля-механика дать знать, что он их ждет, а заодно и набрать людей, необходимых для транспортировки Порта через город.
— Удача, — сказал молодой араб. — Два раза один месяц они ехать в Сбу.
Кит поблагодарила его. За все время его отсутствия Порт ни разу не пошевелился, а попытаться его поднять в одиночку она не решилась. Теперь она опустилась на колени, склонилась к самому его уху и стала вполголоса повторять ему его имя.
— Да, Кит, — еле слышно наконец сказал он.
— Как ты? — прошептала она. Прежде чем ответить, он долго ждал.
— Клонит в сон, — сказал он. Она погладила его голову:
— Поспи еще. За нами скоро придут.
Но пришли за ними только к закату. Молодой араб тем временем пошел добывать Кит еду. Несмотря на волчий аппетит, ей с трудом удалось проглотить то, что он ей принес: мясо представляло собой разного рода непонятные внутренности, поджаренные в кипящем жире, а разрезанные пополам и приготовленные в оливковом масле ягоды айвы были твердыми как камень. Правда, хлеба было вдоволь; им-то она и наелась. Когда стало смеркаться и люди во дворе занялись ужином, появился механик с тремя свирепыми на вид неграми. Никто из них не говорил по-французски. Молодой араб показал им на Порта, и они бесцеремонно подняли его с соломенной лежанки и вынесли на улицу; Кит шла, ни на шаг не отступая от его головы и следя за тем, чтобы носильщики не наклоняли ее слишком низко. Они быстро прошли по темнеющим проходам, через верблюжий и овечий базар, где тишину сейчас нарушало только тихое позвякиванье колокольчиков, привязанных к шеям некоторых животных. Вскоре стены города остались позади; за грузовиком, там, где исчезали вдали лучи его фар, темнела пустыня.
— В кузов. Он будет в кузов, — в порядке объяснения сообщил ей молодой араб, когда троица нетвердо опустила свой груз на мешки с картошкой. Протянув деньги, она попросила его расплатиться с суданцами и носильщиками. Суммы оказалось недостаточно; ей пришлось дать еще. После этого они ушли. Водитель уже заводил мотор, механик запрыгнул на переднее сиденье рядом с ним и захлопнул дверцу. Молодой араб помог ей забраться в кузов; она стояла, опершись на груду ящиков с вином и глядя на него сверху. Он сделал движение, собираясь запрыгнуть к ней внутрь, но в этот момент грузовик тронулся. Араб побежал за ним вдогонку, без сомнения ожидая, что Кит крикнет водителю остановиться, поскольку имел твердое намерение сопровождать ее и дальше. Но как только ей удалось поймать равновесие, она нарочно присела, затесавшись между сумок и узлов, и легла на пол рядышком с Портом, и не высовывалась из кузова до тех пор, пока они не углубились в пустыню на много миль. Только после этого она рискнула высунуться наружу, приподняв голову и с опаской вглядевшись в ледяную пустошь, как если бы ожидала увидеть там все еще бегущего за грузовиком человека.
Грузовик ехал легче, чем она ожидала, по всей видимости потому, что колея была ровной и почти без поворотов; путь, казалось, лежал через плоскую, бесконечную долину, по обеим сторонам которой тянулись вдали песчаные дюны. Она посмотрела на серп луны, все еще тонкий, но уже заметно утолщившийся по сравнению с прошлой ночью. И поежилась, положив сумочку себе на живот. Ей доставила мгновенную радость мысль об этом маленьком темном мирке, этой сумочке, что пахла кожей и косметикой, перебивая враждебные запахи и запах ее тела. Внутри нее ничего не переменилось; те же предметы валялись там друг на дружке все в том же замкнутом хаосе, и у них были те же названия, и эти названия по-прежнему обозначали все те же вещи. Марк Кросс, Карон, Елена Рубинштейн. «Елена Рубинштейн», — произнесла она вслух, и слова эти вызвали у нее смех. «Еще немного, и со мной случится истерика», — сказала она себе. Она сжала безвольно лежавшую руку Порта, стиснув пальцы так крепко, как только могла. Потом села и целиком сосредоточилась на растирании и массировании его ладони, в надежде почувствовать, как та потеплеет благодаря ее усилиям. Волна внезапного ужаса окатила ее. Она приложила руку к его груди. Уф, его сердце билось. Но, кажется, он озяб. Приложив все свои силы, она перевернула его тело на бок и вытянулась рядом, прижимаясь к нему как можно теснее и надеясь таким образом его согреть. Когда она расслабилась, ее поразило открытие, что ей и самой было холодно и что теперь она почувствовала себя гораздо удобнее. Она спросила себя, не хотела ли она бессознательно лечь рядом с Портом еще и для того, чтобы согреться самой. «Возможно, но лучше об этом не думать». Она задремала.
И тотчас же проснулась. Ничего сверхъестественного — сейчас, на ясную голову — в захлестнувшем ее ужасе не было. Она попыталась не думать о том, что это было. Нет, Порт тут ни при чем. С ним это продолжалось уже давно. Новый ужас, связанный с испепеляющим солнцем, пылью… Она насилу отвела взгляд, почувствовав, как мысль ее коснулась догадки. Еще какая-нибудь доля секунды, и уже невозможно будет не знать, что это было… Ну конечно же! Менингит!
В Эль-Гайе была эпидемия, и она подвергалась опасности заразиться. В раскаленных туннелях улиц она дышала отравленным воздухом, в фондуке она ютилась на зараженной соломе. Наверняка вирус уже поселился в ней и теперь стремительно размножается. От этой мысли у нее похолодела спина. Но Порт не мог заболеть менингитом: его знобило с самой Айн-Крорфы, а лихорадка, по всей видимости, началась еще в первые дни пребывания в Бу-Нуре, — ах, если бы им хватило ума ее распознать! Она постаралась вспомнить, что ей известно о симптомах, не только одного менингита, но и других основных заразных болезней. Дифтерия начинается с воспаления горла, холера — с диареи, а вот сыпной и брюшком тиф, чума, малярия, желтая лихорадка, кала-азар… насколько она знала, все они начинаются с жара и недомогания. Шансы тут были равны. «Возможно, это амебная дизентерия в сочетании с рецидивом малярии, — рассудила она. — Но чем бы это ни было, болезнь уже в нем, и что бы я ни предприняла или не предприняла, я бессильна повлиять на ее исход». Она не хотела брать на себя какую бы то ни было ответственность; в данный момент это было бы для нее слишком. На самом деле у нее было ощущение, что пока она держится совсем неплохо. Она вспомнила рассказы об ужасах войны, рассказы, мораль которых неизменно сводилась к следующему: «Никогда не знаешь наперед, из чего сделан человек, пока он не окажется в экстремальной ситуации; тогда самый робкий оказывается подчас самым храбрым». Держалась ли она храбро, или же просто-напросто смирилась? Или струсила, добавила она про себя. Что тоже не исключено, но откуда ей знать? Порт не смог бы развеять ее сомнения, потому что разбирался в этом еще меньше ее. Если она будет ухаживать за ним и поможет ему выкарабкаться, он, конечно, скажет, что она была храброй, была мученицей, и много чего еще, но сделает он это из благодарности. Потом она спросила себя, а почему, собственно, ей так хочется это знать: все эти рассуждения выглядели сейчас настолько ничтожными!
Грузовик ревел не переставая. К счастью, кузов был полностью открытым, в противном случае выхлопные газы причиняли бы массу хлопот. Она и без того время от времени улавливала их резкий запах, но тот мигом рассеивался в холодном ночном воздухе. Месяц зашел, появились звезды, она понятия не имела, который сейчас час. Рев мотора заглушал звуки беседы между водителем и механиком, долетавшие с переднего сиденья, и не давал ей возможности вступить с ними в разговор. Она обняла Порта за талию и крепко прижалась к нему, чтобы согреться. «Чем бы он ни заразился, он дышит этим не на меня», — подумала она. В короткие промежутки сна она зарывалась ногами в мешки в поисках тепла; иногда их тяжесть будила ее, но она предпочитала чувствовать их вес, а не холод. Несколько пустых мешков она положила на ноги Порту. Ночь была долгой.
22
Лежа в кузове грузовика, защищенный — насколько это было возможно — от холода стараниями Кит, время от времени Порт приходил в себя и тогда ощущал под собой прямизну дороги. Петляющие дороги прошедших недель изгладились из его памяти, отдалились; остался один — прямой и неуклонный — путь в глубь пустыни, и теперь он находился совсем близко от центра.
Как часто друзья, завидуя его жизни, говорили ему: «Твоя жизнь так проста», «Твоя жизнь словно бы катится по прямой». Всякий раз в этих словах ему слышался скрытый упрек: мол, нетрудно проложить прямую дорогу по безлесной равнине. Он чувствовал, что на самом деле они хотели сказать: «Ты выбрал себе наиболее легкую дорогу». Но если сами они предпочли возвести на своем пути препятствия — а они это несомненно сделали, обременив себя всевозможными ненужными обязательствами, — это еще не являлось основанием для возражений против того, что он упростил свою жизнь. Так что к его собственным словам примешивалась известная доля раздражения, когда он отвечал: «Каждый живет так, как ему нравится. Верно?» — как если бы к этому уже нечего было больше добавить.
При досмотре в порту иммиграционные власти отказались оставить пропуск после слова «Profession» в своих бумагах, как он это сделал у себя в паспорте. (В том самом паспорте, официальном доказательстве его существования, что гнался сейчас за ним по пятам по пескам пустыни!) Они сказали: «Наверняка месье чем-нибудь да занимается». И тогда, видя, что он собирается оспорить это утверждение, быстро вмешалась Кит: «О, да. Месье — писатель, просто сегодня ему нравится быть скромным!» Они рассмеялись, заполнив пробел словом «écrivain»[71] и выразив надежду, что Сахара поможет обрести ему вдохновение. Его взбесило упрямство, с каким они настаивали на том, чтобы непременно присобачить ему ярлык «état-civil»[72], и долго еще после этого никак не мог угомониться. Но потом мысль, что он и в самом деле мог бы написать книгу, его увлекла. Дневник, заполняемый каждый вечер пришедшими за день соображениями, тщательно сдобренный местным колоритом, в котором непреложную истину сформулированной в самом начале теоремы — а именно, что разница между чем-то и ничем есть ничто — надлежит продемонстрировать четко и хладнокровно. Он даже не стал сообщать об этом замысле Кит; она наверняка убила бы его еще в зародыше своим энтузиазмом. С тех пор как умер его отец, он больше ни над чем не работал, потому что в этом не было необходимости, однако Кит не оставляла надежду, что он все же начнет писать, причем неважно что, лишь бы он над этим работал. «Он чуточку менее несносен, когда работает», — объясняла она другим, и это была не просто шутка. И когда он виделся со своей матерью (что случалось довольно редко), та тоже спрашивала: «Работаешь?» — и заглядывала ему в лицо своими большими печальными глазами. Он отвечал: «Не-а» — и в свою очередь вызывающе смотрел на нее. Даже когда они ехали в такси к гостинице и Таннер, при виде разбитых улиц, заметил: «Ну и дыра», он по-прежнему полагал, что Кит, пожалуй, с чрезмерной радостью воспримет подобную перспективу; все надлежит проделать втайне: только так он мог довести задуманное до конца. Однако потом, когда они обосновались в гостинице, окунувшись в рутину своего ежедневного сидения в кафе «Экмуль-Нуазё», писать было не о чем: ему никак не удавалось установить связь между абсурдными пустяками, которые заполняли день, и серьезностью писательского труда. Он склонен был полагать, что это Таннер мешает ему ощутить внутреннее спокойствие. Общество Таннера создавало ситуацию, пусть незначительно, но все же препятствовавшую тому, чтобы он мог погрузиться в сосредоточенное состояние, каковое считал обязательным условием для продуктивной работы. До тех пор, пока он пребывал в гуще жизни, он был не в состоянии о ней писать. Стоило только закончиться чему-нибудь одному, как тут же начиналось другое, и обстоятельств, требовавших пусть самого скромного, но все же участия с его стороны, оказывалось достаточно, чтобы свести на нет любые попытки. Впрочем, такое положение его устраивало. Он бы все равно не писал хорошо, а значит, не получил бы никакого удовольствия от процесса. И даже если бы то, что он мог написать, он написал бы хорошо, сколько людей узнало бы об этом? Его вполне устраивало мчаться вперед, все глубже проникая в пустыню и не оставляя следов.
Вдруг он вспомнил, что их конечной целью была гостиница в Эль-Гайе. Шла уже вторая ночь, а они все еще не приехали; где-то тут (он знал это) вкралось противоречие, но у него не было сил его отыскивать. Временами он ощущал неистовство сотрясавшей его лихорадки как если бы та была отдельной сущностью; это навевало ему образ сжавшегося пружиной, готового к броску бейсболиста. А он, он был мячом. Его вращало и вращало по кругу, а потом швыряло в пространство, и он летел, распадаясь и исчезая в полете.
Над ним стояли. Борьба была долгой, и он очень устал. Одной из них была Кит; другим — солдат. Они о чем-то разговаривали, но их слова не имели смысла. Он оставил их там, склоненных над ним, а сам ушел туда, откуда пришел.
— Здесь ему будет обеспечен такой же уход, как и в любом другом месте по эту сторону от Сиди-Бель-Аббеса, — сказал солдат. — Когда имеешь дело с тифом, единственное, что остается, это сбивать жар и ждать. У нас в Сбе мало медикаментов, но эти таблетки — он показал на склянку, лежавшую на перевернутом ящике возле койки, — помогут сбить жар, что уже немало.
Кит не посмотрела на него.
— А перитонит? — тихо спросила она. Капитан Бруссар нахмурился.
— Не усложняйте, мадам, — сурово сказал он. — Положение и без того плачевное. Да, конечно: перитонит, пневмония, сердечный приступ… кто знает? Ведь и у вас может быть знаменитый эль-гайский менингит, о котором вас столь любезно предупредила мадам Луччиони. Bien sûr![73] А у нас в Сбе, быть может, сейчас пятьдесят случаев заболеваний холерой. И что с того? Все равно я бы не сообщил вам о них.
— Почему? — сказала она, подняв наконец глаза.
— Это было бы совершенно бесполезно; и кроме того, это дурно сказалось бы на вашем моральном духе. Нет, нет. Я бы изолировал больного и принял меры, чтобы избежать распространения болезни, только и всего. У нас здесь и без того хватает забот. На руках у нас больной тифом. Мы должны сбить жар. Вот и все. А все эти сказки о перитоните и менингите оставьте при себе. Будьте реалистичны, мадам. От вашей самодеятельности всем будет только хуже. Вам лишь нужно давать ему таблетки каждые два часа и постараться заставить его есть как можно больше супа. Кухарку зовут Зина. Я бы посоветовал вам почаще появляться на кухне и проверять, горит ли огонь и не остыл ли суп. Зина готовит для нас вот уже двенадцать лет, и готовит превосходно. Но за коренным населением нужен глаз да глаз. У них короткая память. А теперь, мадам, позвольте откланяться, я должен возвращаться к своим обязанностям. Один из моих людей принесет вам сегодня вечером матрас, который я обещал. Разумеется, спать на нем будет не очень удобно, но чего вы хотите: здесь вам не Париж. — В дверях он повернулся. — Enfin, madame, soyez courageuse![74]— вновь нахмурившись, сказал он и вышел.
Кит стояла не двигаясь, медленно обводя взглядом голую комнатку с дверью на одном конце и окном на другом. Порт лежал на рахитичной койке лицом к стене и равномерно дышал, с простыней, натянутой до самого подбородка. Эта комнатка была местной больницей; в ней имелась одна-единственная свободная в городе кровать с настоящими простынями и одеялами, и Порта поместили сюда только потому, что никто из солдат военного гарнизона, по счастью, не был в данный момент болен. Глиняная стена снаружи доходила до середины окна, а выше, над ней, лился мучительный свет небес. Она взяла дополнительную простыню, которую капитан ей дал для нее самой, сложила ее несколько раз маленьким квадратиком размером с окно, достала из вещей Порта коробку кнопок и с их помощью занавесила проем. Еще только стоя в окне, она уже прониклась оглушительной тишиной. Можно было подумать, что окрест на много миль нет ни души. Знаменитая тишина Сахары. Она спросила себя: что, если по прошествии дней каждый сделанный ею вдох будет казаться таким же громким, каким он кажется ей сейчас; что, если она привыкнет к странному звуку, с каким проглатывает слюну, и что, если ей придется глотать так же часто, как она делает это сейчас, когда так явственно отдает себе в этом отчет?
— Порт, — ласково позвала она. Он не пошевелился. Она вышла на слепящий свет во двор, сплошь покрытый песком. Поблизости никого не было. Не было ничего, кроме сверкающих белых стен, неподвижного песка у нее под ногами и синего бездонного неба над головой. Она сделала несколько шагов и, ощутив легкую дурноту, повернулась и пошла обратно в комнату. Там не было даже стула, чтобы сидеть, лишь одна больничная койка, возле которой стоял небольшой ящик. Она села на один из чемоданов. С ручки, на уровне ее глаз, свисала опознавательная бирка — на случай, если тот потеряется во время путешествия. Комната производила впечатление какого-то склада. Всю ее середину занимал багаж, не оставляя места даже для матраса, который им должны были принести; чемоданы придется сложить в углу один на другой. Она посмотрела на свои руки, посмотрела на ноги, обутые в туфли на каблуках из кожи ящерицы. Зеркала в комнате не было; она взяла свою сумочку, лежавшую на другом чемодане, и достала оттуда пудреницу и губную помаду. Когда она открыла ее, то обнаружила, что ей не хватает света рассмотреть свое лицо в крохотном зеркальце. Стоя в дверном проеме, она неспешно и тщательно привела себя в порядок.
— Порт, — снова позвала она, так же ласково, как и раньше. Он продолжал ровно дышать. Она спрятала сумочку в чемодан, посмотрела на свои наручные часы и вновь вышла на залитый ярким солнцем двор, на этот раз в темных очках.
Над городом и цепочкой разбросанных по всей округе строений, защищенных изломанной линией крепостного вала, господствовал форт, оседлавший высокий песчаный холм. Это был обособленный, чуждый окружающему его ландшафту город, откровенно милитаристский на вид. Местные часовые у ворот с интересом посмотрели на нее, когда она прошла мимо них. Под ней, песчаного цвета, одноэтажными домиками с плоскими крышами раскинулся город. Она повернула в противоположную сторону и, обогнув стену, стала подниматься наверх, пока не очутилась на гребне холма. От зноя и яркого света у нее немного кружилась голова, а в туфли постоянно набивался песок. Отсюда она могла ясно слышать звонкие звуки лежавшего внизу города: детские голоса и лай собак. Со всех сторон, там, где сходились земля и небо, дрожало мутное марево.
— Сба, — произнесла она вслух. Это слово было для нее пустым звуком; оно не обозначало даже беспорядочного скопления бесформенных лачуг, что лепились внизу. По возвращении она обнаружила, что кто-то оставил посреди комнаты гигантский ночной горшок из белого фарфора. Порт лежал на спине и смотрел в потолок, откинув с себя одеяла.
Она поспешила к койке и вновь накрыла его. Но укутать его как следует не представлялось возможным. Она смерила ему температуру: та немного упала.
— У меня болит спина от этой кровати, — внезапно сказал он, немного задыхаясь. Кит отступила на шаг и обследовала койку; в самом деле, между головой и ногами пружины заметно провисали.
— Мы исправим это чуть погодя, — сказала она. — А теперь будь паинькой и не раскрывайся.
Он с упреком посмотрел на нее.
— Не сюсюкай со мной, — сказал он. — Я еще не впал в детство.
— Наверное, это происходит само собой, когда люди больны, — сказала она с неловким смешком. — Прости.
Он по-прежнему смотрел на нее.
— Не надо со мной нянчиться, — медленно выговорил он. После чего закрыл глаза и глубоко вздохнул.
Арабу, который принес матрас, она велела привести еще одного человека. Вдвоем они приподняли Порта и переложили его на расстеленный на полу матрас. Затем она попросила их перенести часть чемоданов на койку. Арабы ушли.
— А где ты будешь спать? — спросил Порт.
— На полу, рядом с тобой, — сказала она.
Больше он ее ни о чем не спрашивал. Она дала ему таблетки и сказала:
— А теперь поспи.
Она вышла из комнаты и пошла к воротам, где попыталась завязать разговор с часовыми; те не понимали по-французски и в ответ повторяли только одно: «Non, m'si». Пока она жестами старалась им втолковать, что ей нужно, на пороге расположенной поблизости двери появился капитан Бруссар и с подозрением на нее посмотрел.
— Вам что-нибудь нужно, мадам? — спросил он.
— Я хочу, чтобы кто-нибудь пошел со мной на базар и помог купить мне одеяла, — сказала Кит.
— Ah, je regrette, madame[75], — сказал он. — Здесь в гарнизоне нет никого, кто мог бы оказать вам эту услугу, а идти одной я бы не советовал. Но если хотите, я могу прислать вам одеяла из своей казармы.
Кит рассыпалась в благодарностях. Она вернулась во двор и на мгновение замерла, глядя на дверь комнаты; ей не хотелось входить. «Это тюрьма, — подумала она. — И как долго продлится мое заточение? Одному Богу известно». Она вошла внутрь, села на стоявший возле двери чемодан и уставилась в пол. Потом встала, открыла сумочку, достала толстый французский роман, который купила перед отъездом в Бусиф, и попыталась читать. Дойдя до пятидесятой страницы, она услышала во дворе чьи-то шаги. Это был молодой французский солдат, принесший три одеяла из верблюжьей шерсти. Думая пригласить его зайти внутрь, она поднялась и вышла ему навстречу со словами: «Ah, merci. Comme vous êtes aimable!»[76] Но он остановился на пороге, безмолвно протянув ей одеяла. Она взяла их и положила на пол у своих ног. Когда она подняла голову, он уже повернулся и зашагал прочь. Она проводила его взглядом, несколько озадаченная его поведением, а потом стала собирать различные разрозненные предметы своего гардероба, которые можно было бы подложить под одеяла в качестве подстилки. Наконец она соорудила себе постель, а когда легла, то была приятно удивлена ее удобством. Внезапно она почувствовала непреодолимое желание спать. До того как она должна будет дать Порту очередную порцию лекарства, у нее еще имелось в запасе полтора часа. Она закрыла глаза и на какой-то миг очутилась в кузове грузовика, который вез ее из Эль-Гайи в Сбу. Ощущение движения убаюкало ее, и она мгновенно заснула.
Ее разбудило чувство, будто что-то коснулось ее лица. Приподнявшись, она увидела, что вокруг темно и кто-то ходит по комнате.
— Порт! — крикнула она.
Раздался женский голос:
— Voici mangi, madame[77].
Женщина стояла прямо над ней. Кто-то бесшумно прошел через двор с карбидной лампой. Это был мальчик, он подошел к двери, заглянул внутрь и поставил лампу на пол. Кит подняла голову и увидела пожилую женщину крупного сложения со все еще красивыми глазами. «Это Зина», — подумала она и позвала ее по имени. Женщина улыбнулась и, нагнувшись, поставила поднос на пол возле ее постели. После чего вышла.
Кормить Порта было делом нелегким: большая часть супа проливалась мимо, стекая вниз по подбородку и шее.
— Может быть, завтра ты сможешь есть сидя, — сказала она и вытерла ему рот платком.
— Может быть, — слабым голосом сказал он.
— Боже мой! — вскричала она.
Она проспала; ему давно уже следовало принять лекарство. Она дала ему таблетки и заставила запить их глотком тепловатой воды. Он скривился.
— Вода, — сказал он.
Она понюхала графин. Тот вонял хлоркой. По ошибке она бросила в воду двойную дозу.
— Ничего страшного, — сказала она.
Она поела с удовольствием: Зина и впрямь недурно готовила. Доедая, она посмотрела на Порта и увидела, что он уже спит. Таблетки, по-видимому, всякий раз имели один и тот же — усыпляющий — эффект. Она с удовольствием бы прогулялась после еды, но опасалась, что капитан Бруссар мог отдать часовым приказ ее не пускать. Она вышла во двор и несколько раз обошла его по кругу, глядя вверх на звезды. Где-то на противоположном конце форта играл аккордеон; мелодия была едва различимой. Она вернулась в комнату, заперла дверь, разделась и легла на одеяла рядом с матрасом Порта, пододвинув лампу ближе к своему изголовью, чтобы можно было читать. Но свет был недостаточно сильным и слишком мигал, и у нее быстро заболели глаза. К тому же от лампы исходил отвратительный запах. Она нехотя потушила фитиль, и комната вновь погрузилась в непроглядный мрак. Не успела она толком лечь, как тут же снова вскочила и стала шарить по полу в поисках спичек. Она зажгла лампу, запах которой показался ей теперь еще более сильным, и сказала себе, шевеля, однако, при этом губами: «Каждые два часа. Каждые два часа».
Посреди ночи она проснулась, чихая. Сперва она подумала, что это из-за запаха лампы, но затем, приложив руку к лицу, почувствовала у себя на коже крохотные крупинки. Она провела пальцами по подушке: наволочку покрывал толстый слой пыли. Только после этого она услышала, как за окном шумит ветер. Этот шум напоминал рокот морских валов. Боясь разбудить Порта, она постаралась подавить подступавший чих; но тщетно. Она встала. В комнате, кажется, похолодало. Она накрыла Порта его же халатом. Затем достала из чемодана два больших платка и одним из них обвязала себе нижнюю часть лица. Второй предназначался для Порта, когда настанет время его будить, чтобы дать таблетки. До этого момента оставалось каких-нибудь двадцать минут. Она легла, чихнув опять в результате поднятой от одеял пыли. Она лежала не шелохнувшись, вслушиваясь в неистовые завывания ветра, бушевавшего за дверью.
«Вот он, настигший меня ужас», — подумала она, пытаясь преувеличить положение, в надежде убедить себя в том, что худшее уже произошло, нет, происходит с ней прямо сейчас. Напрасное упование. Внезапно поднявшийся ветер был новым знаком, связанным исключительно с тем, что еще только предстоит. С грядущим. Он начал издавать под дверью странные, животные звуки. Если бы только она могла сдаться, расслабиться и жить с абсолютным знанием, что надежды нет! Но ни знания, ни уверенности не было и в помине; грядущее могло принять любой оборот. Оставить всякую надежду: даже этого ты не в состоянии сделать. Ветер будет дуть, песок — накапливаться, и каким-нибудь непредвиденным образом время принесет с собой перемену, которая в свою очередь могла быть только путающей, ибо никак не вытекала из настоящего.
Остаток ночи она провела без сна, регулярно давая Порту таблетки и стараясь отдыхать в промежутках между приемами лекарства. Всякий раз, когда она будила его, он послушно поворачивался и без слов, даже не открывая глаз, глотал протянутые ему таблетки и воду. В бледном, зараженном свете зари она услышала, как он начал рыдать. Вздрогнув, точно сквозь нее пропустили ток, она села и уставилась в угол, где лежала его голова. Ее сердце билось быстро-быстро, учащенное странным чувством, которое она не могла определить. Она послушала немного, решила, что это сострадание, и наклонилась ниже. Рыдания вырывались у него изо рта механически, наподобие икоты или отрыжки. Постепенно ощущение волнения улеглось, но она по-прежнему продолжала сидеть, сосредоточенно прислушиваясь к двум звукам одновременно: рыданиям внутри и поскуливаниям ветра снаружи. Два безличных, природных звука. И вдруг, после внезапной короткой паузы, она услышала, как он совершенно отчетливо произнес: «Кит. Кит». У нее расширились зрачки, и она сказала: «Да?» Но он не ответил. Прошло много времени; тайком она сползла обратно под одеяло и задремала. Когда она проснулась, уже вовсю занималось утро. Вспыхнувшие лучи далекого солнца сеялись с неба вместе с крохотными песчинками; неослабевающий ветер, казалось, силится унести прочь даже те тончайшие нити света, что сюда проникали.
Она встала и, коченея от холода, заходила по комнате, стараясь поднимать как можно меньше пыли, пока занималась своим туалетом. Но пыль толстым слоем лежала повсюду. Она сознавала, что в ее действиях имеется некий изъян, как если бы целый участок ее мозга был отморожен. Она явственно чувствовала нехватку — огромное слепое пятно где-то внутри нее, — но не могла установить, где именно. Точно издалека, наблюдала она за неповоротливыми движениями, которые совершали ее руки, прикасаясь к вещам и одежде. «Это пройдет, — сказала она себе. — Это пройдет». Но она не знала в точности, что имела в виду. Ничего никогда не проходит; все всегда лишь продолжается.
Пришла Зина, закутанная с головы до ног в огромное белое одеяло; с грохотом захлопнув за собой дверь от порыва ветра, она достала из складок своей одежды маленький поднос с чайником и стаканом.
— Bonjour, madame[78]. R'mleh bzef, — сказала она, жестом показав на небо, и поставила поднос на пол рядом с матрасом.
Горячий чай придал ей немного сил; она выпила его весь без остатка и какое-то время посидела, вслушиваясь в завывания ветра. До нее вдруг дошло, что ничего нет для Порта. Одного чая ему недостаточно. Она решила пойти поискать Зину и узнать, нельзя ли достать для него немного молока. Она вышла во двор и крикнула: «Зина! Зина!» — голосом, который почти полностью заглушило неистовство ветра; затаив дыхание, она почувствовала, как на зубах скрипит песок.
Никто не появился. Обойдя шатающейся походкой ряд похожих на ниши помещений, она обнаружила проход, который вел на кухню. На полу на корточках там сидела Зина, но Кит не удалось объяснить ей, чего она хочет. Пожилая женщина знаками показала, что сходит сейчас за капитаном Бруссаром и попросит его к ней зайти. Вернувшись в полумрак, Кит легла на свою лежанку, откашливаясь и вытирая глаза от скопившегося у нее на лице песка. Порт еще спал.
Она и сама уже задремала, когда в комнату вошел капитан. Он откинул закрывавший его лицо капюшон бурнуса из верблюжьей шерсти, отряхнул его, после чего закрыл за собой дверь и прищурился, вглядываясь во мрак. Кит поднялась. Последовал обычный обмен вопросами и ответами касательно состояния больного. Но когда она спросила его насчет молока, он лишь с сожалением на нее посмотрел. Все сухое молоко отпускалось строго по норме, да и то только для женщин с младенцами. «А овечье молоко — кислое и в любом случае непригодно для питья», — добавил он. Кит показалось, что всякий раз, когда он смотрит на нее, то делает это так, будто подозревает ее в сокрытии некой тайны или предосудительных намерениях. Возмущение, охватившее ее под его обвиняющим взглядом, помогло ей хотя бы отчасти вернуть утраченное было чувство реальности. «Не на всех же он смотрит подобным образом, — подумала она. — Тогда почему он смотрит так на меня? Черт его подери!» Но она чувствовала себя слишком зависимой от этого человека, слишком связанной по рукам и ногам, чтобы позволить себе мстительное удовольствие дать ему заметить свою реакцию. Она стояла, стараясь казаться несчастной, с простертой над головой Порта в жесте сострадания рукой, в надежде, что тем самым ей удастся растопить в сердце капитана лед; она не сомневалась, что стоит ему только захотеть, и он принесет ей все молоко, какое она только попросит.
— Молоко все равно совершенно ни к чему вашему мужу, мадам, — сухо сказал он. — Супа, который я распорядился готовить ему, вполне достаточно, к тому же этот суп легко усваивается. Я сейчас же велю Зине принести кастрюлю. — Он вышел; снаружи продолжала бушевать песчаная буря.
День Кит провела читая и следя за тем, чтобы Порт регулярно принимал лекарства и вовремя ел. Он был крайне несловоохотлив; возможно, ему не хватало на это сил. За чтением она на минуту-другую забывала иногда о комнате, о своем положении, и каждый раз, стоило ей поднять глаза и снова вспомнить о них, это было как удар в лицо. Однажды она чуть было не рассмеялась, до того оскорбительно неправдоподобным это выглядело. «Сба», — сказала она, растягивая гласную так, что слово прозвучало как баранье блеянье.
К вечеру она устала от книги и вытянулась на своей постели — осторожно, чтобы не потревожить Порта. Когда она повернулась к нему, то испытала неприятный шок, обнаружив, что его глаза открыты и в упор смотрят на нее в нескольких сантиметрах от края ложа. Ощущение было настолько отталкивающим, что она подскочила и, снова уставившись на него, выдавила с вымученным участием:
— Как ты себя чувствуешь?
Он слегка поморщился, но не ответил. Запинаясь, она продолжила:
— Как ты думаешь, таблетки помогают? По крайней мере, они вроде сбивают жар.
На этот раз, как ни странно, он ответил — тихо, но отчетливо.
— Мне очень плохо, — медленно сказал он. — Не знаю, вернусь ли я обратно.
— Обратно? — тупо сказала Кит. Потом потрогала его пылающий лоб, почувствовав отвращение к себе, как только выговорила: — Ты поправишься, все будет в порядке.
Внезапно она решила, что ей необходимо выйти до темноты на воздух. Хотя бы на несколько минут. Сменить обстановку. Она подождала, пока он не закроет глаза. Затем, ни разу больше не взглянув на него — из страха опять увидеть их открытыми, — быстро встала и вышла из комнаты. Дул ветер. Направление вроде бы немного переменилось, и песка в воздухе было меньше. Но и сейчас она ощущала на щеках острые уколы песчинок. Стремительным шагом она прошла под высокой глиняной аркой ворот, не взглянув на часовых и не остановившись, когда выбралась на дорогу; она шла, не убавляя шага до тех пор, пока не оказалась на улице, ведущей к базару. Здесь, внизу, ветер ощущался меньше. Если не считать лежавшие повсюду безвольные фигуры, с головы до ног закутанные в свои бурнусы, дорога была пустынной. Пока она шагала по мягкому песку улицы, далекое солнце стремглав упало за лежавшую впереди ровную хаммаду, а стены и арки приобрели свой сумеречный розоватый оттенок. Ей было немного стыдно за то, что она поддалась своему порыву сбежать из комнаты, но она отогнала это чувство, убедив себя, что сиделки, как и все остальные, тоже имеют право на отдых.
Она вышла к базару — широкому, квадратной формы открытому месту, окруженному со всех четырех сторон побеленными аркадами, чьи бесчисленные своды, куда бы она ни повернула голову, образовывали утомительный монотонный узор. В центре, недовольно ворча, лежали несколько верблюдов, неровным пламенем горели несколько сложенных из пальмовых веток костров, но торговцы со своим товаром уже ушли. В этот момент, сразу в трех разных частях города, раздалось пение муэдзинов, и она увидела, как оставшиеся на базаре приступили к своей вечерней молитве. Миновав базар, она забрела на боковую улочку с глинобитными строениями, сплошь окрашенными оранжевым заревом. Двери маленьких лавок были закрыты — все, кроме одной, перед которой она мгновенье помедлила, нерешительно заглянув внутрь. Человек в берете склонился внутри над маленьким костром, разведенным в середине помещения, веером сложив руки почти у самого пламени. Он поднял голову, увидел ее и, поднявшись, подошел к двери. «Entrez, madame»[79], — сказал он, сделав широкий жест. От нечего делать она послушалась. Это была крохотная лавка; в сумрачном свете она смогла разглядеть несколько рулонов белой ткани, лежавших на полках. Он соединил карбидную лампу, поднес спичку к отверстию колбы и подождал, пока не займется тонкое пламя. «Дауд Зозеф», — сказал он, протянув ей руку. Она слегка удивилась: почему-то она решила, что он француз. В любом случае, не уроженец Сбы. Она села на стул, который он ей предложил, и они немного поговорили о том о сем. Его французский был вполне сносным, и говорил он ласково, тоном затаенной обиды. Внезапно она поняла, что он еврей. Она спросила его, так ли это; ее вопрос, судя по всему, его позабавил и удивил.
— Разумеется, — сказал он. — Я не закрываюсь на время молитвы. После нее всегда кто-нибудь да зайдет.
Они заговорили о том, как трудно приходится еврею здесь, в Сбе, и вдруг, неожиданно для себя, она рассказала ему о своем несчастье, о Порте, который лежит один наверху в расположении военного гарнизона. Он подался к ней вперед, опершись о стойку, и ей показалось, что в его печальных глазах промелькнуло сочувствие. Даже этого слабого намека, еще ничем не подкрепленного, оказалось достаточно, чтобы ее впервые пронзило сознание, насколько жестоко человеческая среда здесь лишена этого чувства и как остро, сама того не ведая, она тосковала по нему все это время. И она заговорила без умолку, взахлеб, и даже поделилась своими переживаниями относительно знаков. Вдруг она осеклась, с опаской посмотрела на него и рассмеялась. Но он был предельно серьезен; по-видимому, он прекрасно ее понимал.
— Да, да, — сказал он, задумчиво потирая свой безбородый подбородок. — Вы рассуждаете правильно.
С логической точки зрения, она не должна была посчитать подобное утверждение обнадеживающим, но уже одно то, что он согласился с ней, она сочла баснословным утешением. Между тем он продолжал:
— Ваша ошибка в том, что вы боитесь. Это большая ошибка. Знаки даются нам во благо, а не во вред. Но когда вы напуганы, вы читаете их неправильно и совершаете дурные поступки там, где подразумевались благие.
— Так ведь я же боюсь, — возразила Кит. — Разве я могу с этим что-то поделать? Это невозможно.
Он посмотрел на нее и покачал головой.
— Так жить нельзя, — сказал он.
— Я знаю, — сказала она печально.
В лавку вошел араб, пожелал ей доброго вечера и купил пачку сигарет. Выйдя на улицу, он повернулся и плюнул через порог прямо на пол. После чего презрительным жестом перекинул через плечо свой бурнус и зашагал прочь. Кит посмотрела на Дауда Зозефа.
— Он нарочно плюнул? — спросила она его. Он рассмеялся:
— Да. Или нет. Как знать? На меня плевали столько раз, что я уже не обращаю на это внимание. Вот видите! Будь вы еврейкой в Сбе, вы бы научились не бояться. По крайней мере, вы бы научились не бояться Бога. Вы бы поняли, что даже тогда, когда Бог внушает сильнейший страх, он никогда не бывает жесток — так, как бывают жестоки люди.
Неожиданно его слова показались ей полной нелепицей. Она встала, разгладила юбку и сказала, что ей пора.
— Минуточку, — сказал он, направляясь за занавеску в заднюю комнату. Вскоре он вернулся с небольшим свертком. За стойкой он вновь обрел безликие манеры хозяина лавки. Он протянул ей сверток и тихо сказал:
— Вы говорили, что хотели дать мужу молока. Здесь две банки. Нам выдали их для нашего ребенка. — Он поднял руку, не позволив ей себя перебить. — Но он родился мертвым неделю назад. Преждевременные роды. В будущем году, если у нас родится другой, мы сможем достать еще.
Видя мучительную внутреннюю борьбу, отразившуюся на лице Кит, он рассмеялся.
— Обещаю вам, — сказал он, — что как только моя жена убедится, что она беременна, я обращусь за купонами. Это проще простого. Allons! Ну, чего вы боитесь на этот раз?
И пока она все еще стояла, глядя на него во все глаза, он поднял сверток и снова протянул его ей с таким окончательным и не подлежащим обсуждению видом, что она машинально его взяла. «Это один из тех случаев, когда слова бессильны выразить то, что чувствует сердце», — сказала она себе. Она поблагодарила его, сказав, что ее муж будет бесконечно рад и что она надеется снова увидеться с ним на днях. После этого она вышла. С приближением ночи ветер немного усилился. Она дрожала, поднимаясь на холм по дороге к форту.
Вернувшись в комнату, первым делом она зажгла лампу. Потом смерила Порту температуру и с ужасом обнаружила, что та поднялась. Таблетки больше не помогали.
Он посмотрел на нее с непривычным выражением в сияющих глазах.
— Сегодня мой день рождения, — прошептал он.
— Нет, не сегодня, — отрезала она; потом на секунду задумалась и с деланным интересом спросила: — В самом деле, неужели сегодня?
— Да. Тот, которого я так ждал.
Она не стала спрашивать, что он имел в виду. Он продолжил:
— Снаружи красиво?
— Нет.
— Лучше бы ты сказала «да».
— Почему?
— Лучше бы там было красиво.
— Думаю, ты мог бы назвать это красивым, но к прогулке, знаешь ли, не очень-то располагает.
— Так ведь мы же не на прогулке, — сказал он.
Спокойствие этих слов сделало еще более чудовищными стоны боли, которые исторглись из него мгновенье спустя.
— Что с тобой? — в исступлении заорала она.
Но он не услышал ее. Она опустилась на колени на свой матрас и вгляделась в него, не в состоянии решить, что ей делать. Постепенно он затих, но глаз не открыл. В течение какого-то времени она всматривалась в безвольное, лежавшее под одеялами тело, как оно слегка приподымалось и опускалось в такт учащенному дыханию: вдох-выдох, вдох-выдох, вдох… «Он уже не человек», — сказала она себе. Болезнь сводит человека к его элементарному состоянию: клоаке, в которой продолжают идти химические процессы. К тупой тирании непроизвольных реакций. Здесь, рядом с ней, распростерлось нечто неприкасаемое, окончательное и бесповоротное табу, беспомощное и пугающее сверх всякой меры. Она сглотнула подступивший к горлу рвотный комок.
В дверь постучали: то была Зина с супом для Порта и тарелкой с кускусом для нее. Кит знаком дала понять, что она хочет, чтобы Зина покормила больного; пожилая женщина с радостью взялась уговаривать Порта сесть. Он не реагировал, если не считать еще более участившегося дыхания. Она была терпелива и настойчива, но — безрезультатно. Кит велела ей убрать суп, решив, что если он захочет поесть потом, она откроет одну из банок с молоком и разбавит для него порошок водой.
Снова поднялся ветер, правда, не такой неистовый и теперь уже в другом направлении. Он спазматически завывал в щелях вокруг окна, и сложенная вчетверо простыня время от времени колыхалась. Кит уставилась на дрожащий язычок белого пламени в лампе, стараясь побороть непреодолимое желание броситься вон из комнаты. То был уже не привычный страх, а все нараставшее чувство омерзения.
Но она лежала не шелохнувшись, осуждая себя и думая: «Если у меня нет чувства долга по отношению к нему, то по крайней мере я могу действовать так, как будто оно у меня есть». В то же время в ее неподвижности присутствовал элемент самонаказания. «Ты не пошевельнешь и ногой, если та занемеет. А она занемеет, и пусть тебе тогда будет больно». Прошло время, отмеренное глухим воем ветра, пытавшегося проникнуть в комнату, воем, который становился то громче, то затихал, но никогда не прекращался полностью. Неожиданно Порт вдруг глубоко вздохнул и переменил свое положение на матрасе. И что самое невероятное, он заговорил.
— Кит. — Его голос был слабым, но совсем не искаженным. Она затаила дыхание, как если бы ее малейшее движение могло оборвать нить, выводившую его к здравому смыслу.
— Кит.
— Да?
— Я пытался вернуться обратно. Сюда. — Он по-прежнему не открывал глаз.
— Да…
— И теперь я здесь.
— Да!
— Я хочу поговорить с тобой. Здесь есть кто-нибудь?
— Нет, никого!
— Дверь заперта?
— Я не знаю, — сказала она. Она вскочила и заперла ее, одним махом вернувшись на свое ложе, будто и не вставала. — Да, заперта.
— Я хочу с тобой поговорить.
Она не знала, что сказать. Она сказала:
— Я рада.
— Мне так много нужно тебе сказать. Но я не знаю, что. Я все забыл.
Она ласково погладила его руку:
— Вот так всегда.
Мгновение он лежал молча.
— Хочешь теплого молока? — подхватилась она. Он казался растерянным.
— Не думаю, что на это есть время. Я не знаю.
— Я приготовлю, — объявила она и села, радуясь обретенной свободе.
— Останься, прошу тебя.
Она снова легла, пролепетав:
— Я так рада, что тебе лучше. Ты представить себе не можешь, насколько иначе я чувствую себя, когда слышу твой голос. Я тут сходила с ума. Вокруг ни одной живой души… — Она прервалась, чувствуя, что приближается истерика. Но Порт, как видно, ее не слышал.
— Останься, прошу тебя, — повторил он, шаря по простыне рукой. Она знала, что он искал ее руку, но не могла заставить себя сделать ответное движение. В ту же секунду она спохватилась, осознав свой отказ, и слезы выступили у нее на глазах — слезы жалости к Порту. И все-таки она не пошевелилась.
Он опять вздохнул:
— Мне плохо. Мне очень плохо. Бояться нет причин, но мне страшно. Иногда меня здесь нет, и это мне не нравится. Потому что тогда я далеко отсюда и совсем один. Никому туда не добраться. Это слишком далеко. И я там один.
Она хотела его оборвать, но за потоком спокойных слов слышала прозвучавшую минуту назад мольбу: «Останься, прошу тебя». И у нее не будет сил прервать его, если она не встанет и не начнет двигаться, что-то делать. Но его слова раздавили ее; это было все равно что слушать, как он пересказывает один из своих снов, даже хуже.
— Настолько один, что не могу даже вспомнить, что это значит, не быть одному, — говорил он. У него подымется температура. — Не могу даже представить себе, что стало бы, окажись в мире кто-то еще. Когда я там, я не могу вспомнить, что значит быть здесь; я боюсь — и все. Но здесь я могу вспомнить, что значит быть там. Я хотел бы перестать помнить об этом. Это ужасно, так раздваиваться. Ты это знаешь, ведь знаешь, да? — Его рука отчаянно искала ее руку. — Ты ведь знаешь это? Знаешь, как это ужасно? Ты должна знать.
Она позволила взять ему свою руку и поднести ко рту. Он провел по ней своими шершавыми губами с жуткой алчностью, которая ее потрясла; в тот же миг она почувствовала, как волосы у нее на затылке встали дыбом. Она смотрела, как открываются и сжимаются его губы у нее на костяшках, и ощущала горячее дыхание на своих пальцах.
— Кит, Кит. Мне страшно, но не только. Кит! Все эти годы я жил ради тебя. Я не знал этого, а теперь знаю. Поверь! Но теперь ты уходишь. — Он попытался перевернуться и лечь, подобрав ее руку под себя; он все крепче стискивал ей ладонь.
— Я не ухожу! — закричала она. Его ноги судорожно дернулись.
— Я здесь, рядом! — закричала она еще громче, пытаясь представить себе, как ее голос должен был прозвучать для него, ввинчиваясь в его собственные черные дыры по направлению к хаосу. И когда он ненадолго замер, хрипя, она стала лихорадочно думать: «Он утверждает, что это больше, чем страх. Но это не так. Он никогда не жил ради меня. Никогда. Никогда». Она с таким неистовством зацепилась за эту мысль, что та выскочила у нее из головы, так что вскоре, очнувшись, она обнаружила, что лежит, напрягая каждый мускул и ни о чем не думая, вслушиваясь в бессмысленное бормотание ветра. Так продолжалось какое-то время; она не расслабилась. Тогда она постаралась потихоньку высвободить руку из отчаянных тисков Порта. В ответ последовала внезапная бешеная активность, и, повернувшись, она увидела, что он полусидит.
— Порт! — закричала она, подскочив с постели и кладя руки ему на плечи. — Тебе надо лежать! — Она приложила всю свою силу; он не шелохнулся. Его глаза были открыты, и он смотрел на нее. — Порт! — изменившимся голосом крикнула она снова. Он поднял руку и схватился за ее кисть.
— Но Кит, — сказал он мягко. Они посмотрели друг на друга. Она мотнула головой, и та безвольно упала ему на грудь. Ему достаточно было заглянуть ей в лицо, как к ее горлу подступил комок слез; один всхлип — и ее прорвало. Он снова закрыл глаза, и на миг у него возникла иллюзия, что он сжимает в своих руках мир: теплый мир тропиков, исхлестанных бурей.
— Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, — сказал он. Это было все, на что у него хватило сил. Но даже если бы он был в состоянии сказать больше, он бы все равно сказал только: «Нет, нет, нет, нет».
В его объятиях она оплакивала не всю жизнь целиком, но ее огромную часть; главное, то была часть, чьи границы она в точности знала, и ее знание добавляло горечи. А немного погодя, глубоко внутри, глубже, чем плач по потерянным годам, она ощутила смертельный страх, уже полностью сформировавшийся и растущий. Она подняла голову и с нежностью и ужасом посмотрела на Порта. Голова его свесилась набок; глаза были закрыты. Она обвила его шею руками и поцеловала в лоб много, много раз. Потом, полууговорами-полусилой, она уложила его обратно в постель и накрыла. Она дала ему таблетки, молча разделась и легла лицом к нему, оставив лампу гореть, чтобы иметь возможность видеть его, пока он не заснет. Ветер под окном отпраздновал ее мрачное предчувствие, что она достигла новых глубин одиночества.
23
— Еще дров! — крикнул лейтенант, глядя в камин, где догорал огонь. Но Ахмед не собирался транжирить дрова и подложил всего лишь одну маленькую охапку тощих, шишковатых сучьев. Он помнил о страшных утренних холодах, когда его матери и сестре приходилось вставать чуть свет и отправляться через высокие дюны в сторону Хасси-Мухтара; он помнил, как они возвращались на закате, помнил их искаженные от усталости лица, когда они входили во двор, согнувшись пополам под тяжестью своей ноши. Лейтенант частенько швырял в огонь столько хвороста, сколько его сестра тратила за весь день, но он не станет этого делать; он всегда подкладывал по чуть-чуть. Лейтенант отдавал себе отчет, что со стороны Ахмеда это было откровенным непослушанием. Он считал это дурацкой, но неисправимой причудой.
— Этот парень ненормальный, — сказал лейтенант д'Арманьяк, пригубив свой вермут, — но честный и преданный. А это главные качества для слуги. За них ему можно простить и глупость, и упрямство. Но Ахмед вовсе не глуп. Подчас он проявляет даже большую проницательность, чем я. Например, в случае с вашим другом. Когда тот в последний раз заходил ко мне. Я пригласил его с женой к себе на обед. Я сказал, что пошлю Ахмеда сообщить, в какой именно день. Я тогда был нездоров. Думаю, мой повар хотел меня отравить. Вы все понимаете из того, что я говорю, месье?
— Oui, oui, — сказал Таннер, чей слух намного превосходил язык. Он почти без труда следил за всем, что говорил лейтенант.
— После того как ваш друг ушел, Ахмед сказал мне: «Он больше не придет». Я сказал: «Глупости. Конечно, придет, и придет вместе с женой». «Нет, — сказал Ахмед. — Это видно по его лицу. Он не собирается возвращаться». И, как видите, он оказался прав. В тот самый вечер, когда они оба уехали в Эль-Гайю. Я узнал об этом только на следующий день. Поразительно, не правда ли?
— Oui — сказал Таннер снова; он сидел на стуле подавшись вперед, руки на коленях, с крайне серьезным видом.
— О, да, — зевнул хозяин, поднявшись, чтобы подбросить в огонь новую порцию дров. — Удивительные люди эти арабы. Здесь в них, конечно, очень сильная примесь суданских кровей, еще со времен рабства…
Таннер его перебил:
— Но вы говорите, что сейчас они не в Эль-Гайи?
— Ваши друзья? Нет. Как я уже сказал, они отправились в Сбу. Гарнизоном там командует капитан Бруссар; это он телеграфировал мне о тифе. Он может показаться вам резковатым, но это прекрасный человек. Вот только Сахара не принимает его. Одних она принимает, а других — нет. Я, например, чувствую себя здесь в своей стихии.
Таннер опять его перебил:
— Как скоро, по-вашему, я могу добраться до Сбы?
Лейтенант снисходительно рассмеялся:
— Vous êtes bien pressé![80] Когда речь идет о тифе, торопиться некуда. Пройдет несколько недель, прежде чем вашему другу станет небезразлично, увидит он вас или нет. А до этого паспорт ему будет не нужен! Так что можете не спешить. — Он испытывал теплые чувства к этому американцу, которого находил куда более симпатичным, нежели первого. Первый был скрытным, и лейтенант в его присутствии ощущал какую-то скованность (впрочем, этим впечатлением он, возможно, был обязан собственному тогдашнему расположению духа). В любом случае, несмотря на явное стремление Таннера как можно скорее покинуть Бу-Нуру, он находил его приятным собеседником и надеялся уговорить пробыть здесь еще какое-то время.
— Вы останетесь на ужин? — спросил лейтенант.
— О, — сказал Таннер растерянно. — Большое спасибо.
Прежде всего была комната. Ничто не могло изменить маленький твердый панцирь ее существования, ее белые гипсовые стены и слегка сводчатый потолок, ее цементный пол и прорези окон, занавешенные сложенной в несколько раз простыней, чтобы не пропускать свет. Ничто не могло ее изменить, потому что ничего другого в ней не было — это да еще матрас, на котором он лежал. Когда временами вспышка ясности захлестывала его, и он открывал глаза и видел, что окружает его на самом деле, и понимал, где он на самом деле находится, он фиксировал стены, потолок и пол у себя в памяти, с тем чтобы в следующий раз суметь отыскать дорогу назад. Ибо существовало еще великое множество иных частей мира, множество иных мгновений во времени, которые ему предстояло посетить, — он не был уверен, что дорога назад действительно окажется там. Сосчитать было невозможно. Сколько часов он провел вот так, лежа на раскаленном матрасе, сколько раз видел Кит, вытянувшуюся рядышком на полу, издавал звук и видел, как она поворачивается, встает, а потом подходит к нему и дает выпить воды, — сказать этого он не мог, даже если бы специально задался такой целью. Его голова была занята совсем другим. Иногда он разговаривал вслух, но это не рассеивало сомнений; наоборот, возникало впечатление, что это сдерживает естественное развитие мыслей. Он захлебывался от их избытка, оставаясь в неведении, разрешались ли они в нужных словах. Слова были теперь куда более юркими, и обращаться с ними стало труднее, — настолько, что когда он к ним прибегал, Кит, по-видимому, не понимала. Слова проникали в его голову подобно ветру, задувающему в комнату, и гасили хрупкое пламя мысли, зарождавшейся в царившей там тьме. Он все меньше и меньше обращался к ним за помощью, когда размышлял. Процесс стал более динамичным; он следовал течению мыслей, потому что был привязан к ним сзади. Дорога часто бывала головокружительной, но он не мог разжать пальцы. Ландшафт никогда не повторялся; всякий раз то была новая территория, и риск постоянно возрастал. Медленно, безжалостно сокращалось количество измерений. Уменьшалось число направлений, по которым надлежало двигаться. Процесс этот не обладал ни достаточной ясностью, ни определенностью, чтобы он мог, например, сказать: «Теперь исчез верх». И все же он воочию видел, как два разных измерения умышленно, с издевательским злорадством сливались в одно, словно бы для того, чтобы сказать ему: «Попробуй-ка отличить одно от другого». Его реакция всегда была одинаковой: ощущение, что внешние органы его существа устремляются внутрь, ища защиты, — то же движение, что наблюдаешь в калейдоскопе, если вращать его очень медленно, когда фрагменты узора стремглав падают в центр. Но центр! Иногда он бывал гигантским, душераздирающим, кровенящим, поддельным, он простирался от одного конца мироздания до другого, и невозможно было определить, где он находится; он был везде. А иногда он исчезал, и тогда другой центр, настоящий — крошечная пылающая черная точка — оказывался на его месте, неподвижный и нестерпимо отчетливый, твердый и далекий. И каждый центр он называл «Это». Он отличал один от другого и знал, какой из них настоящий, потому что когда на минуту-другую он иногда действительно возвращался в комнату и видел ее, и видел Кит, и говорил себе: «Я сейчас в Сбе», он был в состоянии вспомнить оба центра, вспомнить, чем они отличаются, хотя и ненавидел и тот и другой, и тогда он знал, что тот, который был только там, был настоящий, тогда как другой был не тот, не тот, не тот.
То было существование в изгнании, полной отторгнутости от мира. Он ни разу не видел человеческого лица или фигуры, не видел даже животных; по дороге ему ни разу не попадались знакомые предметы, под ногами там не было твердой почвы, не было неба над головой, и тем не менее пространство было наводнено вещами. Иногда он видел их, сознавая в то же самое время, что в действительности их можно только слышать. Иногда они бывали абсолютно безмолвными, как отпечатанная страница, и он отдавал себе отчет в их адском, скрытом от глаз, подземном копошении и в том, что оно для него предвещает, потому что он был один. Иногда он мог прикоснуться к ним пальцами, но в то же время они вливались ему прямо в рот. Все это было до оскомины знакомым кошмаром: неподвластное переменам существование, которому бессмысленно задавать вопросы, которое нужно просто вынести. Ему и в голову бы не пришло закричать.
На следующее утро лампа все еще продолжала гореть; ветер стих. Ей не удалось приподнять его, чтобы дать лекарство, но она вставила ему градусник в полуоткрытый рот: температура значительно поднялась. Она кинулась искать капитана Бруссара, нашла его и подвела к постели больного; капитан был уклончив, отделавшись словами утешения, не вселившими в нее ни грана надежды. День она провела сидя на краешке своей убогой лежанки в позе отчаяния, поглядывая то и дело на Порта, прислушиваясь к его затрудненному дыханию и видя, как он извивается в корчах животной муки. Как Зина ни старалась, она не смогла уговорить ее принять пищу.
Когда наступил вечер и Зина сообщила, что американка по-прежнему отказывается есть, капитан Бруссар решил действовать без околичностей, напролом. Он подошел к комнате и постучал в дверь. После короткой паузы он услышал, как Кит сказала: «Qui est là?»[81] Тогда он открыл дверь. Лампу она не зажгла; у нее за спиной была тьма.
— Это вы, мадам? — Он постарался, чтобы его голос звучал приветливо.
— Да.
— Не могли бы вы пройти со мной? Я хочу с вами поговорить.
Она прошла за ним через ряд внутренних дворов в ярко освещенное помещение, где в одном из углов полыхал камин. Стены, диваны и пол — все было сплошь покрыто коврами местной выделки. В дальнем углу имелся небольшой бар, который обслуживал высокий чернокожий суданец в ослепительно белом тюрбане и сюртуке. Капитан сделал небрежный жест в ее сторону:
— Хотите что-нибудь выпить?
— О, нет. Спасибо.
— Немного аперитива?
Кит все еще жмурилась от яркого света.
— Я не могу, — сказала она.
— Выпейте со мною чинзано. — Он подал знак своему бармену. — Deux Cinzanos. Проходите, проходите, садитесь, прошу вас. Я не задержу вас долго.
Кит повиновалась и взяла бокал с протянутого подноса. Вкус вина доставил ей удовольствие, но она не искала удовольствий, она не хотела выходить из состояния апатии. К тому же она никак не могла отделаться от ощущения, что в глазах капитана, всякий раз, когда он на нее смотрит, вспыхивает характерный огонек подозрения. Он сидел, изучая ее лицо и потягивая напиток; он уже готов был прийти к заключению, что она — не совсем то, за что он ее принял вначале, что, возможно, в конце концов она и впрямь приходится больному женой.
— В мои обязанности как начальника гарнизона, — сказал он, — входит проверять личности тех, кто проезжает через Сбу. Приезжают сюда, конечно, не часто. Разумеется, я сожалею, что вынужден беспокоить вас в такое время. Мне всего лишь нужно посмотреть ваши документы. Али!
Бармен бесшумно подошел к ним и опять наполнил бокалы. Кит ответила не сразу. Аперитив разжег в ней волчий голод.
— У меня есть паспорт.
— Отлично. Завтра я пошлю за обоими паспортами и в течение часа верну их вам.
— Мой муж потерял свой паспорт. Я могу вам дать только свой.
— Ah, ça![82] — воскликнул капитан. Стало быть, он не ошибся в своих ожиданиях. Он был в ярости; в то же время по размышлении он испытал некоторое удовлетворение от того, что его первое впечатление оказалось верным. И насколько же он был прав, что запретил своим подчиненным вести с ней какие-либо разговоры! Именно чего-нибудь в этом роде он и ожидал, если не считать того, что в подобных случаях документов, как правило, было не добиться от женщин, а не от мужчин.
— Мадам, — сказал он, подавшись на своем стуле вперед, — пожалуйста, поймите, я отнюдь не намерен копаться в том, что считаю сугубо личным делом. Это чистая формальность, но такая, выполнить которую необходимо. Я должен посмотреть оба паспорта. Имена меня не интересуют. Однако у двух людей должно быть два паспорта, не так ли? Если только он у вас не один на двоих.
Кит решила, что он ослышался.
— Паспорт моего мужа был украден в Айн-Крорфе.
Капитан заколебался:
— Я должен об этом, разумеется, сообщить. Начальнику территории. — Он поднялся. — Вы сами должны были сообщить, как только это случилось.
Он приказал слуге накрыть прибор на столе для Кит, но теперь у него пропало желание делить с ней трапезу.
— Но мы так и поступили. Лейтенант д'Арманьяк в Бу-Нуре полностью в курсе этого дела, — сказала Кит, допивая остатки вина. — Могу я взять сигарету? — Он протянул ей пачку «Честерфилда», поднес спичку и теперь наблюдал, как она затягивается. — Мои сигареты кончились. — Она улыбнулась, не сводя глаз с пачки сигарет у него в руке. Она почувствовала себя лучше, но с каждой минутой голод все глубже запускал ей внутрь свои когти. Капитан ничего не сказал. Она продолжила: — Лейтенант д'Арманьяк сделал все, что мог, для моего мужа, чтобы попытаться вернуть ему паспорт из Мессада.
Капитан не верил ни единому ее слову; он счел все это первостатейной ложью. Теперь он был убежден, что она не только искательница приключений, но и по-настоящему подозрительная особа.
— Понимаю, — процедил он, изучая ковер у себя под ногами. — Превосходно, мадам. Не смею вас больше задерживать.
Он поднялся:
— Завтра вы передадите мне ваш паспорт, я приготовлю рапорт, а там — посмотрим.
Он проводил ее обратно до комнаты и вернулся, чтобы поесть одному, в высшей степени раздраженный на нее за то, что она упорно пыталась его обмануть. Кит постояла секунду в темной комнате, вновь приоткрыла дверь и посмотрела, как исчезает скользящий по песку луч его фонаря. Потом она пошла искать Зину, и та покормила ее на кухне.
Поужинав, она вошла в комнату и зажгла лампу. Тело Порта дернулось, а лицо исказилось от внезапного света.
Она поставила лампу в угол за чемоданы и замерла посреди комнаты; в голове у нее не было ни единой мысли. Спустя несколько минут она взяла свой пиджак и вышла во двор.
Крыша форта представляла собой большую, плоскую, неравномерно покрытую глиной террасу, чья колеблющаяся высота и без того являлась отражением неровной почвы, на которой он был возведен. Скаты и лестницы между разными крыльями было трудно разглядеть в темноте. И хотя внешнюю грань окаймляла низкая стена, бесчисленные внутренние дворики зияли под стать отверстым колодцам, требовалась предельная осторожность, чтобы пройти по их краю. Света звезд хватало, чтобы не оступиться. Она сделала глубокий вдох, ощущая себя совсем как на корабельной палубе. Города внизу не было видно (не горел ни один огонь), зато на севере мерцал белый эрг — необъятный океан песка с его ледяными завихрениями горных кряжей, с его незыблемой тишиной. Она медленно повернулась вокруг своей оси, пристально всматриваясь в горизонт. Воздух, сейчас вдвойне неподвижный после того, как ветер спал, казался точно парализованным. Куда бы она ни посмотрела, ночной пейзаж говорил ей лишь об одном: об отрицании движения, прекращении последовательности. Но пока она так стояла, превратившись на миг в частицу созданной ею же пустоты, в ее мысли постепенно закралось сомнение, ощущение — сначала смутное, затем отчетливое, — что какой-то участок этого пейзажа перемещался как раз в тот момент, когда она на него смотрела. Она взглянула вверх и скорчила гримасу. Вся чудовищная громада усыпанного звездами небосвода смещалась вбок у нее на глазах. Она выглядела безмолвной могилой и тем не менее двигалась. Каждую секунду с одной из сторон невидимая звезда скользила над краем земли, а на противоположной стороне падала вниз другая. Она кашлянула, устыдившись, и зашагала вновь, стараясь вспомнить, до чего же неприятен ей капитан Бруссар.
Он и не подумал предложить ей пачку сигарет, несмотря на ее прозрачный намек. «Боже милостивый», — сказала она вслух, жалея, что выкурила в Бу-Нуре свою последнюю пачку.
Он открыл глаза. Комната была зловещей. Была пустой. «Ну вот, напоследок я должен сразиться с этой комнатой». Но позднее он пережил миг головокружительной ясности. Он находился на краю сферы, где каждая мысль, каждый образ вели самостоятельное существование, где связь между каждой вещью и следующей была оборвана. Как только он постарался ухватить суть этой разновидности сознания, он начал соскальзывать обратно в его пределы, не подозревая, что больше уже не находится целиком снаружи, что больше уже не в состоянии воспринимать мысль отстраненно, извне. Ему показалось, что тут имеется еще не ведомый тип мышления, в границах которого отпадает нужда в его соотнесенности с жизнью. «Мысль в себе», — сказал он: беспричинный, ничем не обоснованный факт, под стать рисунку, изображающему чистый узор. Они приходили снова, они замелькали. Он попытался удержать одну из них, поверил, что удержал. «Но мысль — о чем? Что это такое?» Но не успел он додумать ее до конца, как ее уже сменили другие, теснившиеся сзади. Уступая, борясь, он обратился за подмогой к глазам, он их открыл. «Комната! Комната! Все еще здесь!» В безмолвии комнаты — вот где (теперь он знал это точно) таились все эти враждебные силы; уже одно то, что со всех сторон его обступала давящая, неусыпная тишина комнаты, заставляло его проникнуться недоверием к ней. Вне его самого больше ничего не было. Он посмотрел на линию, образованную соединением стены и пола, что есть силы попытался зафиксировать ее в памяти, дабы было за что ухватиться, когда сомкнутся глаза. Существовало жуткое несоответствие между скоростью, с какой он мчался, и спокойной неподвижностью этой линии, но он упорствовал. Для того чтобы не уйти. Чтобы остаться. Перелиться через край, пустить корни в то, чему суждено здесь остаться. Многоножка, может, раскромсанная на части. Каждая часть передвигается сама по себе. Шажок, еще один, сгибается каждая нога, лежа в одиночестве на полу.
Пронзительный шум стоял в обоих ушах, и разница между двумя частотами была настолько незначительной, что вибрация походила на то, как если бы он проводил пальцем по ребру новой монеты. Гроздья круглых пятен рождались у него перед глазами; то были маленькие пятнышки, какие бывают, когда снимок в газете увеличивают во много раз. Скопления посветлее, массы потемнее, небольшие участки необитаемого пространства со всех сторон. Каждое пятнышко мало-помалу обретало третье измерение. Он попытался отпрянуть от расширяющихся шаровидных частиц материи. Зашелся ли он в крике? Мог ли он пошевелиться?
Крохотное расстояние между двумя криками еще более сократилось, они почти уже слились в один вопль; разница была теперь толщиной с лезвие бритвы, приставленное к кончику каждого пальца. Их разрежут на продольные лоскуты.
Установив, что крики неслись из комнаты, где лежит американец, слуга позвал капитана Бруссара. Тот не мешкая направился к двери, постучал и, не услышав ничего кроме непрекращающихся воплей, шагнул в комнату. С помощью слуги ему удалось удержать Порта ровно столько, сколько требовалось, чтобы сделать ему укол морфия. Вынув иглу, он в припадке бешенства оглядел комнату.
— Где эту женщину носит, черт подери! — заорал он.
— Не могу знать, мой капитан, — сказал слуга, который решил, что вопрос был обращен к нему.
— Оставайся здесь. Встань у двери, — гаркнул капитан. Он был полон решимости найти Кит, а найдя, высказать ей все, что он о ней думает. Если понадобится, он поставит у двери часового и заставит ее ни на шаг не отходить от больного. Сперва он направился к главным воротам, которые запирались на ночь, так что в охране не было необходимости. Ворота стояли настежь. «Ah, ça, par exemple!» — проревел он вне себя. Он шагнул за ворота, но не увидел ничего, кроме ночной тьмы. Вернувшись, с диким грохотом захлопнул створы и запер засов. Потом он пошел обратно в комнату, подождал, пока слуга сходит за одеялом, и приказал ему оставаться здесь до утра. Он вернулся в казармы и, прежде чем попытаться уснуть, выпил рюмку коньяка, чтобы умерить свой гнев.
Пока она мерила шагами крышу, одновременно произошло сразу два события. На одном конце показалась над плоскогорьем огромная луна, а на другом, где-то вдалеке, послышался едва уловимый гул. Потом он исчез, потом возник снова. Она прислушалась: звук то пропадал, то едва усиливался. Так продолжалось довольно долго, но с каждым разом, возобновляясь, гул становился чуточку ближе. И вот сейчас, хотя он все еще был достаточно далеко, она узнала в нем мотор автомобиля. Она уже различала переключение скоростей, когда тот преодолевал откос и вновь выбирался на ровную поверхность. Приближающийся грузовик, сказали они ей, можно услышать за двадцать километров. Она подождала. Наконец, когда автомобиль уже должен был вроде бы въехать в город, она увидела в далекой хаммаде узкую грань скалы, по которой полоснули передние фары грузовика, повернувшего на спуске к оазису. Минуту спустя она увидела две точки огней. Потом они скрылись ненадолго за скалами, а рев мотора усилился. По мере того как все ярче светила луна и грузовик вез людей в город (даже если эти люди были безликими фигурами в белых балахонах), мир постепенно возвращался в область возможного. Ей вдруг захотелось во что бы то ни стало не пропустить прибытие грузовика на базар. Она быстро спустилась вниз, пробралась на цыпочках через внутренние дворы, ухитрилась открыть ворота и бегом бросилась вниз по склону холма. Грузовик со страшным ревом проезжал между высокими стенами оазиса; когда она оказалась напротив мечети, он прогрохотал наверху, преодолевая последний подъем на подъезде к городу. У входа на базар стояли несколько одетых в лохмотья людей. Когда большой грузовик прогрохотал в последний раз и остановился, тишина, которая за этим последовала, длилась не более секунды: ее тут же взорвал хор возбужденных голосов.
Отступив в тень, она наблюдала, как с трудом выбираются и неторопливо разгружают туземцы свое имущество: сверкающие в лунном свете верблюжьи седла, большие бесформенные тюки, завернутые в полосатые одеяла, мешки, кули, и двух великанш, настолько толстых, что они еле передвигались; их животы, руки и ноги были увешаны массивной броней серебряных драгоценностей. И все это имущество, вместе с его владельцами, растворилось через минуту в темных аркадах, пропав из пределов слышимости. Она обошла кругом, чтобы иметь возможность видеть кабину грузовика, где в свете передних фар стояли и разговаривали шофер с механиком и еще двое мужчин. Она расслышала, что говорят на французском — плохом французском — и на арабском. Шофер дотянулся до приборной доски и выключил фары; мужчины не спеша потянулись к базару. Никто, кажется, ее не заметил. Минуту она постояла, вслушиваясь.
— Таннер! — крикнула она.
Одна из темных фигур в бурнусе остановилась и метнулась назад, крикнув на бегу: «Кит!». Она пробежала несколько шагов, увидела, что остальные мужчины обернулись посмотреть, и чуть не задохнулась в бурнусе Таннера, когда тот стиснул ее в объятиях. Она подумала, что он никогда ее не отпустит, но он отпустил и сказал: «Так ты и вправду здесь!» Подошли двое мужчин. «Это та женщина, которую вы искали?» — сказал один. «Oui, oui!» — воскликнул Таннер, и они пожелали им доброй ночи.
Они стояли одни посреди базара. «Но это же чудесно, Кит!» — сказал он. Она хотела заговорить, но почувствовала, что, если попытается, ее слова обернутся рыданиями; так что она лишь закивала головой и машинально потащила его к небольшому публичному саду рядом с мечетью. Она ощущала слабость; она хотела присесть.
— Мой багаж заперт на ночь в грузовике. Я не знал, где мне придется спать. Господи, ну и поездочка, доложу я тебе! Три проколотые за дорогу шины, и на замену каждой у этих обезьян уходила по меньшей мере пара часов. — Он углубился в подробности. Они добрались до входа в сад. Луна светила точно белое остывшее солнце; стреловидные тени пальмовых веток чернели на песке, образуя на всем пути через сад четкий неизменный узор.
— Но дай же мне тебя рассмотреть! — воскликнул он, повернув ее так, чтобы свет луны падал ей на лицо. — Бедняжка Кит! Должно быть, это был ад! — пробормотал он, когда она сощурилась от яркого света и черты ее исказили подступившие к глазам слезы.
Они сели на бетонную скамью, и она надолго зашлась в рыданиях, зарывшись в его колени, уткнувшись лицом в грубую шерсть бурнуса. Время от времени он произносил слова утешения, а когда обнаружил, что она дрожит, укутал ее широким крылом своего балахона. Она ненавидела соленые ожоги слез, но еще больше — свой позор, позор того, что находится здесь и еще требует от Таннера сочувствия. Но она не могла, никак не могла остановиться; чем дольше она рыдала, тем отчетливее чувствовала, что совладать с ситуацией не в ее власти. Она была не в силах сесть прямо, вытереть слезы и сделать попытку высвободиться из опутавшей ее парализующей паутины. Она не хотела оказаться запутавшейся опять: привкус вины был все еще силен в ее памяти. И тем не менее она не видела иного исхода, кроме как подать Таннеру знак, чтобы всю инициативу он взял на себя. И она подаст этот знак. Стоило ей только осознать это, как она испытала чувство всепоглощающего облегчения, бороться с которым было бы немыслимо. Какое же это счастье — ни за что не отвечать, не быть обязанной решать, что должно произойти, а что нет! Знать, даже если на это нет никакой надежды, что никакое предпринятое или не предпринятое действие ни на йоту не изменит окончательный результат; что в любом случае ты не ошибешься, а стало быть, не будешь ни о чем сожалеть, а главное — не будешь чувствовать себя виноватой! Она понимала всю абсурдность своей неуемной жажды пребывать в таком состоянии постоянно, но надежда не покидала ее.
Улица вела вверх на вершину крутого холма, где сияло жгучее солнце, а на тротуарах сгрудилась разглядывающая витрины толпа. У него было ощущение, что на боковых улицах снует транспорт, но там лежали темные тени. В толпе росло напряжение; люди чего-то ждали. Чего именно, он не знал. Весь день был заряжен напряжением, висел на волоске, готовый рухнуть. Вдруг в верхнем конце улицы показался исполинский, сверкающий на солнце автомобиль. Он взмыл на гребень холма и съехал вниз, дико вихляя от одной обочины к другой. В толпе поднялся истошный крик. Он повернул и заметался в поисках двери. На углу была кондитерская, ее витрины ломились от тортов и меренг. Он обшарил стену. Только бы добраться до двери… Он резко обернулся — и окаменел, прикованный к месту. В чудовищной вспышке солнца, отразившейся в брызгах разлетевшегося стекла, он увидел пригвоздивший его к камню металл. Он услышал собственный жалкий крик, и почувствовал, как металл проходит насквозь, вспарывая его кишки. Когда же он попытался опрокинуться навзничь, потерять сознание, то обнаружил свое лицо в нескольких сантиметрах от по-прежнему не тронутых сластей, выстроившихся рядком на своей покрытой вощеной бумагой полке.
То был ряд глиняных колодцев в пустыне. Но как близко они находились? Он не мог сказать: обломки придавили его к земле. Единственное, что сейчас существовало, — это боль. Никакие силы, сколько бы он ни старался, не оторвали бы его от того места, где он лежал, пронзенный, с кровоточащими внутренностями, беззащитно подставленными небу. Он вообразил врага, пришедшего, чтобы ступить в его отверстый живот. Вообразил себя, встающего на ноги, бегущего по петляющим между стен проулкам. Бегущего часами напролет, во всех направлениях, по проулкам, где не было ни дверей, ни выводящего на открытый простор просвета. Будет смеркаться, они будут подходить все ближе и ближе, а он будет хватать воздух ртом. А когда он захочет этого достаточно сильно, наконец возникнут ворота, но в тот самый миг, когда он ринется через них, он поймет свою убийственную ошибку.
Слишком поздно! Впереди вставала одна лишь черная нескончаемая стена, шаткая железная лестница, по которой он вынужден был взбираться, заранее зная, что наверху они поджидают его с уже занесенной над головами глыбой, готовые бросить ее, как только он подберется ближе. И когда он приблизится к верхней ступеньке, глыба обрушится на него, раздавливая тяжестью всего мира. Когда она ударила его, он закричал опять, закрывая руками брюшную полость, чтобы защитить зиявшую там дыру. Он перестал фантазировать и неподвижно лежал, придавленный глыбой. Боль не могла длиться вечно. Он открыл глаза, закрыл их и увидел лишь тонкое небо, растянутое, чтобы его защитить. Постепенно возникнет трещина, небеса разверзнутся, и он увидит, как то, что за ними скрывается и в существовании чего он никогда не сомневался, надвигается на него со скоростью в миллион оборотов. Его крик отделился от него, стал отдельной вещью, затерявшейся в пустыне. И не смолкал.
Луна достигла середины неба, когда они подошли к форту и обнаружили, что ворота заперты. Держа Таннера за руку, Кит поднята на него глаза: «Что будем делать?»
Он помедлил в нерешительности и показал на песчаную гору, возвышавшуюся над фортом. Они медленно взобрались вверх по барханам. Холодный песок забивался им в туфли; они сняли их и продолжили путь. Здесь, наверху, было светлее; каждая песчинка излучала частичку лившегося сверху полярного света. Дальше они не могли идти вместе: гребень самого высокого бархана был слишком крутым. Таннер набросил своей бурнус Кит на плечи и пошел вперед. Гребень оказался бесконечно более высоким и отдаленным, чем они думали. Когда они наконец поднялись на него, вокруг со всех сторон лежал эрг с его морем неподвижных валов. Они не остановились, чтобы посмотреть: абсолютное безмолвие слишком всесильно, стоит хотя бы на миг однажды ему поддаться; его чары слишком трудно развеять.
— Сюда, вниз! — сказал Таннер.
Они сползли в огромную, залитую лунным светом чашу. Кит перевернулась, и бурнус соскользнул; ему пришлось карабкаться за ним обратно, увязая по колена в песке. Он попытался сложить его и играючи бросить вниз, но бурнус не долетел. Она кубарем скатилась на дно и лежала там, поджидая его. Спустившись вниз, он расстелил на песке просторное белое одеяние. Они разлеглись на нем друг подле друга и, натянув концы, накрылись ими. Произошедший между ними в конечном итоге разговор в саду вращался вокруг Порта. Сейчас Таннер посмотрел на луну и взял ее за руку.
— Помнишь нашу ночь в поезде? — спросил он. Когда она не ответила, он испугался, что совершил тактическую ошибку, и поспешил продолжить: — С тех пор, по-моему, нигде на всем этом чертовом континенте не пролилось ни капли дождя.
Кит по-прежнему молчала. Упоминание ночной поездки в Бусиф вызвало у нее дурные воспоминания.
Она увидела раскачивающиеся тусклые лампы, ощутила запах угольной гари и услышала, как дождь барабанит по стеклу. Она вспомнила кошмарную сумятицу товарного вагона, битком набитого туземцами; дальше ее рассудок следовать отказался.
— Кит. Что с тобой?
— Ничего. Ты же меня знаешь. Правда, все в порядке. — Она пожала ему руку.
Его тон стал слегка отеческим.
— Он выздоровеет, Кит. От тебя тут мало что зависит, ты же знаешь. Ты должна быть в хорошей форме, чтобы ухаживать за ним. Разве ты не понимаешь? А как ты сможешь ухаживать за ним, если сама заболеешь?
— Я знаю, знаю, — сказала она.
— Тогда у меня на руках окажутся двое больных…
Она села.
— Какие же мы оба с тобой лицемеры! — воскликнула она. — Ты же прекрасно знаешь, что я уже несколько часов не нахожусь возле него. Может, он уже мертв, откуда нам знать? Он мог там умереть без меня, в одиночестве! Кто бы смог это предотвратить?
Он поймал ее руку и крепко сжал:
— А теперь минуточку помолчи, хорошо? И ответь, только честно: кто бы мог предотвратить это, даже если бы мы оба были возле него? Кто? — Он выдержал паузу. — Если тебе так хочется все видеть в черном свете, то уж тогда, по крайней мере, будь последовательна, детка. Но он не умрет. Ты не должна и мысли об этом допускать. Это безумие. — Он медленно потряс ее руку, как это делают, когда хотят разбудить человека от крепкого сна. — Будь благоразумна. Ты не сможешь попасть к нему до утра. Так что расслабься. Попробуй немного отдохнуть. Ну же!
Пока он увещевал ее, она вдруг снова разразилась слезами, отчаянно обхватив его руками.
— О, Таннер! Я так его люблю! — прорыдала она, прижимаясь к нему еще теснее. — Я люблю его! Люблю!
Залитый лунным светом, он улыбнулся.
Его крик прошел сквозь последний образ: сгустки свежей, сверкающей на земле крови. Крови на экскрементах. Высший миг, высоко-высоко над пустыней, когда две стихии — кровь и экскременты, — долго державшиеся порознь, слились. Появляется черная звезда, точка тьмы в ночной чистоте небес. Точка тьмы и путь к успокоению. Дотянись, проткни тонкую ткань покрова небес, отдохни.
24
Она отворила дверь. Порт лежал в странной позе, с ногами, туго замотанными в покрывала. Этот угол комнаты был похож на застывшую фотографию, внезапно вспыхнувшую на экране посреди потока мелькавших образов. Она тихо прикрыла дверь, заперла ее, вновь повернулась к углу и медленно подошла к матрасу. Она задержала дыхание, наклонилась и заглянула в бессмысленные глаза. Но она уже знала — знанием, которое пришло раньше, чем рука ее судорожно опустилась на обнаженную грудь, и быстрее, чем после, она отчаянно толкнула безвольное туловище. Когда ее ладони приблизились к ее собственному лицу, она крикнула: «Нет!» — один раз — и только. И долго, долго стояла, окаменев, с поднятой головой, лицом к стене. Внутри нее ничего не пошевелилось; она не сознавала ни того, что делается снаружи, ни того, что в комнате. Подойди сейчас к двери Зина, она вряд ли услышала бы ее стук. Но никто не подошел. Внизу, в городе, направлявшийся в Атар караван миновал базарную площадь и, покачиваясь, прошел через оазис; верблюды ворчали, а бородатые мужчины хранили молчание, погруженные в мысли о предстоящих двадцати днях и ночах, прежде чем над скалами появятся стены Атара. В сотне-другой шагов отсюда капитан Бруссар у себя в спальне от корки до корки прочел рассказ в журнале, доставленном ему с утренней почтой, которую привез последний ночной грузовик. Но здесь, в комнате, не произошло ничего.
Ближе к полудню, вероятно от бесконечной усталости, она заходила по комнате небольшими кругами: несколько шагов туда, несколько сюда. Громкий стук в дверь прервал это кружение. Она застыла, уставившись в направлении двери. Стук повторился. Голос Таннера, старательно приглушенный, сказал: «Кит?» Ее руки вновь поднялись закрыть лицо, и в этой позе она оставалась все то время, пока он стоял за дверью — сперва тихонько постукивая, потом быстрее и все более нервно, а затем бешено в нее барабаня. Когда стук прекратился, она присела на своем ложе, немного посидела и вскоре легла, вытянувшись и положив голову на подушку, словно бы собираясь заснуть. Но глаза ее оставались открыты; взгляд, устремленный вверх, был почти таким же остекленевшим, как тот, что возле нее. То были первые минуты нового существования, существования странного, в котором перед ее взором уже успела промелькнуть стихия безвременья, которой предстоит ее обступить. Человек, считавший каждую секунду и сломя голову мчавшийся на вокзал, чтобы прибежать и увидеть удаляющийся состав, зная при этом, что следующего поезда не будет много часов, ощущает что-то вроде такого же внезапно образовавшегося излишка времени, мгновенного чувства засасывания в стихию, ставшую слишком богатой и изобильной, чтобы ее исчерпать, и оттого сделавшуюся бессмысленной, несуществующей. Минуты шли за минутами, а у нее не было никакого желания двигаться; в голове не было и намека на мысль. Сейчас она не помнила их беседы, часто вращавшиеся вокруг мысли о смерти, наверное потому, что ни одна мысль о смерти не имеет ничего общего с ее присутствием. Она не вспомнила, как они согласились, что можно быть чем угодно, только не мертвым, что вместе два этих слова образуют противоречие. Не пришло ей на память и то, как однажды она подумала, что если Порт умрет раньше нее, то она не поверит по-настоящему в то, что он умер, а решит, что он каким-то таинственным образом вернулся внутрь себя с тем, чтобы там оставаться, утратив всякое представление о ее существовании; так что на самом деле это она перестанет существовать — по крайней мере, в огромной степени. Это она будет тем, кто частично вступил в царство смерти, в то время как он будет продолжать жить — ее внутренняя мука, оставленная неоткрытой дверь, шанс, упущенный безвозвратно. Она совершенно забыла об одном августовском дне чуть больше года назад, когда они сидели одни на траве под кленами, следя за надвигавшейся на них по-над речной долиной грозой, и разговор зашел о смерти. И Порт сказал: «Смерть всегда на пути, но тот простой факт, что ты не знаешь, когда именно она придет, как бы притупляет конечность жизни. Именно эту жуткую точность мы и ненавидим больше всего. Но поскольку мы не знаем наверное, мы привыкаем думать о жизни как о неисчерпаемом колодце. А ведь все, что происходит, происходит лишь считанное число раз. Сколько раз ты вспомнишь какой-нибудь полдень из своего детства, который настолько глубоко проник в твое существо, что без него ты уже не представляешь себе своей жизни? От силы четыре, ну, пять раз. А может, и того меньше. А сколько раз ты увидишь восход полной луны? От силы раз двадцать, не больше. А между тем все это кажется бесконечным». Тогда она не слушала, потому что сама эта мысль угнетала ее; если бы она вспомнила о ней сейчас, та бы показалась ей не относящейся к делу. В настоящий момент она была не в состоянии думать о смерти, а поскольку смерть была рядом, она вообще не думала ни о чем.
И тем не менее глубже, чем опустошенная область, которая была ее сознанием, в темной, наисокровеннейшей части ее рассудка, мысль уже должна была созревать, ибо когда ближе к вечеру вновь пришел Таннер и забарабанил в дверь, она поднялась и, взявшись за ручку, сказала: «Это ты, Таннер?»
— Ради Бога, где ты была сегодня утром? — крикнул он.
— Увидимся вечером в саду около восьми, — как можно тише сказала она.
— Он в порядке?
— Да. Без изменений.
— Хорошо. В восемь в саду. — Он ушел.
Она взглянула на часы: было четверть пятого. Подойдя к своей дорожной сумке, она стала выкладывать из нее одну за другой все туалетные принадлежности: расчески, флаконы и маникюрные инструменты легли на пол. С предельно сосредоточенным видом она опорожнила остальные свои саквояжи, выбирая то там, то тут одежду или предмет, который тщательно упаковывала в маленькую сумочку. Иногда она прерывалась и прислушивалась: единственный звук, который она могла различить, было ее собственное мерное дыхание. Всякий раз, прислушавшись, она приободрялась и тут же возобновляла свои осмотрительные движения. В боковые карманы сумочки она положила паспорт, дорожные чеки и остатки денег. Вскоре она взялась за чемоданы Порта и, недолго порывшись в его одежде, вернулась к своему саквояжу с доброй пригоршней тысячефранковых купюр, которые рассовала куда только могла.
На эти приготовления ушел почти час. Закончив, она закрыла сумку, набрала цифровой код на замке и направилась к двери. Секунду помедлила, прежде чем повернуть ключ. Открыла дверь; с ключом в руке вышла на двор и заперла за собой дверь. Прошла на кухню, где обнаружила присматривавшего за лампами слугу, который сидел в углу и курил.
— Сможешь выполнить мое поручение? — спросила она.
Он с улыбкой вскочил на ноги. Она протянула ему сумку и велела отнести ее в лавку Дауд Зозефа и оставить там, сказав, что это — от американской леди.
Вернувшись обратно в комнату, она снова заперла за собой дверь и подошла к окну. Одним движением она сорвала закрывавшую его простыню. Стена во дворе окрашивалась розовым по мере того, как солнце в небе опускалось все ниже; розовый свет заполнил и комнату. Упаковываясь, она ни разу не посмотрела в угол, где лежал Порт. Теперь она встала на колени и пристально всмотрелась в его лицо, точно видела его впервые. Едва касаясь пальцами кожи, она с бесконечной нежностью провела рукой по его лбу. Склонившись ниже, приникла губами к разглаженному челу. И так замерла на какое-то время. Комната побагровела. Она кротко легла щекой на подушку и погладила его волосы. Она не проронила ни одной слезы; то было молчаливое прощание. Странно неуемное жужжание прямо перед ней заставило ее открыть глаза. Как завороженная, она смотрела на двух мух, бесновато спаривавшихся на его нижней губе.
Потом она встала, надела пиджак, взяла бурнус, который оставил ей Таннер, и не оглядываясь вышла. Она заперла дверь и положила ключ в сумочку. У распахнутых ворот часовой попытался было ее остановить. Она поздоровалась с ним и ускорила шаг. Сразу же вслед за этим она услышала, как тот зовет из караульного помещения напарника. Она набрала побольше воздуха в легкие и стала спускаться к городу. Солнце село; земля напоминала последний тлеющий уголек, догорающий в очаге, она стремительно темнела и охлаждалась. В оазисе бил барабан. Ближе к ночи в садах, по-видимому, начнутся танцы. Наступил сезон праздников. Она быстро спустилась с холма и прямиком направилась к лавке Дауд Зозефа, ни разу не оглянувшись назад.
Она вошла внутрь. В убывающем свете за прилавком стоял Дауд Зозеф. Он подался вперед и пожал ей руку.
— Добрый вечер, мадам.
— Добрый вечер.
— Ваш саквояж здесь. Хотите, чтобы я позвал слугу, который отнесет его к вам?
— Нет, нет, — сказала она. — Не сейчас. Я пришла поговорить с вами. — Она украдкой обернулась, выглянув за порог; он этого не заметил.
— Очень рад, — сказал он. — Одну минуту, мадам. Я принесу вам стул. — Он достал из-под прилавка маленький складной стул и поставил его перед ней.
— Спасибо, — сказала она, однако осталась стоять. — Я хотела узнать, когда из Сбы отправляются грузовики.
— В Эль-Гайю? У нас нет четкого расписания. Тот, что прибыл прошлой ночью, уехал сегодня днем. Никто не знает, когда будет следующий. Но капитан Бруссар получает информацию по меньшей мере за день до прибытия. Вам лучше справиться у него.
— Капитан Бруссар. Понятно.
— А как ваш муж? Ему лучше? Понравилось ли ему молоко?
— Молоко. Да, понравилось, — медленно выговорила она, немного удивленная, что ее слова могут звучать так естественно.
— Надеюсь, он скоро поправится.
— Он уже поправился.
— О, hamdoul'lah![83]
— Да. — И, начав по новой, выдохнула: — Мсье Дауд Зозеф, могу ли я попросить вас об одолжении?
— Буду счастлив услужить вам, мадам, — сказал он учтиво. В темноте она почувствовала, что он поклонился.
— Большом одолжении, — предупредила она. Решив, что она, по всей видимости, хочет занять у него денег, Дауд Зозеф начал греметь утварью на прилавке, говоря:
— Но мы разговариваем в темноте. Подождите. Я зажгу лампу.
— Нет! Пожалуйста! — воскликнула Кит.
— Но мы не видим друг друга! — возразил он.
Она накрыла его руку своей ладонью:
— Я знаю, но не зажигайте лампу, прошу вас. Я хочу попросить вас об этом одолжении прямо сейчас. Могу я провести ночь у вас и вашей жены?
Дауд Зозеф совершенно оторопел; удивление боролось в нем с чувством облегчения.
— Эту ночь?
— Да.
Повисло короткое молчание.
— Видите ли, мадам, для нас большая честь принять вас у себя дома. Но вам будет неудобно у нас. Видите ли, дом бедных людей — это не гостиница и не гарнизон…
— Но если я прошу вас, — с упреком сказала она, — значит, мне все равно. Вы думаете, для меня это важно? Я спала здесь в Сбе на полу.
— О, в моем доме вам не придется спать на полу, — с воодушевлением сказал Дауд Зозеф.
— Но я с удовольствием посплю и на полу. Где угодно. Мне все равно.
— О, нет! Как можно, мадам! Только не на полу! Quand même![84] — запротестовал он. И когда он чиркнул спичкой, намереваясь зажечь лампу, она вновь коснулась его руки.
— Ecoutez, monsieur[85], — сказала она голосом, переходящим в заговорщицкий шепот, — меня ищет муж, а я не хочу, чтобы он нашел меня. Между нами произошло недоразумение. Я не хочу видеть его сегодня ночью. Все очень просто. Думаю, ваша жена поймет меня.
Дауд Зозеф засмеялся:
— Конечно! Конечно!
Не переставая смеяться, он закрыл выходящую на улицу дверь, запер ее на засов и чиркнул спичкой, держа ее высоко в воздухе. Зажигая спички одну за другой, он повел ее через темное внутреннее помещение и через маленький двор. В небе сияли звезды. Перед дверью он помедлил. «Вы можете спать здесь». Он открыл дверь и вошел внутрь. Вновь вспыхнула спичка: она увидела крохотную, неубранную комнатку; на провисающей железной кровати лежал матрас с вылезающей стружкой.
— Надеюсь, это не ваша комната? — отважилась она на вопрос, когда спичка погасла.
— О, нет! У нас с женой есть другая кровать в нашей комнате, — ответил он с горделивой ноткой в голосе. — Здесь спит мой брат, когда приезжает из Коломб-Бехара. Он навещает меня раз в год и остается на месяц, иногда чуть дольше. Подождите. Я принесу лампу. — Он вышел, и она услышала, как он разговаривает в соседней комнате. Вскоре он вернулся с масляной лампой и маленьким железным ведерком воды.
С появлением света комнатка приобрела еще более жалкий вид. У Кит создалось впечатление, что пол здесь не подметали с того самого дня, как каменщик закончил обмазывать стены глиной, вездесущей глиной, которая высохла, потрескалась и мелким крошевом ссыпалась теперь день за днем на пол… Она взглянула на него и улыбнулась.
— Моя жена спрашивает, едите ли вы лапшу, — сказал Дауд Зозеф.
— Да, конечно, — ответила она, стараясь что-нибудь разглядеть в обшарпанном зеркале над умывальником. Но ничего не увидела.
— Bien. Понимаете, моя жена не говорит по-французски.
— Что ж, вам придется быть моим переводчиком.
Послышался глухой стук; это стучали в дверь лавки.
Дауд Зозеф извинился и отправился через двор. Она захлопнула дверь и, не найдя ключа, стала ждать. Кому-нибудь из часовых ничего не стоило ее выследить. Но она сомневалась, что они додумались до этого вовремя.
Она села на жесткую кровать и уставилась в стену перед собой. Лампа источала струйку едкого дыма.
Ужин у Дауд Зозефов был невероятно плохим. Она через силу проглотила комки теста, поджаренные в густом жиру и поданные холодными, кусочки хрящеватого мяса и непропеченного хлеба, бормоча неопределенные комплименты — тепло принятые, но подвигнувшие хозяев настоять на добавке. Во время еды она несколько раз украдкой посмотрела на свои часы. Таннер, наверное, уже ждет ее в публичном саду, а уйдя оттуда, направится к форту. Тут-то и подымется тревога; Дауд Зозеф не сможет не услышать об этом завтра от своих покупателей.
Мадам Дауд Зозеф энергичными жестами приглашала Кит продолжить трапезу; ее сияющие глаза были прикованы к тарелке гостьи. Кит искоса посмотрела на нее и улыбнулась.
— Скажите мадам, что я сейчас немного расстроена и поэтому не очень хочу есть, — сказала она Дауд Зозефу, — но что я с удовольствием поем попозже у себя в комнате. Немного хлеба будет достаточно.
— Ну, конечно. Конечно, — сказал он.
Когда она ушла к себе в комнату, мадам Дауд Зозеф принесла ей тарелку с горкой нарезанного кусочками хлеба. Кит поблагодарила ее и пожелала спокойной ночи, но ее хозяйка не собиралась уходить, ясно давая понять, что ее интересует содержимое дорожной сумки. Кит была решительно настроена не открывать ее перед ней; тысячефранковые купюры моментально стали бы в Сбе легендой. Она сделала вид, что не понимает, похлопала по сумке, кивнула и засмеялась. Затем снова повернулась к тарелке с хлебом и еще раз поблагодарила ее. Но мадам Дауд Зозеф продолжала не сводить глаз с саквояжа. Из сада донеслось кудахтанье и хлопанье крыльев. Дауд Зозеф появился с откормленной курицей, которую опустил на пол в центре комнаты.
— От вредных тварей, — объяснил он, указывая на курицу.
— Тварей? — эхом повторила Кит.
— Если на полу покажется скорпион — ам! Она его съест!
— А-а! — Она нарочито зевнула.
— Я знаю, мадам нервничает. В компании с нашей подружкой ей будет спокойнее.
— Меня так клонит в сон, — сказала она, — что меня уже ничто не побеспокоит.
Они торжественно пожали друг другу руки. Дауд Зозеф вытолкнул свою жену из комнаты и прикрыл дверь. Курица поскреблась с минуту в пыли, потом вспорхнула на приступку умывальника и утихомирилась. Кит села на кровать, глядя на неровное пламя лампы; комната была полна дыма. Она не испытывала страха — лишь непреодолимое желание убрать подальше все эти нелепые декорации, забыть о них. Поднявшись, она постояла, приложив ухо к двери, и услышала шум голосов и далекие глухие удары. Она надела пиджак, набила карманы хлебом и снова села ждать.
Время от времени она глубоко вздыхала. Один раз встала прикрутить фитиль лампы. Когда стрелки ее часов показали десять, она снова подошла к двери и прислушалась. Она открыла ее: двор мерцал в отраженном свете луны. Вернувшись внутрь, она подняла бурнус Таннера и бросила его на кровать. От поднявшегося вихря пыли она едва не чихнула. Она взяла свою сумочку и саквояж и вышла из комнаты, не забыв осторожно прикрыть за собой дверь. Проходя через внутренние покои, она обо что-то споткнулась и чуть было не потеряла равновесие. Она медленно вошла в лавку и на ощупь обогнула прилавок, стараясь ничего не задеть. У двери был простой засов, который поддался с трудом; под конец он лязгнул с тяжелым металлическим звуком. Она распахнула дверь и вышла.
Луна светила нестерпимо ярко: идти в ее свете по белой улице было все равно что идти под солнцем. «Кто угодно может меня увидеть». Но вокруг никого не было.
Она пошла прямиком к окраине, где к дворам домов подступали разбросанные островки оазиса. Внизу, в раскинувшейся черной чаще, образованной вершинами пальм, продолжали бить барабаны. Звук долетал со стороны ксары, негритянской деревни в центре оазиса.
Она свернула в длинный, прямой переулок, огражденный высокими стенами, за которыми шелестели пальмы и журчала вода. Иногда ей попадались белые вязанки сухих пальмовых веток, сложенные у стены; каждый раз ей мерещилось, что это человек сидит в лунном свете. Переулок повернул в сторону барабанного боя и привел ее на площадь, сплошь изрезанную маленькими каналами и акведуками, парадоксальным образом разбегавшимися в разных направлениях; это напомнило ей крайне запутанную игрушечную железную дорогу. К оазису отсюда вело несколько тропинок. Она выбрала самую узкую, которая, как ей показалось, должна была огибать деревню, а не вести к ней, и пошла между стен вперед. Тропа виляла то вправо, то влево.
Звук барабанов усилился: она уже слышала голоса, повторяющие ритмичный рефрен, неизменно один и тот же. То были голоса мужчин, множество голосов, целый хор. Время от времени, добравшись до густой тени, она останавливалась и вслушивалась — загадочная улыбка блуждала у нее на губах.
Сумка становилась все тяжелее. Она все чаще перекладывала ее из одной руки в другую. Но она не хотела прерываться на отдых. В любой миг она готова была развернуться и пойти в обратную сторону на поиск другого переулка, в случае если этот вдруг неожиданно выведет ее прямо в центр ксары. Временами ей казалось, что музыка где-то неподалеку, но определить где именно было трудно из-за постоянно петляющих стен и высившихся между ними деревьев. Иногда она раздавалась чуть ли не рядом, как если бы Кит отделяла от нее одна лишь стена да какая-нибудь сотня метров сада, а иногда удалялась, почти полностью заглушенная сухим шелестом ветра в пальмовых листьях.
Меж тем журчание влаги со всех сторон возымело незаметно для нее самой свое действие: внезапно она почувствовала сухость. Холодный свет луны и едва уловимое движенье теней, обступавших ее, потрудились над тем, чтобы развеять это чувство, и тем не менее ей показалось, что полная уверенность придет к ней только тогда, когда вокруг нее сомкнется вода. Неожиданно перед ней возник широкий пролом в стене, выходящий в сад; грациозные стволы пальм уносились ввысь по краям широкого пруда. Она стояла, неотрывно глядя на темную неподвижную гладь воды; в ту же секунду она осознала всю невозможность ответить на вопрос, когда пришла к ней мысль искупаться: до того, как она увидела пруд, или после. Да и какая разница: перед ней был пруд. Она пролезла в щель в обвалившейся стене и, прежде чем преодолеть кучу мусора, лежавшую у нее на пути, поставила сумочку на землю. Очутившись в саду, она вдруг неожиданно для самой себя стала снимать одежду. Она удивилась, что ее действия зашли настолько далеко, что сознание уже не поспевает за ними. Каждое движение, которое она совершала, казалось идеальным выражением легкости и изящества. «Берегись, — предостерег ее внутренний голос. — Будь осторожна». Но это был тот же голос, что посылал ей сигналы опасности, когда она слишком много пила. Прислушиваться к нему сейчас не имело смысла. «Привычка, — подумала она. — Как только я чувствую прилив счастья, я начинаю сопротивляться, вместо того чтобы отдаться ему». Она сбросила сандалии и, нагая, стояла в тени, чувствуя, как внутри нее рождается незнакомая сила. Она оглядела тихий сад, и у нее создалось впечатление, что впервые с детских лет она видит предметы ясно. Перед ней вдруг во всей полноте предстала жизнь, она была в ее гуще, а не смотрела на нее из окна. Чувство величия, нахлынувшее от ощущения себя частью ее мощи и великолепия, — то было знакомое чувство, но в последний раз она испытывала его давно, много лет назад. Она выступила из тени на лунный свет и медленно пошла к середине пруда. Дно было скользким от глины; на середине вода дошла ей до талии. Когда она полностью погрузилась в воду, к ней пришла мысль: «Я никогда больше не буду истеричкой». Такое напряжение, такая степень тревоги за собственную персону, почувствовала она, больше не будут отравлять ее жизнь.
Она купалась в свое удовольствие; прикосновение к коже холодной воды пробудило в ней желание петь. Каждый раз, когда она нагибалась набрать в ладони воды, следовал взрыв бессловесного пения. Внезапно она остановилась и прислушалась. Она больше не слышала барабаны — одни лишь капли воды, стекавшие с ее тела в пруд. Она закончила купаться в молчании; паводок ликования пошел на убыль; но жизнь не ушла из нее. «Остаться бы здесь», — громко прошептала она, направляясь к берегу. Она использовала в качестве полотенца пиджак, подпрыгивая от холода, пока не вытерлась насухо. Одеваясь, она бесшумно насвистывала, то и дело прерываясь и на секунду прислушиваясь, проверяя, слышны ли еще голоса и не забили ли снова барабаны. У нее над головой, в верхушках деревьев, прошелся ветер, а где-то поблизости едва слышно струилась вода. Больше ничего. И вдруг она заподозрила что-то неладное, как если бы у нее за спиной что-то произошло, как если бы время сыграло с ней шутку: сама того не сознавая, она провела в пруду несколько часов, а не минут. Празднования в ксаре подошли к концу, люди разошлись, а она даже не заметила, как прекратился бой барабанов! Подобный абсурд иногда случается. Она наклонилась поднять свои наручные часы с камня, на который их положила, чтобы не замочить. Их там не было; она не могла проверить время. Она недолго поискала, заранее уверенная, что никогда уже их не найдет: исчезновение часов было частью трюка. Немало не огорчившись, она вернулась к стене, взяла свой саквояж, перекинула пиджак через руку и громко сказала, обращаясь к саду: «Думаешь, мне это важно?» И, прежде чем выбраться наружу через пролом в стене, рассмеялась.
Она стремительно шагала вперед, целиком отдавшись тому чувству непрерывного восторга, которое вновь обрела. Она никогда не сомневалась в его существовании, стоило лишь проникнуть за поверхность вещей, просто когда-то, давным-давно, она смирилась с тем, что им нельзя обладать как естественным состоянием жизни. Теперь же, обретя вновь эту радость бытия, она сказала себе, что больше никогда уже с ней не расстанется, чего бы ей это ни стоило. Она достала из кармана своего пиджака кусок хлеба и с жадностью его съела.
Проулок расширился, стены расступились, сойдя вслед за растительностью на нет. Она добралась до русла уэда, в этом месте — ровной открытой долины, изборожденной невысокими дюнами. Там и сям, по песку, как клубы серого дыма, стелился плакучий тамариск. Она не раздумывая подошла к ближайшему дереву и поставила сумку. Перистые ветки подметали вокруг ствола песок, образуя подобие шатра. Она надела пиджак, забралась внутрь и втащила за собой саквояж. Не прошло и минуты, как она заснула.
25
Лейтенант д'Арманьяк стоял у себя в саду, наблюдая за работой Ахмеда и нескольких местных каменщиков, возводивших высокую каменную ограду, которую венчал слой толченого стекла. Сто раз его жена советовала ему построить это дополнительное защитное сооружение для их жилища, а он, как добросовестный житель колонии, обещал, но не исполнял обещание; и вот теперь, перед ее возвращением из Франции, он закончит-таки строительство, приготовив к ее приезду еще один приятный сюрприз. Все обстояло как нельзя лучше: ребенок был здоров, мадам д'Арманьяк — счастлива, и в конце месяца он отправится в Алжир, чтобы их встретить. Перед тем как возвратиться в Бу-Нуру, они проведут в какой-нибудь небольшой уютной гостинице несколько счастливых дней — своего рода второй медовый месяц.
Правда, все обстояло благополучно лишь в его собственной крошечной вселенной; он жалел капитана Бруссара в далекой Сбе и с внутренним содроганием думал, что если бы не милосердие Божье, то все эти хлопоты могли бы свалиться и на него. Ведь убеждал же он путешественников остаться в Бу-Нуре; по крайней мере, на этом основании он мог чувствовать себя не заслуживающим порицания. Он не знал, что американец болен, стало быть, не его вина в том, что тот уехал и умер на вверенной Бруссару территории. Разумеется, смерть от тифа — это одно, а белая женщина, бесследно исчезнувшая в пустыне, — совсем другое; именно последнее служило главным источником всех хлопот. Местность вокруг Сбы не благоприятствовала успеху поисковых партий, выезжавших на джипах; к тому же в регионе имелась всего лишь пара таких машин и экспедицию не удалось снарядить сразу же по горячим следам из-за более неотложного дела, связанного с умершим в форте американцем. Кроме того, все предполагали, что не сегодня завтра она отыщется где-нибудь в городе. Он жалел, что не встретился с женой. Она производила занятное впечатление: типичная американская девушка, пылкая и отважная. Только американка могла совершить нечто настолько неслыханное, как запереть своего больного мужа в комнате и сбежать в пустыню, оставив его умирать одного. Разумеется, это был непростительный поступок, но, сказать по правде, он не так уж и ужасал его, как, судя по всему, ужаснул Бруссара. Но Бруссар был пуританином. Его ничего не стоило шокировать, тогда как в своем собственном поведении он был до отвращения безупречен. Возможно, он возненавидел девушку за ее привлекательность, поколебавшую его душевный покой; простить такое Бруссару было бы нелегко.
Он снова пожалел, что не увидел девушку до того, как она пропала, точно провалившись сквозь землю. Вместе с тем он испытывал смешанные чувства в связи с недавним возвращением в Бу-Нуру третьего американца: лично ему тот нравился, но лейтенант не хотел оказаться втянутым в историю, не хотел иметь к этому ни малейшего касательства. Главное, молил он, чтобы жена не объявилась на его территории; только этого ему сейчас не хватало, когда ее дело было практически у всех на устах. Существовала вероятность, что она тоже могла быть больна, и снедавшее его любопытство увидеть ее перевешивала кошмарная перспектива возможных осложнений в работе и рапортов, которые придется писать. «Pourvu qu'ils la trouvent là-bas!»[86] — подумал он в сердцах.
Раздался стук в ворота. Ахмед открыл. Там стоял американец; он приходил каждый день в надежде получить какие-нибудь известия и каждый день, выслушав, что никаких известий не получено, выглядел все более подавленным. «Я знал, что у того, первого, нелады с женой, и вот она, причина всему», — сказал себе лейтенант, когда взглянул и увидел несчастное лицо Таннера.
— Bonjour, monsieur[87], — весело сказал он, подходя к своему гостю. — Известия те же, что и всегда. Но это не может продолжаться вечно.
Таннер поздоровался с ним, понимающе кивнув в ответ на то, что он и ожидал услышать. Лейтенант выдержал молчаливую паузу, приличествующую моменту, а затем пригласил пройти в гостиную на обычную рюмку коньяка. За недолгое время своего ожидания здесь, в Бу-Нуре, Таннер привык полагаться на эти утренние визиты к лейтенанту как на необходимый для поднятия своего морального духа стимул. Лейтенант по природе был жизнерадостным человеком, беседы вел необременительные, а слова выбирал такие, что понимать его не составляло труда. Приятно было сидеть в светлой гостиной, и коньяк превращал все эти факторы в славное времяпрепровождение, регулярность которого не позволяла его духу окончательно погрузиться в пучины отчаяния.
Позвав Ахмеда, хозяин повел его к дому. Они сели друг против друга.
— Еще две недели, и я вновь буду женатым человеком, — сказал лейтенант, приветливо улыбаясь ему и тешась мыслью, что, возможно, он еще успеет показать американцу улад-наильских девиц.
— Очень хорошо, очень хорошо, — Таннер был рассеян. Да поможет Господь бедной мадам д'Арманьяк, печально подумал он, если ей суждено провести здесь остаток жизни. С тех пор как умер Порт и исчезла Кит, он возненавидел пустыню: его одолевало смутное чувство, что это она отняла у него друзей. Она была слишком могущественной сущностью, чтобы устоять перед соблазном наделить ее человеческими чертами. Пустыня: само ее безмолвие было как молчаливое признание присутствия полусознательного существа, которое она таила в себе. (Капитан Бруссар однажды ночью поведал ему, когда был в разговорчивом настроении, что даже сопровождавшие взвод солдат французы и те умудрились увидеть в пустыне джнунов, хотя из гордости и отказались поверить в них.) А что это означало, как не то, что подобные явления для воображения — простейший способ истолковать это присутствие?
Ахмед принес бутылку и бокалы. Какое-то мгновение они пили молча; потом лейтенант — с целью нарушить молчание, равно как и с любой другой — заметил:
— О, да. Жизнь — удивительная штука. Все происходит совсем не так, как того ожидаешь. Наиболее отчетливо это понимаешь здесь; все твои философские системы рушатся в один миг. На каждом шагу тебя подстерегает неожиданность. Когда ваш друг пришел сюда без паспорта и обвинил бедного Абделькадера, кто бы мог подумать, что вскоре с ним такое случится? — Потом, встревожившись, что логика его рассуждений может быть неправильно истолкована, он добавил: — Знаете, Абделькадер очень скорбел, узнав о его смерти. Он не держал на него зла.
Таннер, казалось, его не слушал. Мысли лейтенанта перескочили на другой предмет.
— Скажите, — сказал он с оттенком любопытства в голосе, — удалось ли вам убедить капитана Бруссара, что его подозрения относительно дамы были беспочвенны? Или он по-прежнему думает, что они не были женаты? В своем письме ко мне он наговорил о ней массу нелицеприятных вещей. Вы показали ему паспорт мсье Морсби?
— Что? — сказал Таннер, предчувствуя, что у него возникнут трудности с французским. — О, да. Я дал ему паспорт, чтобы он послал его консулу в Алжире вместе с рапортом. Но он не поверил, что они женаты, потому что миссис Морсби обещала дать ему свой паспорт, а вместо этого убежала. Так что он понятия не имеет, кем она была в действительности.
— Но они были мужем и женой, — мягко продолжил лейтенант.
— Конечно. Конечно, — с нетерпением сказал Таннер, чувствуя, что вести подобную беседу с его стороны уже предательство.
— И даже если не были, какая разница? — Он налил им обоим еще коньяка и, видя, что его гость не склонен поддерживать эту беседу, перешел к другой теме, которая вызывала бы менее болезненные ассоциации. Но и за ней Таннер следил почти с тем же отсутствием всякого энтузиазма. В глубине души он все еще переживал день похорон в Сбе. Смерть Порта была единственным по-настоящему неприемлемым фактом в его жизни. Уже сейчас он понимал, как много он потерял, понимал, что Порт действительно был ему самым близким другом (и как он только не понял этого раньше?), но он чувствовал, что лишь со временем, когда полностью смирится с фактом его смерти, он будет в состоянии измерить всю глубину своей утраты.
Как человека чувствительного, Таннера мучила совесть, что он не оказал более решительного сопротивления капитану Бруссару в его настойчивом стремлении соблюсти при погребении определенное количество религиозных формальностей. Его терзало ощущение, что он попросту струсил; он был уверен, что Порт с презрением отверг бы подобный абсурд и доверил бы своему другу проследить, чтобы не совершали никакого обряда. Разумеется, он заранее возразил, что Порт не был католиком — строго говоря, не был даже христианином — и следовательно, имел право быть избавленным от всей этой казенщины на своих собственных похоронах. Но капитан Бруссар с запальчивостью ответил: «У меня есть только ваше слово, месье. А ведь вы не были рядом с ним при его кончине. Вам неизвестно, о чем он думал в последний миг и какой была его последняя воля. Но даже если бы вы захотели взять на себя столь огромную ответственность, претендуя на то, что вам это известно, я бы все равно вам этого не позволил. Я католик, мсье, и потом, в любом случае распоряжаюсь здесь я». И Таннер сдался. Таким образом, вместо того чтобы быть зарытым анонимно и без лишних слов где-нибудь в хаммаде или эрге, как он того наверняка захотел бы, Порта официально опустили в могилу на маленьком христианском кладбище за фортом под скороговорку на латинском языке. Чувствительному сердцу Таннера этот ритуал показался вопиющей несправедливостью, но он не видел способа его предотвратить. Сейчас он чувствовал, что проявил слабость и в каком-то смысле неверность. Ночью, когда он лежал без сна и размышлял об этом, ему даже пришла в голову мысль, что он мог бы, проделав долгий обратный путь, вернуться в Сбу, дождаться подходящего момента и, ворвавшись на кладбище, сломать абсурдный маленький крест, который они поставили над могилой. Подобного рода поступок мог бы облегчить его душу, но он знал, что никогда его не совершит.
Вместо этого, уверял он себя, он должен быть реалистом, и главное сейчас — это отыскать Кит и доставить ее обратно в Нью-Йорк. Сначала у него было чувство, что ее побег — это какой-то кошмарный розыгрыш, что к концу недели она непременно появится, как появилась перед самым отправлением поезда на Бусиф. И он твердо решил ждать ее возвращения. И вот теперь, когда все сроки истекли, а от нее по-прежнему не было никаких вестей, он понял, что ждать ему придется гораздо дольше — если понадобится, бесконечно долго.
Он поставил бокал на кофейный столик рядом с собой и, выражая свои мысли вслух, сказал: «Я останусь здесь до тех пор, пока не отыщется миссис Морсби». И тотчас спросил себя, почему он так упрямится, почему так одержим возвращением Кит. Разумеется, он не был в нее влюблен. Авансы, который он ей делал, он делал из жалости (поскольку она была женщиной) и из тщеславия (поскольку он был мужчиной), и вместе два эти чувства пробудили в нем собственническое желание пополнить свою коллекцию сердечных побед еще одним трофеем, не более того. На самом же деле, по зрелом размышлении, он осознал, что склонен был опускать весь эпизод их интимной близости и воспринимать Кит исключительно с точки зрения их первой встречи, когда она и Порт произвели на него столь неизгладимое впечатление, будучи единственными во всем обществе людьми, с которыми он захотел познакомиться. Так он испытывал меньше угрызений совести; не один раз он спрашивал себя, что же произошло в тот сумасшедший день в Сбе, когда она отказалась открыть дверь в палату больного, и сказала она или нет о своей неверности Порту. Он пламенно надеялся, что не сказала; он не хотел и думать об этом.
— Да, — сказал лейтенант д'Арманьяк. — Вы не можете вот так взять и вернуться в Нью-Йорк, чтобы ваши друзья в один голос спросили: «Что вы сделали с миссис Морсби?» Вы окажетесь в крайне неловком положении.
Таннер внутренне содрогнулся. Разумеется, он не мог вернуться в Нью-Йорк. Те, кто знал обе семьи, должно быть, уже задавали этот вопрос друг другу (ибо он телеграфировал матери Порта о двух несчастьях, с разницей в три дня, в надежде, что за это время объявится Кит), но они были там, а он — здесь, и ему не нужно было смотреть им в глаза, когда они скажут: «Так, значит, и Порт, и Кит мертвы!» Такого не должно было, не могло случиться, и если он пробудет в Бу-Нуре достаточно долго, он знал, что она отыщется.
— Крайне неловком, — согласился он, натужно смеясь. Даже смерть Порта и ту будет затруднительно объяснить. Непременно найдутся те, кто скажут: «Ради Бога, ты что, не мог посадить его на самолет и доставить в какую-нибудь больницу, хотя бы в тот же Алжир? Ведь от тифа не умирают в одну секунду». И ему придется признать, что он их бросил и уехал один, сам по себе, что оказался не в состоянии «выдержать» пустыню. Однако все это он еще мог представить себе без особых страданий; перед отъездом Порт не счел нужным сделать прививку от какой бы то ни было болезни. Но вот вернуться домой без Кит — это было немыслимо с любой точки зрения.
— Конечно, — отважился лейтенант, опять подумав о возможных осложнениях, если потерявшуюся американку найдут далеко не в лучшей кондиции и переправят сюда, в Бу-Нуру, из-за Таннера, который здесь находился, — останетесь вы здесь или нет, это никак не повлияет на ее поиски. — Он испытал стыд, как только эти слова слетели у него с языка, но было поздно; он их уже произнес.
— Знаю, знаю, — сказал Таннер с горячностью. — Но я останусь. — Вопрос был исчерпан; лейтенант д'Арманьяк больше не станет его поднимать.
Они поговорили еще немного. Лейтенант предложил наведаться вечерком в квартал публичных домов.
— Как-нибудь на днях, — сказал Таннер бесстрастно.
— Вам надо развеяться. Долго сидеть и предаваться скорби тоже вредно. Я знаю одну девочку… — Он осекся, вспомнив по опыту, что откровенные советы в данной области обычно отбивают как раз тот интерес, который должны были бы по идее вызвать. Ни один охотник не захочет, чтобы его добычу выбрали и загнали на него, даже если это единственно верный способ ее убить.
— Хорошо. Хорошо, — отрешенно произнес Таннер.
Вскоре он поднялся и стал прощаться. Он снова придет завтра утром, придет он и послезавтра, и послепослезавтра, и будет приходить каждое утро, пока однажды лейтенант д'Арманьяк не встретит его в дверях с новым блеском в глазах и не скажет ему: «Enfin, mon ami![88] Хорошие новости наконец!»
В саду он посмотрел на голую, потрескавшуюся почву. Большие рыжие муравьи сновали по земле, воинственно шевеля передними ногами и челюстью. Ахмет закрыл за ним ворота, и он угрюмо побрел обратно в пансион.
Обедал он в маленькой жаркой столовой рядом с кухней, запивая еду бутылкой розового вина и делая ее тем самым более удобоваримой. Потом, отупевший от вина и жары, поднимался к себе в комнату, раздевался, падал на кровать и спал до тех пор, пока солнечные лучи не становились более косыми, а двор не утрачивал часть своего убийственного полуденного света, отражавшегося от его камней. Прогулки по окрестным селениям были приятными: на холме высился светлый Игхерм, в долине лежал более густонаселенный Бени-Исгуэн, Таджемут с его террасами розовых и голубых домов, и везде, где их жители воздвигли свои игрушечные загородные дворцы из красной глины и пальмовых листьев, простирались пальмовые рощи, в которых не утихал скрип колодцев, а журчанье воды в узких акведуках притупляло чудовищную сухость почвы и воздуха. Иногда же он просто шел на базар в самой Бу-Нуре и, сидя под аркадами, следил за нескончаемым процессом какой-нибудь покупки; и покупатель, и продавец, оба не скупились на всевозможные актерские хитрости (разве что не пускали слезу), стараясь сбить или поднять цену. Бывали дни, когда его охватывало презрение к этим смехотворным людишкам; они были нереальными, их нельзя было всерьез считать обитателями земли. То были те же самые дни, когда его приводили в бешенство проворные ручонки детей, непроизвольно хватающих его за одежду и толкающих на улице, полной людей. Сперва он решил, что они карманники, но потом сообразил, что они просто используют его для лавирования, чтобы поскорее протиснуться сквозь толпу, как если бы он был деревом или стеной. Это еще больше взбесило его, и он яростно их отгонял; среди них не было ни одного не золотушного ребенка, большинство из них были совершенно плешивыми, со смуглыми черепами, покрытыми коркой болячек и тучей мух.
Но бывали и другие дни, когда он нервничал меньше; в такие дни, сидя и наблюдая за невозмутимыми старцами, которые степенно шествовали через базар, он говорил себе, что если бы он мог обладать таким же достоинством, доживя до их лет, то посчитал бы, что его жизнь прошла не напрасно. Ибо их величественная осанка являлась естественным следствием внутреннего благополучия и удовлетворения. Не слишком вдаваясь в размышления, в итоге он пришел к заключению, что их жизни стоили того, чтобы их прожить.
Вечера он коротал за игрой в шахматы в гостиной с Абделькадером, нескорым на решения, но далеко не слабым противником. В результате этих вечерних посиделок они стали закадычными друзьями. Когда слуги гасили все лампы и фонари в заведении, кроме той, что горела в углу, освещая шахматную доску, и они оставались вдвоем — единственные во всем пансионе, кто еще бодрствовал, — они пропускали иногда по стаканчику «Перно», после чего Абделькадер с улыбкой заговорщика вставал и собственноручно мыл и убирал стаканы; никто не похвалил бы его, если бы узнал, что он употребляет спиртное. Затем Таннер отправлялся наверх, ложился и засыпал крепким сном. На рассвете он просыпался с мыслью: «Может быть, сегодня…» — и к восьми выходил в шортах на крышу принимать солнечную ванну; он распорядился, чтобы туда же ему подавали завтрак, и пил кофе, изучая французские глаголы. Потом, когда зуд становился нестерпимым, он вставал и шел к лейтенанту наводить справки.
Случилось неизбежное: совершив бесконечное количество поездок по окрестностям Мессада, в Бу-Нуру прибыли Лайлы. Утром того же дня на старой штабной машине приехал отряд французов и разместился в комнатах пансиона. Таннер обедал, когда услышал знакомый рев «мерседеса». Он поморщился: тоска смертная иметь эту парочку у себя под боком. Он не был расположен принуждать себя к любезностям. С Лайлами у него установились отношения не более чем шапочного знакомства, отчасти потому, что они уехали из Мессада всего лишь через два дня после того, как привезли его туда, а отчасти потому, что он не испытывал никакого желания развивать эти отношения дальше. Миссис Лайл была сварливой, толстой, болтливой бабенкой, а Эрик — великовозрастным избалованным маменькиным сынком; таково было его мнение, и он не собирался его менять. Он не связывал Эрика с историей исчезновения паспортов, полагая, что их одновременно украл в гостинице Айн-Крорфы кто-то из местных, кто имел связи с темными элементами, которые пособничали легионерам в Мессаде.
Тут он услышал, как Эрик приглушенным голосом сказал в коридоре: «О, послушай-ка, мама, только этого нам не хватало! Этот тип, Таннер, все еще околачивается здесь». Очевидно, он смотрел гостевую книгу, лежавшую за конторкой. Она пожурила его театральным шепотом: «Эрик! Болван! Заткнись!» Он допил свой кофе и вышел через боковую дверь на удушающий солнечный свет, надеясь разминуться с ними и подняться к себе в комнату, пока они будут обедать. В этом он преуспел. В самый разгар его сиесты раздался стук в дверь. Ему потребовалось некоторое время, чтобы проснуться. Когда он открыл, за дверью с извиняющейся улыбкой стоял Абделькадер.
— Вас не затруднит поменять комнату?
Таннер поинтересовался, с какой стати он должен переезжать.
— Единственные свободные комнаты в данный момент — это две комнаты по бокам от вашей. Приехала английская дама с сыном, она хочет, чтобы он жил в соседней с ней комнате. Она боится оставаться одна.
Эта картина миссис Лайл, нарисованная Абделькадером, не совпадала с его собственным о ней представлением.
— Хорошо, — проворчал он. — Все комнаты одинаковы. Пришлите слуг перенести мои вещи.
Абделькадер ласково потрепал его по плечу. Пришли слуги, открыли дверь между его комнатой и соседней и стали переносить вещи. Посреди переезда в освобождавшуюся комнату вошел Эрик. Увидев Таннера, он резко остановился.
— Вот те на! — воскликнул он. — Это надо же, натолкнуться на вас здесь, старина! Я думал, вы уже где-нибудь в Тимбукту.
Таннер сказал:
— Здравствуйте, Лайл. — Оказавшись сейчас лицом к лицу с Эриком, он с трудом мог заставить себя посмотреть на него или коснуться его руки. Он не осознавал, что мальчишка до такой степени ему противен.
— Вы уж простите матушке ее дурацкий каприз. Она просто устала с дороги. Это кошмарная поездка из Мессада нагнала на нее страха. Вот она и разнервничалась.
— Очень жаль.
— Уж не обессудьте, что мы вас вышвыриваем.
— Ничего, ничего, — сказал Таннер, в бешенстве от такой формулировки. — Когда вы уедете, я переберусь обратно.
— О, разумеется. Не слышали ли чего новенького от мистера и миссис Морсби?
Эрик, если он вообще удосуживался смотреть в глаза человеку, с которым разговаривал, имел привычку сверлить его взглядом, как если бы придавал словам, произнесенным вслух, ничтожное значение, стараясь, напротив, прочитать между строк разговора то, что на самом деле имел в виду его собеседник. Таннеру сейчас показалось, что Лайл следит за ним с повышенным вниманием.
— Да, — с трудом выдавил из себя Таннер. — С ними все в порядке. Прошу прощения. Меня ждет мой прерванный послеобеденный сон. — Через смежную дверь он прошел в соседнюю комнату. Когда слуги перенесли туда последние вещи, он запер дверь и лег на кровать, но заснуть не смог.
— Господи, ну и мразь! — громко сказал он, а потом, чувствуя, как в нем закипает злоба на самого себя за то, что он капитулировал: — Какого черта они возомнили о себе! — Он надеялся, что Лайлы не будут добиваться от него известий о Кит и Порте; ему пришлось бы тогда им все рассказать, а он не хотел рассказывать. Что касается их, то он надеялся сохранить трагедию в тайне; от их соболезнований его бы вывернуло.
Ближе к вечеру он проходил мимо гостиной. Лайлы сидели в тусклом пещерном свете, гремя чашками. Миссис Лайл разложила часть своих старых фотографий, расположив их на кожаных жестких подушках вдоль спинки дивана; она предлагала Абделькадеру повесить одну из них рядом со старинным ружьем, украшавшим стену. Заметив Таннера, который в нерешительности застыл на пороге, она поднялась в темноте с ним поздороваться.
— Мистер Таннер! Какая радость! И какой сюрприз встретить вас здесь! Благодарите судьбу, что вы уехали тогда из Мессада. Или вашу собственную мудрость — уж не знаю что. Когда мы вернулись туда после всех наших турне, климат там был положительно невозможный! Просто ужасный! И, само собой, я подхватила там свою малярию и слегла в постель. Думала, нам уже никогда не выбраться оттуда. А Эрик, само собой, своим дурацким поведением все еще более усложнил.
— Рад вас снова видеть, — сказал Таннер. Он полагал, что распрощался с ними еще в Мессаде, и сейчас обнаружил, что запас его вежливости иссяк.
— Завтра мы отправляемся осматривать древние гарамантские руины. Вы непременно должны поехать с нами. Это захватывающее зрелище.
— Очень любезно с вашей стороны, миссис Лайл…
— Заходите, выпейте с нами чаю! — завопила она, хватая его за рукав.
Но он попросил разрешения удалиться и направился к пальмовым рощам, не одну милю прошагав между стен с нависавшими над ними деревьями, чувствуя, что ему никогда не выбраться из Бу-Нуры. Теперь, когда поблизости ошивались Лайлы, вероятность появления Кит показалась почему-то как никогда отдаленной. Назад он повернул на закате, и к тому времени, когда добрался до пансиона, было уже темно. Под дверью его ждала телеграмма; текст был написан бледно-лиловыми чернилами едва разборчивым почерком. Телеграмма прибыла из американского консульства в Дакаре в ответ на один из его многочисленных запросов: НИКАКОЙ ИНФОРМАЦИИ КАСАТЕЛЬНО КЭТРИН МОРСБИ СООБЩИМ ЕСЛИ ПОЛУЧИМ. Он бросил ее в мусорную корзину и сел на груду багажа Кит. Часть сумок принадлежала Порту; теперь их хозяином была Кит, но все они стояли у него в комнате, стояли и ждали.
«Как долго еще это протянется?» — спросил он себя. Он чувствовал себя здесь не в своей тарелке; общее бездействие сказывалось на нервах. Легко сказать: сиди и жди, когда где-то в этой Сахаре появится Кит. А если не появится? А если — и этой возможности надо смотреть в лицо — она уже умерла? Должен же быть какой-то предел его ожиданию, последний день, после которого его уже здесь не будет. Потом он увидел себя входящим в квартиру Хьюберта Дэвида на Пятьдесят пятой Восточной улице, где он впервые встретил Порта и Кит. Там будут все их друзья: одни будут шумно выражать свое сочувствие; другие — возмущаться; третьи, ничего не сказав, обольют его холодным презрением; четвертые посчитают случившееся восхитительным романтическим эпизодом, мимоходом отметив его трагичность. Но никого из них видеть он не хотел. Чем дольше он будет здесь оставаться, тем более отдаленным будет становиться инцидент и менее определенной вина, которую ему могли поставить в упрек, — это он знал точно.
Игра в шахматы в этот вечер доставляла ему меньше удовольствия, чем обычно. Абделькадер заметил его рассеянность и неожиданно предложил закончить игру. Он был рад возможности рано отправиться спать и поймал себя на мысли, как бы с постелью в его новой комнате не возникло проблем. Он пожелал Абделькадеру спокойной ночи и медленно поднялся по лестнице, чувствуя уверенность, что останется в Бу-Нуре на всю зиму. Денег ему хватит; жизнь здесь была дешевой.
Первое, что бросилось ему в глаза, когда он вошел в свою комнату, это открытая дверь в смежную с ней. Лампы в обеих комнатах были зажжены, а рядом с его постелью шарил яркий тоненький луч. Там, у дальней спинки кровати, стоял с фонариком в руке Эрик Лайл. На секунду оба застыли. Затем, деланно уверенным голосом, Эрик сказал:
— Да? Кто там?
Таннер закрыл за собой дверь и подошел к кровати; Эрик отпрянул к стене. Он направил фонарик в лицо Таннеру.
— Кто… Неужели я ошибся комнатой! — Эрик слабо засмеялся; однако этот звук, по всей видимости, придал ему смелости. — Судя по вашему лицу, так оно, должно быть, и есть! Какая досада! Я только что вошел. Я еще подумал, что все выглядит как-то немного странно. — Таннер не проронил ни слова. — Должно быть, я машинально зашел в эту комнату, потому что мои вещи были в ней днем. Господи! Я так измочален, что еле соображаю.
Для Таннера было естественно верить тому, что люди ему говорили; чувство подозрительности не было у него достаточно развито, и хотя минуту назад оно пробудилось, он дал себя убедить этому жалостливому монологу. Он уже готов был сказать: «Ничего страшного», когда его взгляд упал на постель. Одна из дорожных сумок Порта лежала открытой; часть ее содержимого валялась рядом на одеяле.
Таннер медленно поднял голову. Одновременно он так выгнул шею вперед, что Эрик, почуяв недоброе, весь затрясся от страха и пролепетал: «Ой!» В четыре длинных шага Таннер покрыл расстояние, отделявшее его от угла, где, приросши к полу, стоял Эрик.
— Ах ты, маленький сукин сын! — Он схватил левой рукой Эрика за лацканы рубашки и хорошенько встряхнул. Все еще держа его за грудки, он отступил в сторону на удобное расстояние и замахнулся на него, но не очень сильно. Эрик вжался в стену и сполз по ней, точно был совершенно парализован, не спуская при этом с Таннера своих буравящих глаз. Когда стало ясно, что реагировать по-другому юноша не собирается, Таннер шагнул к нему, намереваясь поставить прямо, возможно, чтобы замахнуться еще раз, в зависимости от того, что он почувствует в следующую секунду. Как только он сграбастал его рубашку, тяжелое дыхание Эрика пресеклось всхлипом, и, не думая отводить свой пронизывающий взгляд, он тихо, но отчетливо произнес:
— Ударьте меня.
Слова разъярили Таннера.
— С удовольствием, — ответил он, и ударил, сильнее, чем до этого, — гораздо сильнее, судя по тому, как Эрик рухнул на пол и замер. Он с отвращением посмотрел на пухлое, побелевшее лицо. Затем сложил вещи обратно в саквояж, закрыл его и немного постоял, пытаясь собраться с мыслями. Минуту спустя Эрик со стоном пошевелился. Он приподнял его и приволок к дверям, откуда смачным пинком втолкнул в соседнюю комнату. Захлопнул дверь и, ощущая легкую дурноту, запер ее. Насилие всегда расстраивало его, и больше всего — его собственное насилие.
На следующее утро Лайлы уехали. Фотография — этюд цвета сепии водовоза на фоне знаменитой красной мечети Джанайяна — всю зиму провисела в салоне, приколотая над диваном к стене.