Надобно сказать, что и поэт, в свою очередь, произвел на девушку приятное впечатление; ее гордые намерения при взгляде на него рассеялись, как дым в воздухе, а руки ее тихо опустились от груди; тяжелые думы сошли с ее лба, глаза прояснились, и, краснея в лице, она скромно склонила голову для поклона. Она тотчас поняла, что он не мог быть покупателем: в его манерах не было ничего высокомерного и нахального, свойственного обыкновенным развратникам.
Приблизившись к девушке, Овидий приветствовал ее на греческом языке. Она подняла свои прекрасные глаза и поблагодарила за приветствие.
Тораний, вошедший в комнату тотчас вслед за поэтом, обратился к ней со следующими словами:
– Тебе, знакомой не только с греческой, но и с нашей литературой, будет, разумеется, приятно узнать, что ты стоишь перед бессмертным певцом любви, творцом героических поэм и знаменитым наставником изящного искусства любить.
– Овидий! – воскликнула Тикэ, бросая на него взгляд, полный восторга; и чтобы показать ему, что ей знакомо как его имя, так и его сочинения, она проговорила мелодичным голосом следующее двустишие его сочинения:
Тот я Назон, колыбелью которого
Были Пелиньи, водой богатые.
– Но не только Атогшп, – продолжала она с экзальтацией, льстившей поэту, – мне известны и твоя «Медея», и трагическая эпопея о войне гигантов.
Обрадованный такой речью прелестной чужеземки, поэт был настолько любезен, что тут же продекламировал ей начатое ею стихотворение, помещенное первым во второй книге его сочинения Amorum.
После этого Овидий присел к молодой девушке и, воспользовавшись тем, что она сама начала литературный разговор, стал продолжать его с намерением ближе познакомиться с ее умом и образованием. Скоро узнал он высоту первого и обширность второго и внутренне поздравлял Юлию с необыкновенно счастливой находкой; ему казалось даже, что она замедлила своим прибытием.
Юлия явилась немного спустя, введенная в комнату мангоном с глубоким почтением.
Овидий от нетерпения поспешил к ней навстречу и прошептал ей:
– Девушка красива, как богиня, и умом и образованием немного уступает тебе и твоей матери; бери ее, закрыв глаза.
Войдя, улыбаясь, в комнату и увидев Неволею, Юлия тотчас убедилась в справедливости слов Овидия; обменявшись с ней несколькими дружелюбными словами, она тотчас же ушла, сопровождаемая Гаем Торанием, который, ввиду ее слишком короткого разговора с невольницей, подумал сперва, что лелеянной им надежде не суждено сбыться. Когда Юлия вошла в его кабинет и там остановилась, он, с сердцем, стесненным сомнением, позволил себе спросить свою высокую посетительницу, придавая при этом чрезвычайно почтительный и мягкий тон своему голосу:
– Итак, божественная Юлия?..
– Злодей, – отвечала она смеясь, – ты желаешь положить мне на грудь аспида, не правда ли? В Риме нет красавицы, которая могла бы сравниться со мной, а ты самым бесстыдным образом предлагаешь мне купить ту, которую римская молодежь предпочтет своей госпоже?
– О, божественная Юлия, какое богохульство произнесли уста твои! Ты, происходящая от Венеры, никогда не имела и не будешь иметь соперниц, ни в Риме, ни в другом месте.
– Льстец! А что просишь ты за свою милетянку? Но прежде всего скажи: действительно ли она из Милета?
– В этом ты сама убедилась, разговаривая с ней: ионический выговор выдает ее происхождение. В этом может тебя уверить и Овидий; наконец, спроси у нее самой; а я готов отвечать за то, что она из Милета.
– Цена?
– У тебя, что мне очень неприятно, отбивает ее навклер, который привез ее сюда.
– А сколько он дает? – спросила сухо и нетерпеливо внучка Августа.
На самом деле Мунаций Фауст еще не предлагал своей цены за Неволею Тикэ, не заводя об этом разговор с Азинием Эпикадом, но жадный мангой, не останавливаясь перед ложью, отвечал:
– Страстно желая иметь ее, он предложил мне не более и не менее как триста золотых; я отказал ему, зная, что она достойна быть лишь твоей невольницей; кроме того, припомни, что твой дед заставляет нас вносить в государственную казну пятидесятую долю продажной цены.
– И ты, Тораний, полагаешь, что внучка Августа уступит какому-нибудь навклеру? Я даю тебе за нее триста пятьдесят золотых.
Тораний едва мог скрыть свою радость, так как высшая цена милетской девушки, какой бы красотой и какими бы прочими достоинствами она ни отличалась, не переходила за двести золотых; несмотря на это, он продолжал лицемерно:
– Но дело в том, что всем известна простота жизни твоего деда, поддерживаемого в этом отношении удивительным образом…
– Скупостью Ливии, хочешь ты сказать?
– Не совсем это; но когда-то ходили уж по Риму слухи, будто бы божественный Август дал заметить твоей щедрой матери, что в своих расходах она должна подражать своему отцу.
– А знаешь ты, что ответила моя мать?.. Что если он забыл свое цезарское достоинство, то она хорошо помнит, что она дочь Цезаря.
– Превосходный ответ! Гордый ответ! – воскликнул льстиво Тораний.
– Отправь же невольницу-гречанку в дом Луция Эмилия Павла, и тебе будут отсчитаны моим казначеем четыреста золотых нумий[65].
Мангон попал в цель, затронув гордость внучки Августа.
В эту минуту к ним подошел Овидий, и Юлия вместе с ним отправилась домой.
Мангону выпал счастливый денек: он успел продать и отправить по назначению почти всех своих невольников и невольниц, и был девятый час, когда он, вполне довольный честным, по его мнению, выигрышем, садился со своим семейством за ужин. Но едва лишь он растянулся на обеденном ложе, как услышал у портика своего дома громкий спор. Причиной этого спора было то, что jenitor, привратник дома, не впускал кого-то, желавшего во что бы то ни стало видеться с мангоном.
– Хозяин за столом, – кричал привратник, – и приказал никого не принимать; понял ли ты?
– Я принимаю на свою ответственность нарушение приказания твоего хозяина; дай, о jenitor, мне войти, – отвечал незнакомый голос.
– Но ты римский гражданин, и лорарий не может угостить тебя плетью, которой будет предназначено гулять по моим плечам.
– Иди, говорю тебе, и извести о моем приходе, а я между тем подожду; твоему хозяину не будет неприятно и за едой совершить очень выгодную продажу.
Но невольник продолжал упорствовать, и незнакомец, выведенный из себя, готовился бить привратника, когда, вызванный из-за стола их спором, к ним подбежал Тораний.
– Что тут такое? – спросил мягким голосом Тораний, имевший привычку обращаться вежливо с людьми высшего общества, а в незнакомце, на платье которого был angusticlavius[66], он тотчас признал патриция.
– Здесь то, что твой невольник, упорный до глупости, желал бы помешать тебе совершить хорошую и даже, быть может, превосходную сделку.
– Что ты хочешь этим сказать?.. Но войдем лучше в дом, всадник; с людьми того класса, к которому ты, по-видимому, принадлежишь, не придерживаются своих привычек; да, наконец, хорошего дела не следует упускать, а можно едой помедлить, не правда ли?
Затем, проведя незнакомца в свой кабинет, Тораний спросил его:
– Теперь прошу тебя сказать мне, чем могу служить тебе?
– Я желаю приобрести одну невольницу.
– Не хочешь ли подняться на верхний этаж, они там. Подожди, я позову слугу.
– Не нужно, я знаю свою: Азиний Эпикад, вероятно, предупредил уже тебя о моем посещении.
– Не ты ли?..
– Мунаций Фауст, – поспешил отвечать незнакомец, – навклер из Помпеи, на судне которого привезена была эта невольница.
– Неволея Тикэ?
– Она.
– В таком случае ты явился очень поздно: она уже продана.
Глава девятаяАвгуст
– Фабий, ты винишь меня и, быть может, думаешь, что мне ничего не стоило сослать свою дочь на Пандатарию? Но что сказали бы обо мне, главе государства, если бы я первый нарушил законы, изданные мной самим против женщин, отдающихся прелюбодеянию?[67] Тиверий добровольно поселился на острове Родос, но верь мне, что причиной такого его решения было поведение развратной Юлии, а не его зависть, как говорили, к моим внукам, Каю и Луцию. Мне, как главе семейства и отцу, оставалось заступить права отсутствующего мужа и наказать ее, так как она осквернила весь Рим своим бесстыдным поведением и своими оргиями.
– И весь мир, божественный Август, восхваляет тебя за это и сравнивает с Луцием Юнием Брутом, осудившим на смерть своих сыновей за заговор в пользу возвращения Тарквиниев, и с Титом Манлием Торкватом, наказавшим своего сына смертью за нарушение военной дисциплины; но народ не верит, что те лишения, каким подвергается Юлия в месте своей ссылки, не имеющая права ни употреблять вино, ни пользоваться некоторыми удобствами жизни, ни видеться со своими друзьями, суть следствия твоих приказаний.
– Но чьих же, если не моих? – вскрикнул Август.
– Народ приписывает это ненависти Ливии. Прости мне, о Август, эти слова, высказываемые мной из преданности к тебе…
– Клевета, о Фабий, все это клевета! Не Ливия ли уговорила меня перевести Юлию с острова Пандатария в Реджию, где она может пользоваться большей свободой и большими удобствами жизни?
– Народ, преданный тебе, ожидал не этого от твоего милосердия.
– Чего же он желал?
– Прощения и возвращения Юлии.
– Народ! Народ! – вскрикнул Август, побагровев в лице. – Знаешь ли ты, Фабий, чего бы желал я тому народу, который вмешивается в грязные истории моего дома? Я желал бы ему подобных дочерей и подобных жен.
– Ошибка искуплена твоей дочерью, божественный Август, и ты прости ее. Что же касается народа, то он вмешивается в твои домашние дела, потому что любит тебя и смотрит на радости и на горести своего государя, как на свои собственные.