Он уничтожает акт усыновления Агриппы Постума, утвержденный законным порядком, создав предварительно закон для уничтожения таких актов; требует, чтобы Агриппе было отказано в праве наследования имущества, доставшегося ему от отца и предков, и приказывает то имущество, которым он уже владел, отобрать в военную казну, откуда никакие суммы не могли быть получены обратно, так как они делились между солдатами.
По его желанию преступного внука отправляют в ссылку на уединенный и пустынный остров, где его лишают всякой свободы, то есть заключают навсегда в темницу, постоянно охраняемую стражей. Кроме того, он настаивает на том, чтобы сенат принял постановление, на основании которого Агриппа Постум никогда и ни при каких обстоятельствах не мог быть возвращен оттуда.
В угоду императору сенат принял такое постановление, которое может быть названо вполне варварским, так как оно было хуже приговора к смертной казни.
Тацит прав, приписывая осуждение Агриппы Постума главным образом интригам хитрой и злой Ливии, имевшей почти неограниченное влияние на старого императора, любившего эту женщину до безумия.
Местом ссылки и заточения несчастного юноши был назначен остров Пианоза, называвшийся у древних римлян Planasia.
Остров этот, покрытый лесом и плодородный, но населенный ныне одними лишь рыболовами, находится в Средиземном море, близ небольшой группы островов, лежащих у устья Омброны и называемых Формиколеди-Проссето.
Во время нашего рассказа оттуда вывозился большими массами гранит, а существующие до сих пор на этом острове развалины древнего храма дают право предполагать, что когда-то Пианоза не имела такого жалкого вида, как в настоящее время. Несомненно то, что она служила местом строгой ссылки, что туда был отправлен Агриппа Постум, сын Марка Випсания Агриппы и наследник трона цезарей, и что он там оставался, всеми забытый, долгое время.
На остров Пианоза повезли Агриппу несколько дней спустя после отъезда Публия Овидия Назона в скифскую Томи и после отправки жены Луция Эмилия Павла на пустынный остров Адриатического моря. Из Соррента внука императора увезли, как простого преступника, не дозволив ему проститься ни с кем из знакомых и оставив при нем, в виде величайшей милости, одного лишь слугу, верного и преданного ему Клемента.
Когда страстное желание Ливии наконец исполнилось, то есть когда Юлия и Агриппа находились уже в местах своего заточения, эта благочестивая матрона, милосердная супруга Августа, вздохнула свободно и, по своему обыкновению, начала громко выражать свое глубокое сожаление о судьбе несчастных; а так как в подобных случаях она имела привычку привлекать на свою сторону общественное мнение какими-нибудь благодеяниями, то поспешила дать свободу Проциллу и Амианту за оказанные будто бы ей этими невольниками важные услуги.
Но бедному Амианту не пришлось воспользоваться своей свободой. С той поры, как он был оторван от младшей Юлии, он предался самой глубокой меланхолии. Он избегал всех своих товарищей, постоянно тосковал, плакал и окончательно разрушил свое здоровье. Он скрыл от всех причину своего горя, и когда Ливия, сожалевшая о нем, просила его иногда, с целью развеселить его самого, спеть ей что-нибудь, она замечала, что его голос ослабел, лицо болезненно изменилось и вместо прежнего здорового цвета покрылось зловещими пятнами; а на вопрос ее о причине его болезненного и грустного вида она получала от него всегда один и тот же ответ, сопровождавшийся печальной улыбкой, что он чувствует себя хорошо.
Но он потухал, как лампада, лишенная масла, и в скором времени испустил последний вздох.
Вся императорская фамилия сожалела о нем, так как его судьба, действительно, возбуждала к нему сожаление: никто никогда не знал, какой червь подточил это молодое деревце.
Ливия пожелала, чтобы пепел ее красавца анагноста покоился в гробнице ее вольноотпущенников, и приказала на его урне сделать надпись; а так как сильным мира сего масса всегда верит, то нет сомнения, что римский народ и в этом акте августейшей женщины видел лишь доказательство ее великодушия.
Глава тринадцатаяХирограф
В то время, когда происходили события, описанные в предшествовавших главах, Неволея Тикэ, находившаяся, как нам уже известно, в доме Ливии, все еще считалась невольницей. Ей и в голову не приходило требовать признания ее прав, как вольноотпущенницы, и это объяснялось двумя причинами. Первая, и самая важная, заключалась в том, что она не имела возможности доказать свои права на свободу без помощи своей прежней госпожи, младшей Юлии, которая в это время уже находилась в ссылке. К тому же и хирограф, свидетельствовавший об освобождении Неволен Тикэ, находился в руках Мунация Фауста. Вторая причина состояла в том, что Тикэ знала, на каких условиях ей дарована была свобода, и опасалась, что предъявлением своих прав она может вызвать расследование дела, возбудить подозрения против ее Фауста и вмешать его в процесс по реджийскому заговору.
Между тем благодаря своим высоким качествам и познаниям, она сделалась любимицей Ливии, которая также была образованна и знакома с греческой литературой.
Читатель может представить себе, с каким беспокойством слушала Тикэ рассказы самой Ливии и других лиц, посещавших дом императрицы, о неудавшемся реджийском заговоре, о распятии пиратов и о самоубийстве ее подруги Фебе, настоящая причина которого ей была известна лучше, чем Ливии. Понятно также, с каким страхом она ожидала услышать имя человека, заронившего в ее сердце первую любовь. Но когда дни сильных волнений для нее прошли, когда она узнала, что к процессу по реджийскому заговору были привлечены лишь Азиний Эпикад, Луций Авдазий и Сальвидиен Руф, и молва шептала еще о Деции Силане, Азинии Галле и Семпронии Гракхе, причем имя Мутация Фауста вовсе не упоминалось, к ней снова возвратились розовые надежды и золотые мечты любви.
Вера в лучшее будущее никогда ее не покидала. Неужели Филезия, ламийская волшебница, о несчастной судьбе которой Тикэ еще не знала, полагая, что она по-прежнему находится в Адрамите, – неужели Филезия, пророчества которой всегда сбывались, ошиблась только по отношению к ней?..
Такого рода рассуждениями милетская девушка поддерживала в себе надежду на близкое счастье.
Ее вера в пророчество Филезии еще более укрепилась в тот день, когда, вспомнив об Азинии Эпикаде, она с указом Августа в руках и с согласия Ливии отправилась в Туллианскую тюрьму, потому что, не будь этого случая, Мунаций Фауст, вмешавшись в народное волнение, которое он возбуждал не столько из участия к судьбе осужденных, сколько из мести к лицам, отнявшим у него любимую им девушку, мог бы окончательно погибнуть. Ничто не ручалось за то, чтобы в таком случае не открылось и участие, которое Мунаций Фауст принимал в предприятии реджийских заговорщиков.
Мы оставили без внимания разговор наших молодых влюбленных при вышеупомянутой встрече, так как нас занимали в ту минуту более важные события; возможно, однако, что Неволея Тикэ напомнила тогда Мунацию Фаусту о том, чтобы он, выждав, пока пройдет суматоха, обратился к Августу с просьбой возвратить ему его невесту на основании хирографа, полученного им от младшей Юлии в храме Изиды.
Вследствие этого Мунаций ждал.
Но это ожидание, к несчастью их обоих, продлилось долго благодаря обнаружившейся соррентской истории, которая окончилась, как известно, осуждением Овидия, Юлии и Агриппы Постума.
Естественно, что эпизод такого рода сильно обеспокоил императорское семейство, и Мунаций Фауст рассудил, что благоразумнее отложить на некоторое время предъявление своих прав на Неволею.
Говор и сплетни, возбужденные тремя почти одновременными ссылками: Овидия, любимейшего поэта всех дам и девиц, Юлии, первой римской красавицы, игравшей главную роль в элегантном обществе всемирной столицы, и Агриппы Постума, считавшегося уже наследником своего деда, усыновившего его для того, чтобы оставить ему свой трон, мало-помалу утихли, и об этих наказаниях, как и обо всем на свете, перестали говорить.
Между тем Мунаций Фауст изыскивал средства быть принятым Августом, и этого, наконец, удалось ему достигнуть с помощью Фабия Максима, который, будучи уже знаком с Фаустом, согласился с большим удовольствием не только представить его Августу, но и ходатайствовать об исполнении его просьбы.
Обнадеживал также первый прием, сделанный ему Августом, который, прежде нежели Мунаций Фауст успел высказать ему свою просьбу, ласково обратился к нему со следующим вопросом:
– Откуда ты, гражданин?
– Из Помпеи, цезарь, города счастливой Кампаньи, которому ты оказал много благодеяний.
– Кто был твой отец?
– Атимет, декурион моей родины.
– Помню его; я видел его, когда, будучи триумвиром, я приезжал в Помпею, чтобы повидаться там с Марком Туллием, отцом римского красноречия.
– Там еще показывают дом этого великого оратора как место твоего пребывания[35].
– Значит, тебе был родственником сенатор Мунаций Планк[36], один из самых близких мне людей, бывший консулом и цензором?
– Да, цезарь, он из нашего рода; он прославил род Мунациев, первый, в качестве сенатора, предложив назвать тебя Августом за твои деяния на пользу отечества и за победу над Антонием.
Цезарь улыбнулся и спросил его, чего он от него желает.
– Я знал, – отвечал ему Мунаций Фауст, – молодую гречанку знаменитого рода, похищенную из родительского дома и увезенную из Греции разбойниками; она казалась мне достойной моей любви, и, хотя она сделалась невольницей, я готов принять ее в свой дом и отдать в ее распоряжение все свое хозяйство и имущество.
– А кто тебе мешает исполнить твое желание, если ты был в состоянии приобрести ее любовь?
– Ты, цезарь.
– Разве она мне известна?
– Она находится в твоем доме.
– Неволея Тикэ? – спросил Август, догадавшись, что речь идет о ней.