Под рекой — страница 11 из 33

Мама развелась с отцом около шести лет назад и теперь могла устроить дома хоть целый зоопарк, но она почему-то не спешила. Она с обожанием говорила о бездомных собаках и кошках, но своего зверя заводить не решалась: может, не хотела обременять себя заботой о ком-то, а может, просто боялась. Сестра, со свойственной ей деловитостью, преодолела страхи матери за нее и однажды просто появилась на пороге квартиры с переноской, в которой сидел взрослый кот Барсик.

Я тогда уже жила в Красноярске, поэтому впервые встретилась с Барсиком, только когда приехала к маме на выходные через пару недель. Как только я увидела кота, то поняла, что звать его должны не Барсик, а Эдгар Аллан По, потому что Барсик был его точной копией. Я никогда не видела, чтобы у кошек были такие грустные морды и настолько печальные, вечно вымаливающие за что-то прощение глаза. Еще у Барсика был черный, как будто накрашенный темной помадой рот, мне казалось, что уголки его ползут вниз прямо как у грустных людей, прямо как у писателя, в честь которого я решила его назвать. Барсик-Эдгар По – звучит более чем величественно.

У меня не сохранилось фотографий Барсика, но если я хочу представить его, то могу найти любую фотографию Эдгара По – и увижу любимого кота.

Характер кота оказался таким же, как его морда: печальным, пугливым, сдержанно-аристократичным. Барсик-Эдгар вел себя как разорившийся аристократ, вынужденный продать роскошное поместье и ютиться в чужих халупах. Еще он вел себя как кот, которого слишком часто передавали из рук в руки, что сильно меня удивляло, учитывая его тактичность и аккуратность в быту.

Барсик-Эдгар счастливо прожил с нами целых два года, а потом мама уехала на месяц ухаживать за своей заболевшей матерью в другой город. Ключи от квартиры она оставила сестре, которая должна была приглядывать за котом, а еще одни – зачем-то отцу.

У меня тоже были свои ключи, и это в какой-то степени сделало меня соучастницей.

Когда мама вернулась от бабушки, а я приехала, чтобы повидаться с ней и сестрой, котик меня не встретил. Мама тоже не встретила, она сидела на кухне спиной ко мне и смотрела на горы.

– Мама? – стоя на пороге, позвала я.

Мама неохотно повернулась. Ее лицо посерело и ссохлось, но не от продолжительной тревоги из-за бабушкиной болезни, а от острой одномоментной боли, ждавшей ее дома.

– Барсик убежал, – еле сдерживая слезы, сказала она.

– Как убежал? Он не мог, – не поверила я. – Он же даже к двери боялся подходить. Боялся, что его опять отдадут.

– Так отец сказал, – всхлипнула мать.

– Отец?! Да кто его вообще сюда пустил! – сорвалась на крик я.

– Я пустила, – еле слышно сказала мать.

Я прислонилась лбом к холодной входной двери, и мне все стало понятно.

Спустя неделю отец не выдержал маминых расспросов и признался, что унес кота на водокачку и утопил. Объяснил он свой поступок тем, что кот обоссал его ботинки и вообще всячески ему гадил, когда он, воспользовавшись пустой квартирой и мамиными ключами, решил в ней пожить.

Выслушав мамин рассказ, я пожалела, что так и не набралась смелости отравить отца настойкой мухомора, когда мне было одиннадцать.

Мать, сестра, я – мы все (кроме отца, разумеется) чувствовали себя виноватыми, но каждая из нас была виновата в чем-то своем. Моя вина была в том, что за все эти годы я так и не смогла донести до матери и сестры тот простой факт, что отец опасен для тех, кто бесполезен для него и полностью перед ним беззащитен.

Я надеялась, что теперь-то мать и сестра тоже поймут, что дело не в ключах от квартиры, которые мама дала отцу, и не в том, что сестра не проследила за ним как следует (почему вообще она должна за ним следить?), – дело в самом отце, в его присутствии в нашей жизни.

За время жизни с отцом у меня сформировалась иерархия допустимого насилия, того насилия, которое спустя какое-то время затирается, как пятно сливается с общим узором на ткани, как будто там всегда и было. Кровавое пятно, политое химикатами, расплывшееся и превратившееся в какой-то цветик-хуецветик, где каждый лепесток – это избиение, удушение, удар по голове, унижение или контроль.

Отношения в нашей семье были для меня таким выцветшим со временем пятном, неприятным, но если смотреть с приличного расстояния, то почти незаметным и терпимым. Вот только животные не относились к нашей семье никаким боком, с жестокостью по отношению к ним меня не могло примирить ни время, ни расстояние от моих глаз.

У меня могли найтись какие-то объяснения, почему отец бил мать и даже почему иногда поднимал руку на нас с сестрой, но объяснять себе, почему отец убил или обрек на смерть кота, я даже не собиралась. Мать могла постоять за себя, мы с сестрой должны были научиться стоять за себя, у нас с ней было достаточно времени, чтобы этому научиться, но котик ничего такого не мог, и, в отличие от всех нас, у него не было ни единого шанса.

Я была уверена, что после того, что отец сделал с Барсиком, мать и сестра прекратят всякое с ним общение, поймут наконец, что он за человек и что, сколько бы они его ни прощали, он не станет другим. Теперь уж точно отец больше никогда не переступит порог этого дома, решила я.

Несмотря на мои ожидания, через месяц отец снова сидел за маминым столом, ел, облизывал пальцы и разглагольствовал о внешней политике и о том, что, как бы Запад ни пытался разрушить наши семейные ценности, у него ничего не получится.

Наши семейные ценности разрушить было действительно сложно, потому что держались они совсем не на прощении, которое так настойчиво продавали мне мать с сестрой, а на привычке закрывать глаза.

«Не обращай на него внимания», «Ну такой вот человек», «Не принимай близко к сердцу», «Прости его» – этими фразами мать всегда пичкала меня в ответ на мое возмущение и ужас. Но что-то мне подсказывало, что делать вид, что ничего не произошло, – не то же самое, что прощать. Прощение – это все-таки выбор, а отрицание происходящего – привычка, а за привычкой всегда колышется что-то мутное.

Увидев отца, как ни в чем не бывало сидящего на кухне между мамой и сестрой, я пожалела, что приехала на выходные. Его присутствие казалось настолько же чудовищным и неправильным, как если бы они откопали полуразложившийся труп и усадили его за стол вместе с собой попивать чай.

– Здравствуй, – не скрывая самодовольства, поприветствовал меня отец.

Мне захотелось убежать, потому что я чувствовала себя преданной матерью и сестрой в чем-то очень важном, но я застыла на пороге, глядя на это противоестественное застолье.

– Почему этот убийца здесь? – как можно громче спросила я у матери.

В ответ на мой вопрос мать заохала что-то про то, что я опять «начинаю», а отец откровенно рассмеялся.

– Ну какой же я убийца? – издеваясь, спросил он. – Кого я, по-твоему, убил?

– Ты убил кота!

– Кота? Не смеши, – кривясь, ответил отец.

– Перестаньте, – вклинилась мать. Ее «перестаньте» звучало как «Ну хорошо же сидели, зачем все портить?».

– Мама, он убил нашего кота, а ты опять впустила его? – Мне хотелось заплакать, но я не могла себе этого позволить, только не при нем. Ответила мне совсем не мать.

– С чего бы ей меня не пускать? Я – ваш отец.

– Ты мне не отец. Ты – живодер и убийца.

Отец снова рассмеялся, слова «живодер» и «убийца» его явно не оскорбляли. А мне очень хотелось его оскорбить, сказав что-то, что пробило бы эту самодовольную броню, вывести его из себя, заставить показать свое настоящее лицо сейчас, когда мне уже не десять лет, а двадцать. Сейчас я сама бы могла ему наподдать, и, даже если это было не так, в тот момент я в это свято верила.

– Ты – не мужчина, – выдала я наконец самое страшное оскорбление. В любой другой ситуации я бы такое говорить не стала как минимум потому, что непонятно, как слова «не мужчина» вообще могут кого-то оскорбить. Но для отца это было самым страшным ругательством, потому что если ты не мужчина, то кто же ты тогда? Кто там на другой стороне этой дихотомии?

– Ты сраная трусливая баба! – закричала я. – Только трусливые бабы бьют тех, кто слабее их! Мужчины так не делают!

Мне стало стыдно за то, что я сказала, потому что эти слова были противоположны моим убеждениям, но зато они вызвали нужный эффект. Отец взбесился. То, что он не мужчина, а баба, оскорбляло его гораздо больше, чем «убийца» и «живодер».

– Ах ты, тварь! – зашипел он и, выскочив из-за стола, двинулся на меня.

– Папа! – закричала сестра.

– Не трогай ее! – попыталась остановить его мать.

Но отец уже шел на меня, держа в руке кружку чая, которую я вообще не заметила, потому что смотрела только на его настоящее, ничем не прикрытое лицо.

– Только тронь меня, – прямо как он, зашипела я и достала ключи из кармана, повернув их острой стороной вперед. – Я тебя потом в ментовке сгною, они там будут рады такому экспонату.

Отец подошел ко мне, так что нас разделяла какая-то пара шагов, мать крутилась рядом с ним и плакала.

– Успокойся, она не со зла, – причитала мать.

– Еще как со зла.

Отец замер. Было видно, как он хочет кинуться, ударить, все его тело вибрировало от ярости. Но что-то его сдержало: может быть, упоминание ненавистных ему ментов, а может быть, то, что взрослых, выросших женщин в этой квартире было больше. Поэтому он просто плеснул на меня чаем из кружки и, бормоча под нос какие-то угрозы, отошел вглубь кухни. Все, что я успела почувствовать, – что чай не был горячим, а значит, отец не смог в этот раз мне навредить.

Я вылетела из дома, куда зашла всего пятнадцать минут назад, и грустно и зло потопала обратно к автовокзалу, чтобы вернуться в Красноярск.

Окончив университет через два года, я уехала в Москву. Отец звонил примерно раз в месяц, чтобы напомнить о себе, я никогда не отвечала.

«Может, вечно отдыхать»

Я снова шла вниз, спускалась еще ближе к холодному Енисею. Больших расстояний в Дивногорске не существует, поэтому через пятнадцать минут я уже ковырялась ключом в замке комнаты отца. Когда он продавал свою старую квартиру, мама активно помогала ему искать новую. По ее мнению, он должен был переехать в однокомнатную в деревянном доме, но отцу не понравилось, что дом двухэтажный и из его окон не видно горы и Енисей. Отцу почему-то было очень важно видеть Енисей, поэтому он переехал в комнату в девятиэтажном общежитии, вид из которой его устраивал. Эта его причуда поразила мать больше, чем то, что он вообще решил пожертвовать своим жильем ради сестры.