Комната отца не была похожа на дом матери и уж тем более на квартиру сестры. Это было жуткое, совершенно неживое место, и первое, что оно сделало, – дохнуло на меня кислым, застоявшимся запахом.
Первое, что сделала я в ответ на такое приветствие, – не разуваясь, прошла к единственному окну и открыла его. Из окна на меня смотрели горы над Енисеем, они оказались неожиданно большими и близкими, как будто общежитие стояло прямо под ними.
Немного разбавив тяжелый спертый запах воздухом с улицы, я стала осматриваться. Комната была крошечная – наверное, метров пятнадцать. Казалось, что стены ее должны быть резиновыми, чтобы впустить всю ту мебель, которая здесь стояла. Наверняка очертания дивана, стола, тумбочки, шкафа и холодильника выпирают из стены соседней, такой же убогой комнаты, подумала я, и мне впервые за долгое время стало жалко отца.
Лет восемь назад, уже после нашей с ним окончательной ссоры, он звал меня в гости, говорил: «Приходи, посмотри, как живет отец». Он всегда говорил о себе так – в третьем лице.
Ну вот, я и пришла.
Пришла, уселась на его облезлый диван и начала плакать, сама не заметила как. Я шмыгала носом и захлебывалась, плакала отчаянно, как в детстве.
Не из-за смерти отца, а из-за его грустной, хуевой жизни. Потому что в таком месте невозможна была никакая другая жизнь.
После слез в горле запершило, воды с собой у меня не оказалось, а кружки отца вызывали неприятное, брезгливое чувство. Я все-таки взяла одну из них и пошла к раковине, ютившейся в маленьком углублении рядом с унитазом, – ванны или душа у отца не было. Я помыла кружку с мылом несколько раз и набрала воды в чайник. Ни на что особо не рассчитывая, заглянула в отцовский холодильник. На самом деле я надеялась, что он будет пустым, что сестра и мать все из него уже убрали и мне не придется смотреть на то, что ел отец, сидя в пятнадцатиметровой комнате на протертом диване.
Он ел тушенку, картошку, яблоки, самый дешевый колбасный сыр и запивал все это кефиром. Водки в холодильнике не нашлось, отец никогда не пил.
Захотелось сделать глоток кипятка из кружки, чтобы прижечь слезы изнутри, но с самоповреждениями я давно завязала. Зачем вредить себе, если другие всегда готовы помочь тебе с этим? Отцу эта фраза наверняка понравилась бы.
Я поставила кружку с водой остывать на окно и вытащила из-под накрытого клеенкой в цветочек стола две пустые коробки.
Первым в коробку отправился небольшой бюст Сталина, стоявший на столе среди немногочисленной посуды. Затем – бюст Ленина и календарь с Путиным. Почему отец собрал такую компанию, можно было только догадываться. Он всегда любил власть и приветствовал любого правителя, который достаточно наглядно ее демонстрировал. Не нравился ему только Ельцин, но это потому, что он бухал.
В отличие от квартиры сестры, на стене у отца висело целых три фотографии: его армейский портрет, фото бабушки Таси – его матери – и детское фото отца с двумя братьями на фоне деревенского дома в Езагаше. Я знала, что младший из его братьев умер ребенком, а старший спился и тоже умер, но гораздо позже. Отец всегда гордился тем, что оказался самым живучим из «выводка». Он вообще собирался жить очень долго.
На фото никто из этих троих не улыбался, мальчики смотрели исподлобья, как будто их заставили делать что-то неприятное. Рассматривая снимок, я замечаю, что ботинки есть только у младшего. Отец и его брат босые. Когда-то давно отец уже показывал мне эту фотографию и говорил, что летней обуви у них практически не было. Были одни ботинки непонятного размера, которые всегда доставались самому младшему в семье, – остальные ходили босиком. «Я эти ботиночки так и не поносил», – сказал мне тогда отец. В тот момент я не смогла понять почему, ведь он был средним сыном, значит, ботинки должны были перейти к нему от старшего брата.
Понятно мне стало гораздо позже, когда мама рассказала, что отец был внебрачным сыном и долгое время жил со своей бабкой, а не с матерью и братьями, вот поэтому ботинки ему не достались.
Я сняла со стены портреты бабушки и отца, вытерла с них пыль, не нашла никакого сходства. Бабушка была круглолицей, с тяжелым подбородком, черноволосой. Отец в молодости был красивым и очень похожим на Александра Блока. Немного подумав, я положила отца и бабушку Тасю в другую коробку, а не в ту, где уже лежали Ленин, Сталин и Путин.
На холодильнике я нашла еще одну рамку, но в ней была не фотография, а рисунок, явно детский. Всмотревшись в цветные карандашные линии, я поняла, что это мой рисунок. На стенах в комнате не было наших с сестрой фото, но отец хранил лист бумаги, на котором я нарисовала нашу семью. Вместо человечков из кружков и палок, один из которых повыше и побольше (отец), другой – тоже большой, но пониже ростом и с пышными волосами (мать), и двух одинаковых шариков на ножках (дети) я нарисовала четыре реки.
Возможно, из-за рассказов отца о водохранилище и затопленных деревнях, а может, из-за того, что просто жила на берегу большой реки, я полюбила разглядывать географические карты и искать в них что-то, чего в них нет, что-то человеческое.
На рисунке два больших синих потока шли параллельно друг другу, они петляли, то сближаясь, то отдаляясь, а потом вдруг сливались. На одном из них печатными буквами было написано «Енисей», а на другом – «Ангара». В этот общий поток с разных сторон впадали две реки поменьше – Мана и Базаиха, – это были мы с сестрой. Мы все были реками.
Семейный портрет тоже отправился в коробку к бабушке и отцу, а я открыла шкаф с отцовской одеждой. Из шкафа пахло пóтом, костром и пылью. Поймала себя на мысли, что мамины вещи я бы точно понюхала, но одежду отца – ни за что. Она вызывала во мне такую же брезгливость, как и все с ним связанное. Запах пота, костра и пыли – не такой уж неприятный запах, но к нему примешивалось что-то тяжелое, гнилостное, что я никак не могла определить. Меня затошнило, мой нюх точно знал то, чего не знала я.
Выложив часть вещей на диван, я обнаружила под ними, на дне шкафа, пару книг – «Русские народные сказки» и сборник статей Ленина. Еще нашла пару блокнотов, открыла один, узнала почерк отца, размашистый и непонятный, похожий на мой. Это оказался рабочий блокнот, куда отец записывал гидрологические показатели с водохранилища: температуру, уровень воды, скорость течения.
Второй блокнот заинтересовал меня больше – в нем были строки, записанные в четверостишия. Отец переписывал понравившиеся стихи? Сложно поверить. Хотя почему нет? Может, это как раз то незнакомое, что я хотела про него узнать. Недостающий фрагмент портрета, который сделал бы хоть немного светлее все остальные его части. Хоть как-то оправдал мою жалость к отцу.
Я принялась разбирать почерк.
«Таня-Таничка-Танюша я отрежу тебе уши», – прочитала я.
Засмеялась тем самым смехом, когда на самом деле не смешно, а нервно или стыдно.
Отец что, собирал детские стишки-страшилки? А может, придумывал их сам, начитавшись русских народных сказок и трудов Ленина?
Таня-Таничка-Танюша
Я отрежу тебе уши
Буду в них тебя ебать
А ты будешь отдыхать
Очень долго отдыхать
Может вечно отдыхать
Разобрав все оставшиеся строчки, я почувствовала, что руки стали холодными и липкими, диван, на котором я сидела, напротив, нагрелся, как сковородка, и начал поджаривать мой зад. Я вскочила. Батя оказался полон сюрпризов, как обычно – неприятных. Немного походив по комнате и поругав себя (ну а чего я ожидала – вдохновенных слов о природе?), стала читать дальше. Следующее «стихотворение» тоже начиналось с женского имени.
Олеся-Олесик твоя пизда как персик
В персике – косточка
По зубам – досточка
Не хуй по ночам ходить
Не хуй волосней светить
Ты на море собиралась?
Ты за этим красовалась?
Не хуй волосней светить
Не хуй по ночам ходить
Я на море отвезу, выебу и обоссу
Будешь плакать очень долго
Но без всякого без толка
Не услышат тебя долго
Там на дне это без толка
После Олеси были еще Надя, Ира, Лена. Я перестала читать после четвертого имени (стало понятно, что все эти истории про одно и то же) и просто листала блокнот дальше, надеясь, что не найду там имени матери. Имени матери я не нашла, как и наших с сестрой имен. Ну хоть за это спасибо, старый извращенец.
Я металась по пятнадцати квадратным метрам, пытаясь сбросить с себя налипший чужой стыд. Он явно собирался стать и моим стыдом тоже, как будто это я писала все эти садистские истории про еблю.
Захотелось сфотографировать страницу в блокноте и отправить сестре вместе с сообщением «Посмотри, каким был твой отец». Именно так – «твой отец».
Фото я сделала, но отправить почему-то не смогла, я как будто сама была виновата в том, что нашла этот блокнот, и в том, что прочитала его, и в том, что была дочерью своего отца. Ведь я же хотела покопаться в его вещах, вот и получила.
Несмотря на открытое окно, воздуха в комнате становилось все меньше. Я пыталась отправить свои мысли куда-нибудь подальше, но они упорно крутились вокруг того, как отец дрочит, лежа на диване, и сочиняет свои вирши.
Комната начала втягивать резиновые стены внутрь, как щеки от возмущения. Мебель отделилась от стен и поехала на меня, еще немного – и придавит отцовским диваном или холодильником.
Я понимала, что надо уходить прямо сейчас, пока паника не парализовала меня и не оставила здесь «очень долго отдыхать», но хотелось сделать кое-что еще на прощание.
Перед тем как уйти, я подошла к коробкам с отцовскими вещами, вытащила портрет отца из той, где лежали мой детский рисунок рек и портрет бабушки, и переложила его в коробку с Лениным, Сталиным и Путиным. Стало немного легче.
Потомственная некрофилия
После такого домой к маме идти не хотелось. Хотелось проветриться, вытряхнуть из себя отвращение и стыд, побыть в месте, где светло и приятно пахнет и люди не пишут стихи про пиздоперсики. По крайней мере, не мои близкие люди.