– Хорошо, я тебе напишу ближе к делу, – обрадовалась Женя. – Это все-таки радует, что мы здесь до сих пор друг друга поддерживаем, – голос Жени звучит бодро, оптимистично и немного обвиняюще. Интересно, мне это кажется или она и правда в чем-то хочет меня обвинить? В том, что я не поддерживаю, или в том, что я не здесь?
Пока я карабкаюсь наверх по бессчетному количеству ступеней, думаю про Машу. Про то, как она сидит где-нибудь в Новосибирске в съемной полупустой квартире, пьет кофе, смотрит на чужой город и думает: «Как хорошо, что меня здесь никто не знает, можно начинать свою любую и собственную жизнь».
К сожалению, Женя кое в чем все-таки права: в этой квартире могла бы сидеть я, а вот Маша бы так делать точно не стала.
До начала десятого класса с Машей было интересно. По крайней мере, интересно было мне, насчет Маши не уверена, я вообще, на самом деле, не знаю, какие у нее были интересы. Зато она всегда поддерживала мои, и до определенного времени это срабатывало. Вместе мы сочиняли издевательские поэмы про одноклассников и учителей, танцевали, как умалишенные, под Rammstein, смотрели мультсериалы и фильмы ужасов. Нашим коронным развлечением было кричать с балкона слово «жопа» или «сиськи» прохожим и прятаться. Спустя какое-то время мы усовершенствовали этот ритуал, дополнив его большими надувными шарами, которые я толкала под футболку и вываливала на всеобщее обозрение в окно с неизменными криками.
Мне до сих пор кажется, что я ни с кем так больше не смеялась.
Потом начался десятый класс, и мы как-то резко и по-разному повзрослели: я стала готовиться к поступлению в университет и писать статьи для местной газеты, а Маша все больше времени проводила во дворе, на дискотеках и дачах. Самым грустным для меня было то, что я по-прежнему была готова кричать «жопа» с балкона, но Маша больше не хотела. Так же как не хотела говорить о литературе, истории, других городах и странах.
В начале одиннадцатого класса в Маше появилась какая-то обреченность. Не обреченность на смерть – ничего такого, а обреченность на определенного рода жизнь. Обреченность мощно транслировалась Машиной мамой, которая считала, что в университет в другом городе ехать не надо – все равно не поступишь. Да и вообще, ни один университет в мире не стоит того, чтобы в него ехать, – достаточно техникума. А потом – сидеть под боком у какого-нибудь начальничка секретаршей, а лучше вообще не работать, а выйти замуж, родить детей и заниматься их воспитанием.
Если бы моя мать вздумала планировать мою жизнь таким образом, я бы просто рассмеялась и сделала наоборот. Но Маша мать слушала, в этом-то и была проблема.
С каждым днем нашего последнего учебного года Маша становилась все мрачнее. Пока я ездила на подготовительные курсы в Красноярский университет, Маша проводила время на дискотеках, пила, знакомилась с парнями и держала маму в курсе событий. Мама давала ей советы по поводу устройства личной жизни и однажды даже отвела к гадалке.
После этого похода Маша таинственным шепотом сообщила мне, что гадалка предостерегала ее от неверной подруги, которая мешает ее успеху в отношениях.
Кажется, я тогда смеялась до боли в животе, а надо было, наверное, как-то помочь. Но я не хотела помогать тому, кто сам не готов дать отпор. Я вообще не хотела помогать, я хотела уехать и жить своей новой интересной жизнью.
Я прошла первый, наименее крутой участок лестниц, ведущих с Набережной к ж/д вокзалу, остановилась на виадуке через пути – не могу сказать, что устала, но сейчас идти было почему-то сложнее, чем обычно. Обычно я могла за полчаса легко дойти от Набережной до дома у Слаломной горы, а это два противоположных конца Дивногорска и сплошной подъем. Но это «обычно» было тогда, когда я здесь жила, а сейчас город явно давал понять, что больше так не получится. Воздух как-то потяжелел, стал похож на воду, и теперь нужно прилагать больше усилий, чтобы плыть через него.
Время пошло еще медленнее, чем всегда, сквозь его плотность я пыталась нащупать, когда именно началась Машина смерть. Не для Маши, а для меня, про Машу я могла только догадываться.
Наверно, она началась тогда, в десятом классе. В какой-то момент, глядя на Машу, я точно подумала: «Ну все, Машка, пора мне с тобой попрощаться, потому что через много-много лет ты умрешь. Ты не расстраивайся, это произойдет еще не скоро, я, кстати, тоже умру, но сейчас это неважно, ведь сейчас я должна прочувствовать твою смерть».
Может, Маша захотела бы спросить: «Ну а какого хрена сейчас-то? Я же жива, и дискотека в конце недели!»
А я бы ей ответила что-то вроде «Не знаю, у меня просто сложные отношения со временем, и мне заранее грустно оттого, что произойдет через много лет» или «Не знаю, Маш, может, я просто вижу, что стану мразью и потом мне от твоей смерти больно не будет, поэтому и пытаюсь оплакать тебя заранее, пока мое окно эмоциональных возможностей не захлопнулось».
Я очень хочу вспомнить конкретный момент, чтобы убедиться, что тогда мне и правда было больно так, как бывает, когда кто-то умирает, хотя живая Маша стояла передо мной, пила пиво и таскала из пачки мои чипсы. Я надеюсь, что так и было, что мой первый вариант ответа на воображаемый вопрос Маши «Какого хрена?» был верным, потому что прямо сейчас, когда Маша действительно умерла, больно мне не было, мне даже было не особо грустно, и это пугало.
Все эти годы я не интересовалась тем, что происходило с Машей, но теперь мне хотелось узнать, что же именно с ней произошло. Мертвая Маша интересовала меня больше, чем живая.
В этом было что-то неправильное, что-то, что делало меня похожей на отца. Он тоже интересовался мертвыми больше, чем живыми: матерью, лежащей в могиле на дне водохранилища, – больше, чем своими детьми; правителями, сгнившими десятки лет назад, – больше, чем женой; идеями – больше, чем окружающими его людьми. В нашей семье процветала потомственная некрофилия, я бы даже сказала, некрофилия на высшем уровне, потому что забота о мертвых и безразличие к живым пронизывали собой все, что я знала. Мертвецы будто стали новыми детьми, только идеальными. Они не мерзнут, не хотят есть и спать, они покорны и будут делать то, что им скажут, просто потому, что времени у них предостаточно и совсем неважно, чем его занимать. Мертвецы появляются тогда, когда нам удобно, например на 9 Мая, и так же быстро исчезают в никуда. Не о таком ли ребенке мечтает каждый родитель?
Ступеньки все никак не заканчивались, я то и дело спотыкалась о них, слишком глубоко уйдя в свои мысли, забывая смотреть под ноги. Город по-прежнему отвергал меня и щетинился, это было понятно по размеру ступеней, по расстоянию между ними, по выбоинам, по тому, как внимательно нужно было следить за ногами, чтобы не упасть. Это в своих местах можно двигаться легко и интуитивно, а в чужих внимание должно быть сосредоточено на их изучении, иначе они обязательно запутают, пнут, оставят синяки или чего похуже.
Вернув свое внимание городу, обнаружила себя на середине пути к дому, остановилась и огляделась. Я оказалась у памятника начальнику строительства ГЭС Бочкину. Он опирался на каменную глыбу и мечтательно смотрел на Енисей, на плече у него сидел голубь и смотрел непонятно куда. Недавно я узнала, что памятник установлен на отметке уровня воды в Красноярском водохранилище, но ведь я уже прошла полгорода и находилась очень высоко над Енисеем. То, что в нескольких километрах от города, за тонкой гэсовской перегородкой вода находится на том же уровне, что и я, казалось невероятным. Значит, если ГЭС прорвет, Енисей преспокойно заберет себе полгорода и будет плескаться прямо у ног своего каменного укротителя, а потом, немного помедлив, проглотит и его.
Вряд ли, конечно, все будет именно так. Но так я представляла себе месть реки и тех, кто живет под ней, в детстве – и так представляю ее сейчас.
Маша
Мамы дома не было, прислала мне сообщение, что ушла на дачу. Я помыла руки, достала из сумки блокнот отца, положила на подоконник рядом со своим письменным столом. Захотелось еще раз помыть руки. Стоит ли показывать отцовские стихи маме, я не знала. Она наверняка расстроится, может, у нее даже подскочит давление. К тому же просто мерзко показывать маме такое.
Я побродила по двум комнатам квартиры и кухне. Краска на полу в прихожей потрескалась, легко можно зацепить капроновые колготки, если они на тебе надеты. Когда мне было шесть, я говорила «голгофки», что сильно смешило сестру и приводило в ужас мать. Сейчас, порвав и выбросив не одну сотню, я думаю, что в детстве я по-настоящему умела видеть суть вещей.
Про отца думать не хотелось, но он так навязчиво лез в голову из своего небытия, что я решила изгнать его с помощью другого покойника – с помощью Маши. Как хорошо, что у меня теперь есть запасной покойник, как бы плохо это ни звучало.
Хотя почему все вообще так уверены, что Маша мертва, почему я сама в это верю? Может быть, прямо сейчас она сидит в каком-нибудь жутком зловонном подвале. Несколько раз в неделю ее насилует какой-нибудь грязный омерзительный мужик, а в качестве поощрения за то, что она хорошо себя ведет, приносит ей почитать журнал «Лиза» за 1998 год с вырезанными у всех женщин глазами.
Подумав об этом, я цепенею. Кажется, Маше действительно лучше быть мертвой, чтобы другие имели возможность не представлять себя на ее месте. Потому что невозможно представить себя мертвым с точки зрения себя, а все остальное очень даже можно представить, если у тебя есть хоть немного сострадания или воображения.
Наверно, проще смириться с тем, что кто-то близкий уже мертв, чем с тем, что прямо сейчас он мучается и ему страшно, а ты в это время сидишь дома, ищешь себе умиротворяющее занятие и понятия не имеешь, как ему помочь. Может быть, поэтому я так легко согласилась с Машиной смертью, а может, потому, что у меня достаточно воображения, но мало сострадания. А может, это просто нормально – не убиваться из-за того, кого уже давно нет в твоей жизни.