Тетя Лена работала хореографом в Красноярске, была красивой, жизнерадостной и самодостаточной. Что толкнуло ее в лапы моего отца, который выглядел как оборванец, я не представляла. Вскоре он стал выглядеть лучше, потому что тетя Лена его приодела. Пару раз встретившись с ними, я разгадала секрет отца: он просто притворялся другим человеком – тише воды ниже травы, как сказал бы он сам. Дни этого другого человека были скоротечны: уж я-то знала, скоро отец покажет себя. И я надеялась, что тетя Лена окажется умнее и проворнее, чем моя мать.
О расставании с тетей Леной отец сообщил нам примерно так: «Она слишком много времени уделяла своей работе и дочерям от первого брака».
После тети Лены появилась тетя Света. Планка отца явно упала: тетя Света была толстой пожилой женщиной, всю жизнь работавшей продавщицей. Отец рассказал сестре «по секрету», что как-то спросил у соседа по общежитию Володи, не знает ли он каких-нибудь вдовых баб, и тот присоветовал ему свою троюродную сестру Светку.
Сестра повторила это как какой-то анекдот, а мне стало противно – отцу, очевидно, было совершенно наплевать, с кем жить, лишь бы кто-то готовил суп, стирал и гладил рубашки.
Расставание с тетей Светой отец объяснил тем, что она его контролировала и во все совала свой нос.
Потом отец снова стал захаживать к матери, в основном чтобы поесть и помыться.
В это же время он сошелся еще с одной женщиной, которую я никогда не видела, потому что перестала общаться с ним, – о ней мне рассказала сестра. У женщины был сын с инвалидностью, так что уделять должное время заботе о бытовых нуждах отца у нее не получалось, и ему это, конечно, не понравилось.
Возможно, расческа, показавшаяся мне чужеродной, принадлежала одной из этих женщин, которых отец всегда представлял нам «тетями», или еще какой-нибудь «тете», нам неизвестной. Я вытерла руки о джинсы, побрезговав отцовским полотенцем, и вышла из ванной без ванны.
Я злилась, потому что было неприятно признаваться себе в том, что хотела найти что-то в вещах отца, но ничего не нашла. Это что-то должно было быть большим и ужасным, вроде мумифицированного трупа кота в шкафу или коллекции какого-нибудь чудовищного домашнего порно. Вот это я могла бы принести сестре и матери в качестве доказательства своей правоты, на это невозможно было бы сказать «не выдумывай».
Я еще раз окинула комнату взглядом: стол, шкаф, диван, стул, холодильник, плитка – все это было большим и понятным, делило пространство на части, создавая укромные углы, в которых можно порыться в поисках спрятанного. Но что, если отец ничего и не прятал? Блокнот ведь тоже лежал не под диваном и не в бачке унитаза, а всего лишь в шкафу, среди других обычных вещей. Возможно, я неправильно смотрю – ищу что-то скрытое, вместо того чтобы смотреть на то, что прямо на виду. На виду, как папины подарки, на которые можно смотреть, но лучше не трогать.
Разглядывая комнату, я вспомнила игру, в которую отец играл со мной и сестрой. Она называлась «Папины подарки» и до восьми лет казалась мне абсолютно нормальной.
Правила игры были простыми: отец покупал что-то вкусное, например печенье, конфеты или пряники, и прятал где-нибудь в квартире, а мы с сестрой должны были искать, ориентируясь на подсказки отца. Мы могли по часу ползать друг за другом по комнатам, заглядывая под кровати, столы и стулья, искать еду в обуви, на балконе и даже в туалете. Отец посмеивался, глядя на наши старания.
Иногда правила усложнялись и нам нельзя было использовать никакие дополнительные предметы, чтобы добраться до сладостей. Отец мог положить пачку печенья на шкаф так, чтобы мы могли его видеть, но не могли до него добраться, потому что стул брать было строго запрещено. Печенье продолжало лежать вне зоны нашей детской досягаемости, а мы с сестрой торчали под шкафом, не зная, как нам быть. Отец смотрел на нас и ухмылялся.
«Не доросли еще, значит, до печенья», – говорил он.
Однажды отец поставил на шкаф банку вареной сгущенки. Она была уже открыта, вчера мама намазала ее на хлеб, и мы с сестрой знали, что она очень вкусная. В девяностые мы не голодали, но такие необязательные продукты, как сгущенка, печенье и газировка, появлялись в нашем доме редко. Когда мы с сестрой съели по паре бутербродов, отец убрал банку со стола и сказал, что на сегодня хватит. На следующий день сгущенка на столе не появилась. Пока мать была на работе, отец спрятал ее и заставил нас искать.
Банка нашлась на шкафу. Ни я, ни сестра так и не смогли до нее добраться.
Сестра вскоре забыла про этот недоступный десерт, у нее нашлись дела поинтереснее, но у восьмилетней меня были другие приоритеты: я видела, что сгущенка по-прежнему стоит на краю шкафа. Отец как будто специально поставил ее так, чтобы было видно.
Улучив момент, когда дома никого не было, я взяла себе в помощники стул и чайную ложку. Дотянувшись до сгущенки, съела ровно четыре ложки, так и стоя прямо на стуле у шкафа. Потом я поставила банку на место, помыла ложку и, довольная, что провела отца, отправилась делать уроки.
Но отца было не провести, ведь он специально оставил банку на видном месте, ожидая, что я в нее залезу. Не знаю, измерял ли он количество исчезнувшей сгущенки или я просто поставила банку как-то неправильно, но он обо всем догадался. Вечером на его лице появилось выражение, которое не предвещало ничего хорошего.
– А не двигала ли ты сегодня стул к шкафу? – начал издалека отец.
Его глаза блестели, а рот дергался от плохо контролируемого возбуждения. Он уже знал, что я сделала, но ему нравилось проводить этот допрос с пристрастием.
– Нет, – ответила я.
Я еще не поняла, что отцу всегда лучше говорить только правду. Врать правдоподобно я тоже еще не научилась.
– Может, ты и сгущенку не ела?
– Не ела.
– Не смей врать отцу.
– Я не вру, – продолжала безнадежно настаивать я.
Отец подошел ко мне вплотную.
– Знаешь, кто ты? – Отец взял меня указательным пальцем за подбородок и потянул к себе. – Ты – маленькая дрянь и воровка.
– Я ничего не крала! – возмутилась я.
– Ты – воровка, – снова повторил он. – Не смей перечить отцу! – Он размахнулся и ударил меня ладонью по уху. Для взрослого человека такой удар был бы, скорее всего, несильным, но я не смогла устоять на ногах, отлетела к шкафу и ударилась о него головой.
Подождав, пока я немного успокоюсь, отец потребовал, чтобы я перед ним извинилась за то, что пыталась обмануть его и украла сгущенку. Извиняться я не стала, поэтому он отправил меня в угол, лицом к стене, и я стояла там до прихода мамы.
Самое смешное то, что спустя пять лет, когда мне было тринадцать и никакие сладости и «игры» меня уже не интересовали, отец попытался проделать все то же самое. Он предложил мне поискать в квартире шоколадные вафли. Вот тогда я подумала, что отец окончательно ебанулся. Для него не было никакой разницы между семи-восьмилетним ребенком и тринадцатилетним подростком. Сейчас я бы, скорее, сказала, что им двигало дикое желание контроля, он пытался получить его привычным способом, но, увы, обстоятельства изменились. Я начала догадываться, что в борьбе с отцом время на моей стороне: я росла и менялась, отец оставался прежним.
После этих воспоминаний я почувствовала, как меняется мой взгляд: из немного расфокусированного и охватывающего все разом он стал прицельным и хирургическим. Ладони заледенели, так что, проведя рукой по шее, чтобы убрать волосы, я вздрогнула, как от чужого неприятного прикосновения. Мой взгляд стал чужим неприятным прикосновением, впивающимся в маленькие вещи. Я дотронулась до календаря за 2021 год на стене и увидела, что его страницы в правом верхнем углу скреплены металлической заколкой-невидимкой с тремя прозрачными бусинами. Я потрогала заколку, показалось, что она теплее моих пальцев. Я перевела взгляд на небольшой флаг с Лениным, висевший над диваном. Он весь был обколот значками с надписями «КПРФ», «Единая Россия», «СССР». Среди значков, как какой-то нездешний цветок, торчала крошечная брошка в виде розочки.
Я почувствовала себя помешанной. Таким мне казался мой пес Фарго, когда он брал след на улице и ему было плевать и на мои команды, и на других собак, и на все вокруг. Он чувствовал что-то, чего я не могла ни заметить, ни почувствовать, бежал целеустремленно, но непонятно куда. Мне казалось, что вещи отца начали говорить со мной, прямо как обоссанные углы говорили с Фарго.
Наверное, вещи даже не говорили, а орали. Со стены над диваном на меня орал светильник. Среди многочисленных пластмассовых висюлек я увидела брелок в виде торта, висящий на крючке вместо одной из них. У отца никогда не было брелоков для ключей, а если бы были, то он, скорее, выбрал бы что-нибудь типа серпа и молота.
Рассмотрев брелок, я пошла на крик стола, на котором отец хранил немногочисленную посуду, чай в пакетиках и сахар. Тут же, на столе, лежали ножницы, мотки черных и коричневых ниток и игольница. Среди иголок была намотана какая-то цепочка с подвеской, они пришпиливали ее к подушечке, удерживали на месте и делали почти незаметной среди своего серебристого частокола. Я попыталась вспомнить, умел ли отец пришивать пуговицы и зашивать что-либо, и тут же вспомнила про чудовищные болоньевые заплатки, которые он соорудил на моих носках однажды, когда мама лежала в больнице. Значит, иголками он пользоваться умел, решила я и повернула игольницу, чтобы рассмотреть подвеску на цепочке.
Подвеска оказалась в виде морского конька с блестящей бусинкой-глазом. Морские коньки всегда казались мне идеальными по форме, как ожившее золотое сечение, красивыми и жуткими одновременно. Именно поэтому восемнадцать лет назад я подарила цепочку с морским коньком Маше на день рождения. Точно такую же цепочку.
У меня хорошая память, но я не стала бы на нее так отчаянно полагаться, если бы вчера вечером не разглядывала фотографии Маши, на которых видела эту же самую подвеску. Меня поразило, что она все еще висела на шее даже взрослой Маши – на некоторых фотографиях, сделанных не так уж давно. Маше она, видимо, нравилась, раз та носила ее так долго. Значит, когда-то давно я угадала с подарком.