Почти весь день я спала. Таблетки позволяли мне засыпать даже под бормотания, крики, скрип кроватей, звуки чужой ходьбы – под все то, что всегда выдергивало меня из забытья и заставляло быть настороже.
Вечером, после ужина, нескольких человек из палаты позвали в столовую – получать передачки. Я подумала, что медсестра ошиблась, позвав меня, потому что никто ко мне не приходил. Тем не менее я получила свой пакет с печеньем, фруктами и соком.
– А кто его принес? И почему меня не позвали?
– Мама твоя принесла, – ответила медсестра, проигнорировав вторую часть вопроса.
Есть как-то сразу расхотелось. Мама что, приезжала в психушку и не захотела со мной увидеться? Или она хотела, но ее не пустили? Я не знала, какой вариант казался более страшным. Наверное, все-таки первый.
Брать с собой еду в палату медсестры запретили. «Это расстроит других пациенток, они начнут попрошайничать, воровать и прятать», – объяснили мне в ответ на мои вопросы. Я вспомнила, что в летних лагерях дети всегда делили привезенную родителями еду, мы жевали ее ночью, после отбоя, в темноте и чувствовали себя абсолютно довольными. Делиться едой было какой-то почти потребностью, а тут нельзя сделать даже этого. На минуту возникла мысль рассовать печенье по карманам и угостить бессемейных ветеранов, я быстро оглядела столовую и, не заметив медсестер, уже хотела воплотить свой план, но передо мной неожиданно возникла крошка Надя. Видимо, она пробралась в столовую, воспользовавшись временным отсутствием контроля.
– Угости меня чем-нибудь, девочка, – попросила она.
Восьмилетняя девочка в теле взрослой женщины просила печенье у девочки, у которой есть не только печенье, но и родители, квартира, учеба в университете и жизнь, в которой она может просто идти куда ей хочется. Идти в буквальном смысле, а не в метафорическом: влево, вправо, в лес, на гору, к реке, а не только прямо по узкому коридору.
В эту ночь поспать так хорошо, как в прошлую, мне не удалось. Может, я выспалась днем или организм начал свыкаться с таблетками, а может, я начала ощущать не только свою, но и чужую боль. Она металась между кроватями, билась о стены, ворочала тела под одеялами. Действия таблеток хватало только на мою собственную, но с чужой болью они не могли поделать ничего, вот ее-то я и чувствовала с каждым сонным шепотом, вскриком или скрипом кровати. Я ощущала себя не жертвой и не палачом, а бессмысленным свидетелем, который просто пялится и пялится на чужое горе и ничем не может помочь. Казалось, только от этого ощущения можно по-настоящему, полноценно сойти с ума. Получить свое законное здесь место.
На следующий день врач объявила, что ко мне пришли. Я заглянула в предбанник у входа, ожидая, что сейчас увижу мать, но вместо нее увидела отца и сестру. Присутствие сестры меня не удивило, она бы точно не упустила шанс побывать в психбольнице не в качестве пациента. Думаю, она даже взяла выходной на работе или отложила какие-нибудь важные дела, чтобы иметь возможность как следует здесь все рассмотреть. А вот присутствие отца было странным, он всегда держался подальше вообще от любых больниц, а уж тем более от психиатрических.
Врач вышла в предбанник вместе со мной, и я испугалась, что она так и будет здесь торчать и следить за тем, что я говорю родственникам. Но она просто сухо поздоровалась с отцом и сообщила, какие таблетки я принимаю. «Наверно, ей хочется посмотреть на отца, – догадалась я, – проверить, так ли он ужасен, как я рассказывала».
Какое-то время завотделением и отец смотрели друг на друга как два делящих территорию хищника. Я с удивлением заметила, что отец явно нервничает. Его голос звучал почти заискивающе, когда врач спрашивала его о чем-то. Вместе с тем было ясно, что он злится: его губы побелели, а глаза почти не двигались. Если я правильно понимала своего отца, то сейчас он был просто в бешенстве оттого, что всем здесь заправляет женщина и что ему, отцу, следует ее опасаться.
– Жуткая женщина, – сказала сестра, когда завотделением наконец ушла.
Отец неопределенно хмыкнул.
– Да не особо она жуткая, – ответила я, – но мне здесь плохо. Здесь по-настоящему сумасшедшие люди лежат, мне страшно.
Мне тут же стало стыдно за свои слова, но, с другой стороны, нужно было, чтобы меня отсюда забрали, иначе я тоже стану по-настоящему сумасшедшей.
– Да тут, смотрю, не только психи, но еще и зэчки лежат, – перебила меня сестра.
– С чего ты взяла?
– Ну я видела, там, на улице, тетка-цыганка забор красила, повадки у нее прямо зоновские. От тюрьмы, наверно, косит здесь, – принялась фантазировать сестра.
– Возможно, – ответила я. – Точно сказать нельзя.
– А с тобой, кстати, нормально обращаются?
– Со мной – нормально. Но с большинством пациентов, кажется, нет.
– А что такое? Электрошок, душ Шарко? – собрала сестра все известные ей стереотипы.
– Да тут вообще душа нет. И горячей воды тоже.
– Отсутствие душа – это хуже, чем электрошок, – возмутилась сестра. – А мыться-то как?
– Раз в неделю в бане.
– И твой раз в неделю, очевидно, еще не настал, – сказала сестра, брезгливо рассматривая мои грязные волосы.
– Как видишь, – ядовито улыбнулась я.
– Мне здесь страшно. Вы можете меня забрать? – обратилась я к отцу.
– Вижу, что страшно, – с неожиданным пониманием ответил он.
– Попробуй сначала договориться, чтобы меня на выходные отпустили. Все равно здесь в выходные врачей не будет, процедур тоже, а дома я хотя бы помыться нормально смогу.
– Договорюсь, – пообещал отец.
На меня он не смотрел, все разглядывал внутренности деревянного барака, как будто они напоминали ему о чем-то.
Весь день я боялась, что завотделением не согласится отпустить меня домой. Я не знала, какие у нее могут быть мотивы, но, возможно, она просто захочет показать свою власть. Это был мерзкий страх перед другим человеком. Лет до двенадцати я боялась таким страхом отца, а потом – только саму себя и того, что по какой-нибудь причине сойду с ума.
Наконец под вечер врач объявила, что завтра, в пятницу, отпустит меня домой на выходные.
– Я дам с собой таблетки на два дня, будешь их принимать, а в понедельник начнешь занятия с психологом, – сказала она.
«Хрен я сюда вернусь», – подумала я и стала изо всех сил ждать пятницы.
Утром за мной никто не пришел. После обеда – тоже. Телефона, чтобы позвонить матери или отцу, у меня не было, поэтому я начала волноваться. Наконец после четырех меня позвали на проходную. Я снова ожидала увидеть мать, но там опять стоял отец, только на этот раз без сестры. «Наверное, у него просто больше времени, чем у мамы», – решила я.
Отец протянул мне пакет с одеждой, потому что мои вещи так и остались запертыми в какой-то больничной каморке вместе с паспортом, и я ушла переодеваться.
Представления о том, что нужно носить в ноябре в Сибири, у отца оказались странные. Из пакета я достала легкий летний плащ, берет, носки и балетки. С большим трудом натянув балетки на носки, я попрощалась с Татьяной и положила на кровать крошке Наде свой ободок для волос.
– Принеси книжек каких-нибудь из дома, – попросила Татьяна. – Совсем читать нечего.
– Хорошо, – ответила я и поспешила уткнуться носом в пакет, чтобы скрыть поплывшие куда-то глаза.
Снова стало больно оттого, что было жалко всех здесь, но я не умела сделать для них ничего полезного. Чтобы находиться в психбольнице, нужна очень крепкая психика; моя, скорее всего, такой не была.
Папина дочь
Отец взял пакет с вещами, и мы молча вышли из барака.
Отец чесал вперед к воротам целенаправленно и уверенно, я шла медленнее и все время оглядывалась. Из окна мужского барака кто-то корчил мне беззубые рожи.
Проходя через ворота, я тихо сказала лохматой депрессивной собаке: «Пока, песик». Пес, сложивший голову на лапы, приподнял ее и посмотрел на меня вопросительно. Захотелось забрать его с собой.
Когда мы вышли за пределы психушки, мне показалось, что и я, и отец вздохнули с облегчением. Слева я увидела серый ноябрьский Енисей, подступавший вплотную к поселку. Замерзнуть ему снова не удалось, и он исходил паром. Справа была железная дорога, тянувшаяся вдоль берега, за ней лесистый пригорок, в сторону которого направился отец.
– Пойдем на автобусную остановку через лес, – сказал он. – Электричка еще не скоро будет.
Я давно никуда не ходила с отцом, поэтому успела забыть, что он никогда не идет рядом, а всегда немного впереди. Ему было важно быть впереди, указывать дорогу, чувствовать свою важность и превосходство.
Мы полезли на гору по тропинке, ноги сразу начали проваливаться в снег вперемешку с сухой травой и листьями, белые комья забивались в балетки, и я то и дело останавливалась, чтобы отряхнуть их с носков. Холодно не было, выраставшие из белых подушек серые деревья казались неправдоподобно красивыми, они забирали и мое внимание, и мой холод. Деревья покачивались и скрипели, и, сколько бы мы ни шли, лесу не было конца. Я начала думать, что к остановке мы не выйдем никогда. Из этого леса нельзя выйти ни к какой остановке, разве что к деревне Езагаш. Может, туда отец и вел меня все это время?
Отец шел очень быстро, как будто за нами кто-то гнался. Его беспокойство передалось мне, казалось, что по нашему следу уже пустили свору депрессивных психушечных собак.
Оглянувшись, я поняла, что за нами шел кое-кто еще.
Взбираясь на гору, мы отдалялись от Енисея, но он почему-то становился ближе. Каждый раз, когда я оглядывалась, река занимала все больше пространства, отвоевывая его и у земли, и у неба.
«Почему он принес мне балетки, а не зимние ботинки? В них же совершенно точно далеко не уйти», – наступив в очередной сугроб, подумала я. Может, отец и не планировал, чтобы я шла далеко, а там, куда мы идем, никакие ботинки мне уже не понадобятся.
Стало страшно, я впилась взглядом в спину отца, стараясь по движениям угадать его намерения. Его плечи попеременно двигались вперед и назад, голова крутилась по сторонам, высматривая возможную опасность или свидетелей. Очень захотелось встретить хоть кого-нибудь, кто мог бы увидеть нас двоих, но в лесу между железной дорогой и автомобильной трассой не было никого.