Под самой Москвой — страница 10 из 24

за эти четверть часа!

— Вася, что с мамой? — я боялась услышать страшное. Я отталкивала это страшное от себя, но оно наплывало, обволакивало, душило меня.

— Все расскажу. Принеси напиться. — Я только сейчас заметила, что Вася стал какой-то черный лицом. И голос был не его — хриплый и прерывистый.

Я принесла ковшик воды, и он долго, жадно пил и, всегда такой аккуратный, лил воду на грудь и на туфля.

Я не спрашивала Васю, как он оказался в переулке недалеко от нашего дома. Сама догадалась, что Вася хотел подождать там маму. Он знал, что она пойдет с фабрики переулком. И он увидел ее… Она лежала на тротуаре лицом вниз. Ее ударили сзади, и она упала так, лицом вниз.

Тут я громко заплакала. И уже не слышала, что говорил мне Вася. Меня как будто волной захлестнуло, как прошлым летом, когда я тонула в реке. Потом, словно издалека, дошел до меня его голос, и я схватилась за него, чтобы выплыть. Я цеплялась за его слова, и я хотела, чтоб он их повторил еще и еще.

— Все будет хорошо: мама придет в себя. Полечат ее, и вернется домой, к нам… А сейчас давай, Шурочка, вытирай слезы. Мы пойдем с тобой к Павлу Нилычу. Он в больницу следом выехал.

Мы еще немного посидели и пошли.

На улице было темно, как-то особенно темно и тихо. И от этой тишины и темноты я первый раз об этом подумала и спросила Васю:

— Кто же это маму, а?

— В милиции разбираются.

Улица, по которой я ходила дважды в день, в школу и обратно, показалась мне какой-то чужой, мрачной. Что-то таилось в ее поворотах. И в самом деле, была ли она обыкновенной улицей, раз тут могло случиться такое? И наверное, все так, все не такое, каким кажется. Всюду скрывается страшное, нехорошее. На школьном дворе, где были только игры, шалости, — бойкот. На тихой улице подымают руку на мою маму. Как же жить?

Мы подходили к дому Павла Нилыча. Это был новый дом, в него только полгода назад вселились рабочие с нашей фабрики. И строили его тоже своими руками. А Павел Нилыч на кране работал. Сейчас на третьем этаже два окна его комнаты были освещены.

Но Вася вдруг остановился.

— Знаешь, Шурочка, ты, пожалуй, одна сходи. Я тебя здесь подожду. Неловко мне идти.

— Неловко? — Я не поняла. Не могла понять, почему Васе неловко узнавать про мою маму.

— Видишь ли, кто я маме твоей? Никто. Верно?

Я вспомнила, как мама его прогоняла, и про себя согласилась. Но тут при свете, падавшем из окон, я заглянула в его лицо.

— Очень даже ловко! — сказала я, и, кажется, Вася обрадовался. Мы поднялись на третий этаж.

Я была с мамой несколько раз у Нилыча; если бы не наше несчастье, я бы и сейчас получила большое удовольствие. Нилыч — вдовец, и дети его разъехались кто куда. А живут с ним в комнате две охотничьи собаки — Фута и Нута, дрозд и три белые мыши. И вся эта компания удивительно дружна.

Когда мы вошли, Нилыч сидел за столом, собирался пить чай; я заметила, что стол был накрыт так вкусно и уютно, как не всякая женщина накроет. И для собак стояла миска с овсянкой.

Павел Нилыч вовсе не удивился приходу Васи, усадил нас за стол, сказал:

— Чай пить будем. С сушками, с вареньем.

Но мне вовсе не до чаю было. И Васе тоже.

Нилыч и говорит:

— Сейчас я вам новость одну сообщу: Варвара Ивановна в себя пришла. Сотрясение у нее, а переломов кости нет. Полежит немного и поправится. Так что? Чай будем пить? А чего глаза на мокром месте? Ну-ну! Ты ж Варварина дочка, — значит, нос держи кверху!

Я засмеялась, потому что у мамы действительно нос кверху!

За чаем мы о многом говорили. Павел Нилыч, оказывается, и про бойкот знал. Наверное, Юрка сказал своему папе, а тот — Нилычу.

А потом Вася спросил:

— Как вы считаете, кто мог на такое дело решиться?

— Трудно сказать. Разберутся.

И тут они оба согласились, что это мстят за Аникеева, потому что начало всему делу, разоблачению то есть жуликов, дала моя мама и Максим Леонтьевич.

— Только, кажется, мы верхушку сняли, а до корней не добрались, — добавил Нилыч.

Стали мы с Васей собираться. Вася говорит:

— Я Шуру отведу.

А Нилыч ему:

— Что ж ей одной там делать? Она и забоится, пожалуй. Пусть тут у меня переночует.

И я осталась.

— На-ка стели себе вон на диванчике!

Ночью я часто просыпалась: одеяло сползало с диванчика, и не то Фута, не то Нута облизывала мне пятки. И каждый раз, просыпаясь, я не сразу вспоминала, где нахожусь. А когда вспоминала, все случившееся вставало перед глазами. Я думала, как там мама, и начинала плакать. Но, не доплакав, засыпала опять.


Ох, как долго тянулась эта зима! Казалось, не будет конца метелям, морозам и снегам. Наш двор совсем занесло. Как-то вышли мы с лопатами снег убирать. Потом приехала машина, вывезла его. А ночью снег пошел опять и падал, падал… Утром я толкнулась в дверь — не открывается: намело под самый порог. Тогда Санька-рыболов в окно чулана вылез и откопал нас. Все равно как в медвежьем углу каком.

Когда с мамой получилось несчастье, бабка Аграфена велела мне перебираться: «Поживешь у меня, как мама твоя жила». Но мне не хотелось уходить из нашей комнаты. Мне все казалось: а вдруг маму срочно выпишут из больницы, она придет домой, а дверь на замке и меня нет. И я очень обрадовалась, когда Ленка Дроздова переехала ко мне из общежития.

Стали мы с ней жить. Мне что понравилось: у Ленки от меня ну нисколечко секретов нет. Например, про Гришку. «Убей меня, — говорит Ленка, — но я его, паразита, люблю. Знаю, что грош ему цена в базарный день, а люблю. Вот такие мы, бабы, дуры. Вырастешь — сама узнаешь».

Я, конечно, подумала: «Ну нет, я дурой не буду, зачем мне паразит?» Но промолчала.

Люблю слушать Ленку. Она влетает вихрем и сразу кричит: «Шурка, слушай сюда!» Она говорит обо всем сразу: ткачихи из маминой бригады «тянут план». Ленка «из шкуры вылезет, а темпу не сдаст». Васька Жуглов ходит под окнами больницы, вдруг мама моя выглянет. «Такой парень, такой парень, а Варька на него — тьфу!» Скоро в клубе будет суд показательный над Аникеевым и Усовым за взятки и жульничества, а с ними там еще куча каких-то «жучков». Фимка-секретарша по секрету говорила, что к Восьмому марта будут к наградам представлять. Марфуша Зотова купила костюм чешский, джерси с начесом. Но у Ленки давно такой же. На Марфуше он сидит как на корове седло, а на ней, Ленке, как влитой…

Вот так выкладывается она каждый вечер и в то же время моет посуду, разогревает еду, что-нибудь шьет и одним глазом выглядывает на улицу: не идет ли ее морячок. И все-таки вечером, когда мы с Ленкой садимся за стол, мне так скучно делается без мамы и хочется, чтоб она сидела тут и, говоря, что «на ночь вредно», за обе щеки уплетала бы обед поздно-поздно ночью.

По воскресеньям Ленка отправляется гулять с морячком. Я его в глаза не видела, он только обещается прийти. Я никак не возьму в толк, что он делает в нашем сухопутном городе и с какого моря к нам прибыл.

А мы с Аграфеной идем к маме в больницу. Сначала, когда маме не разрешали ходить, мы тихонько сидели у ее кровати, и разговор как-то не вязался. Мама все приставала ко мне: «Ну, расскажи, как там, не обижают тебя? Кто к тебе ходит? Как вы с Ленкой живете?»

Но мне неудобно было среди всех этих сильно больных женщин, что лежали в маминой палате, рассказывать про Ленку, про Юрку или про наших девчонок. И я говорила, какие отметки получила, что по дому делаю. Я видела, что маме совсем другое нужно, по язык у меня прямо суконный какой-то делался, и я рассказывала таким скучным голосом, словно у доски теорему доказываю.

Зато, когда маме разрешили вставать, все пошло по-другому. Уже в коридоре она бежит нам навстречу, такая маленькая, в сером ворсистом халатике и в шлепанцах без каблуков.

Мама бросается на шею Аграфене, сгребает меня в охапку, тащит нас в угол. Здесь мы все садимся на широкий подоконник и уж тут наговоримся всласть. И смеемся так, что даже одна тетка сердитая нам замечание сделала: «Не театр, ржать нечего». Но мама ее отбрила: «Сразу видно театралку!» А как нам уходить, мама становится грустной и всегда повторяет одно и то же: «Когда же я домой?» А я не говорю маме, что «своими руками» теперь за нее строит дом ее бригада, и, может быть, пока маму выпишут, даже под крышу подведут.

Вася Жуглов теперь к маме ходит в больницу только по будним дням. По воскресным там халатов не хватает. О том, что он к маме ходит, мне, конечно, Ленка сказала. Я спросила маму, она мне ответила скучным голосом: «Заходит иногда».

Вот какая мама! Из дому его гнала. А в больнице ей скучно, так и Вася хорош!

Несколько раз Вася приходил к нам домой. Играл разные песни, и Ленка пела. У нее очень хороший голос, и непонятно, почему ее на смотры не посылают.

«Мне, — говорит Ленка, — хоть бы один раз… А там, на смотре, на меня посмотрят — и прямо в Большой театр. Потому что, во-первых, голос, во-вторых — выразительная внешность, а в-третьих — пластичность движений». И Ленка начинает выдрючиваться так и этак под Васькину музыку.

Или вертится перед зеркалом, волосы накручивает на карандаш и пристает к Васе:

— Ну, скажи, разве мне можно дать тридцать? Нет, ты скажи: ты сколько бы дал?

— Я бы тебе дал лет пять, только в отдаленную местность, — угрюмо говорит Вася и выходит из комнаты.

ОТ АВТОРА

Вот парень. Ему двадцать пять. Он прост, как та старая, еще военных лет мелодия, которую тихонько наигрывает он на аккордеоне.

Пусто на улице слободки. Только изредка брехнет собака за забором, да и то глухо, верно со сна. Только далеко-далеко проплывет гудок паровоза — зов далеких дорог.

Где лежат твои дороги, парень? О чем думаешь ты на одинокой скамейке у ворот чужого дома? Что она тебе сказала сегодня? Да ничего. А вчера? И вчера — ничего.

Ничего про себя и тебя. И все же ты счастлив. Оттого что она живет в этом городе. В маленьком городе, похожем на перламутровую раковинку, выброшенную на берег реки Голубицы.