И может быть, сейчас, в больничной палате, она тоже не спит. А сидит на окошке в сером мохнатом халатике и смотрит в темноту.
Что ему в этой женщине? Все. Он жил как растение, как огурец на грядке. Молодой, зеленый огурец. А там, за огородом, была жизнь. Бушевали, как морские волны, чувства. Мысли рождались и крепли, росли, громоздились, как скалы. И шла жизнь с ее большими трудами и с веселыми праздниками, с вечерними тенями и светлой речкой водой на рассвете.
Что же, весь мир принесла тебе эта женщина? Нет, она только открыла его.
И сама не заметила этого.
Может быть, она пройдет мимо. Унесет ли она с собой мир? Нет, но в нем не будет светлой речной воды на рассвете.
Спит городок. Пусто вокруг.
Может, он и не прост вовсе, парень на одинокой скамейке, на тихой улице рабочей слободки?
А весна все-таки пришла. В начале марта задули весенние ветры. Над рекой легла сизая дымка, и я не вижу, но угадываю, как там, внизу, набухает подо льдом весенней силой река. Она, как медведица, проспала зиму в своей ледяной берлоге. Медленно, трудно просыпается от спячки. Скоро с ревом вздыбится, раскинет широко лапы и ну пойдет крушить, гонять синие льдины, громоздить одна на другую, выше, дальше, дальше… Ух, сила! Сколько охватит глаз, все несется с треском, грохотом, ночью весь город наполнен шумом. Словно дикая орда стоит у его стен, множество голосов звучит угрозой, и проклятья висят в воздухе. Я просыпаюсь, прислушиваюсь и воображаю себя девочкой из древней истории. Город наш осажден, ратники в стальных кольчугах сражаются на городском валу. «Положим живот свой за святую родину!..» Ну, это потому, что я впечатлительная…
Для меня это время было самым счастливым в моей жизни. Мама вернулась домой. Она еще не выходила на смену, врачи не разрешали, и всегда, возвращаясь домой, я заставала там маму. Так еще у нас никогда не бывало.
И еще один человек тоже радовался. Мама уже не говорила ему, чтоб он не ходил к нам. Правда, она и не звала его. Но когда он приходил, она только тихонько вздыхала и как будто мирилась с его присутствием.
Вообще мама очень изменилась. В больнице ей коротко подстригли волосы, они у нее потемнели и как-то больше идут к ее черным глазам. Она стала похожа на мальчишку. Особенно когда в брючках. Курить ей запретили. И Вася, пожалуйста, тоже не курит. Первое время она к нему: «Василий Игнатьевич, дайте спичку!» А он: «А я бросил курить!»
Я теперь часто смотрю на маму как бы со стороны. Наверное, это потому, что я уже взрослая.
Вот она сидит, заложив ногу за ногу, покусывает незажженную сигарету. Ей тридцать два, пожалуй, можно дать и меньше. Короткая юбка и светлый свитерок делают ее моложе.
Какая она, Варвара Ивановна Макарова? Добрая? Вероятно. Только она может быть и злой. Откровенная? Иногда. А иногда она закрыта, как книга за семью печатями. Что в ней? Даже я не знаю. Задумчивая? Часто. Но и беспечная? Да. И размашистая.
…У нас каждый вечер люди: мамины подруги и Максим Леонтьевич. В воскресенье пришла Ленка со своим морячком. Вася принес аккордеон. И меня не гнали спать. А чего же? Я уже взрослая. Сначала говорили про дела на фабрике, а потом стали песни петь. Все было хорошо, и вдруг Ленка заявляет: «А знаете, Варька после больницы — провалиться мне на этом месте! — даже красивше стала!»
Вася ничего на это не сказал, ну ровно ничего, только поднял глазу на маму. И тут ни с того ни с сего она как прикрикнет: «Да что вы на меня уставились? И вообще, друзья хорошие, вы меня извините, у меня голова болит. И Шурке спать пора. Не обижайтесь».
Ну что это в самом деле? Так хорошо было, так весело…
А когда все разошлись, она меня обняла за плечи и говорит: «Никого мне, кроме тебя, не надо. Будем с тобой вдвоем жить, как жили. Хорошо?» Я притворилась, что и не поняла, к чему эти слова.
А потом мы ходили в клуб на спектакль. Мама что-то долго собиралась. Сидела перед зеркалом, зачесывала свои короткие волосы то на прямой пробор, то на косой. Потом взмахнет гребенкой и волосы назад забросит.
— Будет уж тебе, — говорю. — Опоздаем.
— Не опоздаем, за нами Вася заедет.
Два квартала до клуба, а он — заедет!
— Значит, будешь, как собака на заборе?
Мама показала мне язык, словно девчонка, — ну как не стыдно!
— А вот и нет. Я — в коляске, а уж ты — как собака!
Стали мы смеяться, мама меня обняла, повалилась со мной на кровать. Ужасно она была веселая в этот вечер.
Прибывает Вася. В новой куртке. Поролоновой. Сели. Мотоцикл фырчит, но не заводится. Вася хлопочет, скинул куртку, взмок. Мама опять давай смеяться. Ну с чего бы! Тут плакать впору — опаздываем! Ну, в общем, в клуб пошли пешком, а мотоцикл закатили в сараюшку, Касьяна до полусмерти напугали.
На спектакль мы опоздали, но ни мама, ни Вася нисколько не расстроились. Только я одна расстроилась: очень пьеса была жалостная. А потом оказалось, что мне вовсе нельзя было ее смотреть, все даже удивлялись, как это меня пропустили.
Вернулись домой, было еще не поздно.
— Ставь чай, дочка, — говорит мама, она такая ласковая была весь вечер, — напоим Василия Игнатьевича чаем и пирожками его удивим. Может, он от этого еще добрее станет. Ха-ха! — Опять смех.
И оба сели на крыльце.
На улице было тепло, словно не март, а май. И пахло весной.
У меня было так легко на душе от этого вечера и оттого, что мама — такая веселая и такая хорошая к Васе.
Поди знай, что все может измениться, пока ты ставишь чайник!
Я сразу поняла, что все изменилось и так круто, что у меня просто сердце замерло.
Мама все еще сидела на крыльце, но ни смешинки даже не осталось у нее в лице. А была она вся какая-то растерянная, словно виноватая, и даже не подняла на меня глаза.
— А Вася где? — спросила я.
— Ушел, — ответила мама как-то тихо, несмело.
И я не увидела, потому что ночь была темная, а услышала, как Вася уходит. Его шаги по асфальту уже за калиткой были слышны, такие одинокие и печальные.
Я вдруг подумала про маму: «Да что с ней говорить!» — никогда я раньше так про нее не думала, — сорвала с вешалки курточку и бежать!
— Вася! Вася! — кричала я.
Но он не оборачивался и уходил все дальше. А я все бежала за ним, но он шел быстро, и на бегу я уже не слышала его шагов, но они все звучали у меня в ушах одиноко и печально.
Я совсем задохнулась, и тут он остановился:
— Ну что ты, Шурочка? Зачем ты? Мама будет беспокоиться.
«Мама»! А то, что я дух перевести не могу? И не могу даже слова выговорить?..
— Ступай домой, Шурочка, — сказал Вася, — я все равно вернусь.
РАССКАЗЫ
ПОЖАР
Вы спрашиваете, почему я проводил каким-то особенным взглядом пожарную машину, только что скрывшуюся за поворотом? Это не так просто объяснить. Во всяком случае, это не сделаешь за несколько минут. Да, вы правы: вид этой машины, фигуры пожарных, тревожный сигнал, сигнал беды — все это напоминает мне один случай. Хотя он произошел много лет назад, память о нем сохранилась. И кажется, на всю жизнь.
Почему так серьезно? — спрашиваете вы.
Потому, что с этими событиями связан серьезный поворот в моей жизни. Собственно, ничего не изменилось в ней, но изменился я сам. И то, что перемена эта досталась дорогой, очень, неимоверно дорогой ценой, сделало ее решительной, бесповоротной.
При чем же тут пожарники? — спрашиваете вы.
Я расскажу вам эту историю. Историю, которая всегда живет в памяти, она — как язык пламени, лишь сверху присыпанный пеплом забвения и прорывающийся из него.
Все смеялись над ним. Все. Когда в дверь просовывалась его голова с огненно-рыжими вихрами, мы, практиканты, просто покатывались со смеху. Мензурки и колбы звенели на полках от сотрясения воздуха, а лаборант Аркашка Малых скандировал басом, вытирая выступившие на глазах слезы:
— Не на-блю-да-ет-ся! Не наб-лю-да-ет-ся!
Ваня Сивцов не обижался, тихо притворял дверь и шел дальше по заводу со своим вечным, всем осточертевшим вопросом: «Загорания не наблюдается?»
Что делать? Не наблюдалось нигде загорания! Да и откуда бы ему, загоранию, произойти? Малые дети на территорию завода не допускались. Костры жечь или спичками баловаться было некому: курильщики уходили курить, как положено, в мужскую уборную, а курьерша Степанида собирала мусор в железное ведро и выносила его за проходную будку, на свалку. Нет, не от чего было произойти этому самому загоранию!
И мы снисходительно говорили бойцу пожарной охраны Ване Сивцову: «Работка у тебя, Вася, не бей лежачего!»
Ваня сконфуженно моргал светлыми ресницами и шел дальше со своими смешными вихрами, напоминавшими огненные языки и потому еще более смешными именно у него, солдата огня.
Собственно, смешного ничего в его внешности не было. Даже напротив. Выглядел Ваня внушительно: рослый, как говорится, косая сажень в плечах. Нелепый брезентовый костюм на нем лежал ладно, и топорик за широченным поясом тоже был вроде бы к месту.
Но не «к месту» был он сам. Со своим фантастическим, просто-таки немыслимым «загоранием», которого никто никогда «не наблюдал».
Был еще повод для острот. В столовой работала официанткой тоненькая чернявая девчонка Нюся. Не надо было быть психологом, чтобы заметить, что Ваня неравнодушен к ней. Не замечала этого или не хотела замечать только она сама. Наши остроты на этот счет до Вани не доходили. И только Нюся сердито сверкала на нас черными цыганскими глазами.
Ну, в общем, Ваня был мишенью насмешек. И больше всех выкаблучивались мы, школьники-практиканты. Мы были очень горды тем, что нас допустили на завод. На тот самый завод, куда мы до сих пор попадали только в обидном качестве «таскал», и то не дальше проходной. «Таскалами» назывались малолетки, которые носили обед отцам на смену. Один из вахтеров брал «таскалу» за ручку и провожал его в цех, к отцу, откуда нас немедленно выкатывали, чтобы «не озоровали на производстве».