Под самой Москвой — страница 14 из 24

Дальше их мысли расходились в разные стороны. Неженатый Кузнецов проведет свободные часы в совхозе «Гузар», на равнине, у учительницы Зульфии. Он отмахает двенадцать километров до совхоза, все вниз, все вниз, напрямую. Чтобы время текло быстрее, он всю дорогу будет петь песни.

За эти дни Аболыков рассчитывает привести в порядок свой сад, потому что сыновья у него лодыри, а жена выбилась из сил.

Так думали фельдъегери…

На задней скамье в обнимку со своим матрацем сидел Саттар. Сквозь дрему он ощущал драгоценную начинку мешка, легкую и блестящую, как настоящее золото. Шум камешков, осыпающихся под колесами машины, успокаивающе нашептывал ему, что все обошлось благополучно. Вопреки Абдураимову. Он говорил своей сестре, что этот шофер настоящий упрямый ишак. Но что поделаешь с женщиной. Смешно вспоминать теперь это, когда у них уже двое детей. Самое глазное, что при нем, Саттаре, его сокровища, его шкурки… И он сможет продать их именно сейчас, когда план сдачи шкурок еще не выполнен, а цены на рынке самые высокие. Какое дело женщинам, желающим иметь каракуль, до того, выполнил колхоз имени Тельмана план или нет? Это только председатель Буриев думает, что на его плечах лежит весь мир…

У шофера Абдураимова голова пухла от неприятных размышлений. Он ведь знал, зачем едет в город его деверь Саттар. Плут, вор… да, вор! Самые лучшие шкуры в его мешке… Плут знает, что потом уже не выручить такие деньги… Проклятие на твою голову, балаболка, пустой стручок гороха, гнилой орех, дырявый котел для плова!

Абдураимов страдал еще больше оттого, что пассажиры, конечно, догадывались о том, зачем едет Саттар в город, и срам падал на него, Абдураимова…

Самыми лучезарными были мечты Ахмата, потому что в них он видел себя за рулем этой машины, такой сильной, красивой и послушной. Но она не катилась по узкой горной дороге, а неслась прямо по облакам, ныряя в их пуховые перины…

А в автобусе идет негромкий разговор. Сначала о старике Зарифове.

— Мастер, — говорит Аболыков, — он каждую овцу знает в лицо. Ты думаешь, как это у него получилось с ногой?

— Не знаю, — отвечает Кузнецов, думая об учительнице из совхоза в долине.

— Всему виной была овца, что отбилась от стада. И надо же, чтобы в ту ночь пошел дождь… А утром хватили заморозки. Старик пошел искать ее по гололеду. Это была чистейшая «арабка», черная красавица, подобная негритянской царевне. И старик нес ее на руках, как больного ребенка… Тогда и получилось у него с ногой. Когда пришел его сын, он застал отца знаешь за каким занятием? Старик разгребал собранный ночью навоз, чтобы овцы легли на теплое ложе… Вот какой это старик!

И так как Кузнецов молчал, Аболыков обратился к Джамиле. Без всякого перехода он стал жаловаться на своего сына:

— В четырнадцать лет балбес не хочет ничего делать по дому. Я подвязываю лозы и кричу ему: «Подай мне садовый нож!» А он: «Я тороплюсь, меня ждут в клубе…»

— Вай!.. — сокрушается Джамиля. — А вы что на это сказали?

— Что может сказать человек, которого кусает скорпион? Ай-яй-яй!

— Все они такие, нынешние мальчишки… Воспитали на свою голову. Мы сеяли хлопчатник, а собираем одни сухие стебли, — заключает Аболыков. Его добродушное лицо печально. Маленькие грустные глаза устало прикрываются темными веками.

— А вот мой сын, сто лет ему жизни… — начинает Джамиля. Она любит поговорить о своем сыне. Он не лодырь, не дерзкий — ему всего год.

…Машина бежит, петляет дорога. Ахмат несется в мыслях по пуховым облакам и вдруг падает с них прямо на кожаное сиденье рядом с дядей Гани. Эх, дал бы Гани-ака хоть подержаться за баранку! Не даст… Но что это с ним? Ахмат в недоумении: лицо у Абдураимова очень красное и влажное, как разрезанный арбуз. И нога на акселераторе дрожит. Машина идет уже не плавно, а какими-то толчками…

Ахмат испугался. Дядя Гани — великий водитель машины, но при таком вождении они все сейчас загремят в пропасть… Ахмат взглянул — и обмер: там, внизу, клубился туман, бездна казалась бездонной, только далекий рев потока давал представление о глубине…

Поворот! Заднее колесо провисает над обрывом. Это замечает только он, Ахмат. Недаром он ученик шофера. Мощный красный автобус начинает вдруг казаться Ахмату легкой и непрочной картонной коробочкой, детской игрушкой, которой он играл давно, еще в детском саду.

Что же происходит с водителем, с дядей Гани? Спросить? Черт возьми, Ахмат скорее заткнет себе рот грязным хурджуном дурака Саттара, чем решится задать вопрос Гани-ака! Но больной старик, и Сабира, и эти двое с револьверами, и толстая Джамиля, и дурак Саттар… Все они ничего не замечают. И все они сейчас…

Страх обливает Ахмата противным липким потом.

Машина останавливается на довольно широкой площадке между скал. Абдураимов почти вываливается из кабины.

— Гани-ака…

Он не отвечает, он валится на сухую пыльную траву. Губы у него совсем черные. Кровь запеклась на них: он искусал себе губы…

Ахмат думает, что Гани-ака внезапно лишился разума, как Меджнун, про которого он читал в книжке.

— Почему мы стоим? — строго спрашивает Сабира, выглядывая из окошка. Она видит лежащего Абдураимова и вдруг бледнеет. Она становится белой, как ее халат. Она выходит из автобуса и садится прямо на землю около водителя. Она берет его за руку, что-то приказывает Джамиле, и та с охами и ахами подает ей желтый чемоданчик…

И вдруг Ахмат в ужасе слышит, что Сабира, доктор Сабира, эта спокойная Сабира, эта важная Сабира, громко плачет. Она плачет, и кричит, и ломает руки, и топает ногами в отчаянии, как самая простая женщина из кишлака! И из ее криков можно понять только одно, слово: малярия!

Проходит много времени, может быть минута или две, но они кажутся очень длинными. Абдураимов произносит слабым и виноватым голосом, так странно выговаривая слова, — язык не повинуется ему:

— Пять лет не было приступов… Не думал! — Его едва можно понять, так стучат его зубы.

* * *

Все сидят молча. Солнце садится. С ним вместе уходит ветер. Он еще не ушел совсем, но в нем нет прежней силы и задора. Время уже не тянется, как погребальные носилки. Каждая минута пролетает со скоростью мгновения, а часы бегут вприпрыжку, легкомысленные, как минуты.

— Так можно сидеть до морковкиных заговен! — сердито говорит Кузнецов Аболыкову. Аболыков не знает, что такое эти заговены. И никто не знает, но не интересуется, хотя раньше тут бы завязался жаркий разговор. Фельдъегеря начинают шепотом совещаться. Сабира сидит, обессиленная, не то спит, не то прислушивается к дыханию больного.

— Послушайте, Сабира-апа, — говорит, наконец, Аболыков, — что, он долго может так пролежать с этой малярией?

— Долго! — отвечает Сабира. — Если у него даже спадет температура, он не сможет вести машину. Он ослабеет.

— Видите ли, — нерешительно говорит фельдъегерь, — по этой проклятой дороге и в такую пору нам не дождаться машины или хотя бы арбы, даже паршивый ишак — редкость в такую погоду. Но здесь есть тропа. Ею можно дойти до селения и попросить помощь. Может быть, там найдется шофер… Теперь всюду есть шофера.

Сабира подымает голову, надежда делает ее измученное лицо трогательным и милым.

— Вы пойдете? — спрашивает она и по-детски хватает Аболыкова за рукав. Но он молчит, и она оборачивается к Кузнецову: да, конечно, он пойдет, он моложе и сильнее…

— Нет, Сабира-апа, — печально отвечает фельдъегерь, — мы не имеем права. У нас груз.

Теперь все в автобусе смотрят на Саттара. Под этими ждущими взглядами молодой человек теряется: он не хочет идти. С какой стати? В крайнем случае он может и подождать. За одни сутки цена на шкурки не упадет. Кто это выдумал посылать его в темноте по неизвестным горным тропам, где как раз нарвешься на шакала или просто сорвешься с крутизны, и твой труп запросто склюют орлы? Бр-рр!

Он потихоньку выбирается из автобуса и подходит к своему родственнику. Тот уже устроен Сабирой так, что голова его лежит на сложенном одеяле. И еще три одеяла покрывают его. Но все равно зубы Гани выстукивают, словно камнедробилка…

— Слушай, Гани… Не сердись, Гани… Но ведь мы родственники, не так ли? Что ты посоветуешь? Как мне-то быть?

— Пусть подойдет сюда Ахмат… — произносит Абдураимов с усилием.

Саттар удивлен:

— Зачем тебе этот сопляк?

— Уйди, — скрипит зубами водитель.

Ахмат со страхом смотрит на своего начальника. Как меняет человека эта малярия! В какие-то два часа она превратила здорового мужчину в развалину, и даже Сабира-апа ничего не может тут поделать.

— Поправь мне под головой, — просит водитель неожиданно связно. Может быть, ему стало лучше? Ахмат понимает, что дядя Гани говорит так тихо не только от слабости, но и чтобы его не слышали там, в автобусе. — Слушай меня внимательно, Ахмат, — шепчет Абдураимов, и что-то опасное для него, Ахмата, слышится мальчику в этом серьезном и печальном шепоте. — Ты поведешь машину, Ахмат…

Ахмат молчит. Пот обильно проступает у него между лопатками. Противный, липкий пот. Значит, ты трус, Ахмат? Да?

— Старик может умереть, если ему не сделают операцию… Сегодня ты поведешь машину, Ахмат. Не бойся, я буду рядом…

— Я попробую, — тоже шепотом отвечает Ахмат. Он сам не знает, как эти слова вылетели у него изо рта. Просто у него не повернулся язык сказать что-нибудь другое.

— Нельзя пробовать, когда ты ведешь машину, полную людей. Ты должен повести ее. Я буду рядом. Я скажу, что надо делать.

— Кажется, я знаю, Гани-ака. — А что? Он и в самом деле знает. Он невольно делает такой жест, словно переключает скорость.

Водителя усаживают в кабине. Ахмат — за рулем. Его нога еле достает до педали акселератора, и Абдураимов вынимает у себя из-за спины кожаную подушку и подсовывает за спину Ахмата. Теперь мальчик — на самом краешке сиденья, зато нога его всей подошвой нажимает на подачу.

Ахмат ощущает, как дрожит все большое тело водителя. Страх, жалость, гордость борются в сердце мальчика.