Инженеры тотчас бросились на Кемпа. С трудом им удалось оторвать его от старика и втолкнуть обратно в бар. Здесь все еще не было света, но сквозь верхние стекла двери из простенка падал слабый луч. Лицо Кемпа казалось страшным.
Котляров повернул ключ в двери.
— Как вы могли старого человека?.. — начал было Вурих.
— Молчите, — прошептал Кемп.
Я налила ему воды. Когда он протянул руку за стаканом, разорванный манжет обнажил клеймо с номером выше кисти. И мы, все четверо разных людей, мгновенно поняли, что́ это значит. Кемп заговорил очень тихо, но мы слышали:
— Лагерь смерти… в восьмидесяти километрах от Линца… на северо-запад. Тот аппель — общий сбор — продолжался тридцать часов. Это было в декабре, а мы стояли полуголые. Упало семьдесят человек. И моя жена. А я продолжал стоять. Потому что три недели назад у нас родилась дочка, и ее прятали в семнадцатом блоке. И он, — мы все поняли, о ком говорит Кемп, — держал нас еще десять часов. И потом он устроил охоту за нашей дочкой. Но ее не нашли. Она осталась жива, больная, на всю жизнь больная…
Кемп уронил голову на грудь, и Котляров спросил:
— А потом? Что было потом?
— Потом пришли русские и спасли нас.
Вдруг вспыхнули лампы торшера. В баре все выглядело по-прежнему, и даже великолепный покер Хармса не разлетелся. И мы все были здесь, как прежде, связанные чем-то между собой. Но не игрой, чем-то другим…
Первым заговорил Вурих, путая русские и немецкие слова:
— Мы же там были! В ту ночь, помните, товарищ Котляров? Лагерь смерти… Мы ворвались туда…
— Нет, это были не мы. Мы освобождали другой лагерь. Южнее, — ответил Котляров спокойно.
— Это неважно, — пробормотал Хармс, — в общем это были все-таки вы. — И он добавил неожиданно: — У меня никого нет, кроме этой старой таксы. Все погибли. Жена, дети. Все. Фауст-снаряд. Я бы тоже погиб.
И тут опять вступил Вурих. И никто не удивился тому, что он рассказывает, как двадцать пять лет назад майор Котляров подобрал умиравшего в канаве мальчишку-одессита, а жена майора выходила его, и майор сделал его своим ординарцем.
А ночь шла. И мы не заметили, что утих шторм, пока барменша Клара не появилась в дверях.
— Картежники, прозеваете все на свете! — закричала она и прошла за стойку.
Все поднялись на палубу. Розовато-лимонный свет заливал Вселенную… Розовые волны изнеможенно перекатывались под утихающим ветром. Из воды медленно подымалось видение ослепительного белого города среди зеленых кущ… «Александрия!» — выдыхнул кто-то восхищенно.
На палубе появился Олег. Скучным голосом он сказал, что гавань забита, вряд ли нам удастся всунуться туда раньше полудня.
МАЛЬЧИК В ОШЕЙНИКЕ
Если в толчее кривых стамбульских переулков вы услышите страшные вопли и увидите молодого человека с всклокоченными волосами, в распахнутой на груди рубашке — не пугайтесь! Никого не убили. Никого не ограбили. Просто продавец блинчиков рекламирует свой товар.
Если в шуме базара, сквозь рев ослов и выкрики торговцев до вашего слуха долетит тревожный зов колокола — не волнуйтесь! Это не пожарная команда. Нигде не горит. Просто хозяин лавки дергает веревку подвешенного у порога колокола, привлекая внимание прохожих к себе и к своим коврам.
Если на асфальтовом островке, у частого переплетения трамвайных линий вы заметите маленькое сверкающее сооружение с изящными куполами, целый крошечный архитектурный ансамбль — не подумайте, что это макет какой-нибудь мечети или музея восточной культуры. Просто чистильщик обуви установил здесь свой затейливый агрегат.
Представители этой профессии — подростки. Черные, белозубые и проворные, они обставляют свое ремесло ярко и весело, словно фокусники в цирке.
У них — мягкие удобные кресла, а блестящие ящики со всякими кремами, лаками и мазями меньше всего напоминают о чистке обуви. Куполообразные сосуды разной формы сверкают на солнце позолотой и никелем. И мелодично звучит звонок, которым чистильщик подает вам знак поставить или убрать ногу с подставки. (Хотя, откровенно говоря, на такое великолепное сооружение просто страшно поставить даже самый чистый ботинок!)
Весь разноголосый шум, все оживление, вся коммерческая энергия города имеют свою вершину, свой пик.
Это рынок.
Как и чистильщики обуви, торговцы рыбой украшают свой товар неожиданно и пестро: морскими травами, раковинами, водорослями. Рыбный базар выглядит как чудесный сад или даже картинная галерея, полная натюрмортов.
А запах моря, густой и вместе с тем нежный, овевает коричневые лица рыбаков, в своих живописных широкополых шляпах и широких поясах похожих на пиратов…
Рынок заливает площади, даже мосты. И под мостом — он тоже. И он еще выплескивается в русла множества узких улочек. Очень узких, таких узких, что, если встречаются в них две арбы, запряженные одним ослом каждая, возницы долго пререкаются, кому из них уступить дорогу.
Стамбул — город неожиданный, разноязычный, разноликий и пестроты необыкновенной.
В горбатых его улочках еле-еле протиснется арба, а на залитых щедрым ночным светом проспектах, словно стадо буйволов, шкура которых лоснится на солнце, теснятся машины, машины, машины… Вытянутые гоночные и приземистые, как черепахи, горделивые лимузины и скоростные малолитражки… И вдруг на бешеной скорости, коротко и истошно сигналя необычной сиреной, проносится черная машина с детиной в военной форме за рулем.
И все же среди всего шума и пестроты стамбульского базара, включая даже рыбный рынок с рокочущими басами рыбаков, даже ювелирные ряды со сверканием их витрин, даже продавцов сладостей с их дикими воплями, самым шумным и самым ярким был мальчик в ошейнике.
Мне показалось, что он появляется в нескольких местах одновременно. Я видела его на мосту Галаты, на пристани и даже на толкучке в каком-то пригороде. Может быть, их было несколько, мальчиков в ошейнике? Но я почему-то уверена, что это один и тот же…
Почему он был самым, шумным даже среди адского шума стамбульского рынка? Потому что, не надеясь на свой — впрочем, довольно звонкий — мальчишеский голос, он беспрерывно дудел в какую-то небольшую блестящую дудку, звуки которой были так пронзительны, что, казалось, могли разбудить мертвого.
А почему он был самым ярким в нестерпимой пестроте стамбульского рынка?
Потому что его шею опоясывал блестящий обруч наподобие ошейника, а на этот обруч было нанизано… Не знаю сколько, не могу даже приблизительно определить сколько, но во всяком случае великое-множество галстуков! Один пестрее другого. И все они, развеваясь на легком ветру, а больше на быстром бегу мальчика, трепетали, словно флаги всех стран мира. И даже больше: если где-то, на других планетах, в других мирах, реют чьи-то флаги, то и их цвета несомненно присутствовали здесь…
Закрепленные на кольце-ошейнике узкой стороной внутрь, галстуки извивались, как сотни змей, или медленно струились, как сотни разноцветных ручейков. А сам мальчик, невысокий и, кажется, вовсе тощенький, утопал в яркости своей ноши. Только его черная, в крутых завитках голова, ничем не покрытая, несмотря на палящее солнце, торчала из своеобразного ожерелья, как тычинка цветка из пестрого венчика.
У мальчика — трудно сказать, сколько ему лет: восемь? Возможно. Десять? Пожалуй! — небольшие, кофейного цвета глаза, очень-очень бойкие. Нос тоже какой-то бойкий, широковатый и чуть вздернутый. Зубы ослепительно белые на коричневом лице. Но они видны только в редкие мгновения, когда мальчик опускает свою дудку и тогда уже кричит во всю силу:
— Галстуки! Галстуки! Самые лучшие! Самые нарядные! Самые дешевые! Вот они! Они на мне! Вам не надо заходить в лавку и копаться там. Все на виду! Все сразу! Выбирайте любой!
Мальчик повторяет свою маленькую речь, вероятно, сотни раз в день, но всегда с таким азартом, словно эти слова впервые вырвались у него! А маленькие крепкие босые ноги выскакивают, пританцовывая, из галстучной чащи.
Встречая мальчика в ошейнике много раз в день, я не замечала, чтобы его часто останавливали желающие купить галстук.
Однажды я увидела, как несколько туристов — это были, кажется, англичане — подозвали мальчика. Ему велели стать на какой-то ящик тут же среди базара и дудеть в свою дудочку.
Галстуки на ошейнике сразу успокоились, не струились, не развевались, а бессильно повисли, как флаги в безветрии. Сразу стало видно, что одни из них полосатые, другие — в диковинных узорах, а больше всего — с целыми сценами: на красном поле галстука дерутся негры-боксеры; аквалангист плывет в зеленой, атласной глубине среди розовых актиний; две японки в пестрых кимоно стоят на желтом галстучном песке; по синему-синему шелковому морю идет белый пароход, и даже в бархатной черноте космоса летит золотая ракета!..
Туристы бегали вокруг мальчика и хищно щелкали фотоаппаратами, как голодные волки зубами, а некоторые нацеливались кинокамерами.
Потом с громкими восклицаниями они устремились дальше, бросив мальчику мелкую монету. Но никто не захотел купить галстук ни с неграми, ни с космосом.
Как-то большая компания подвыпивших моряков с английского судна, стоявшего в газани, окружила мальчика в ошейнике. Вот эти так прямо вцепились в мальчиков ошейник! Каждый новый галстук, попадавшийся им, приводил моряков в восторг! Они показывали его друг другу, громко смеялись и тянули обруч в разные стороны, так что мальчик вертелся, словно вьюн, в кругу этих веселых, здоровенных парней в белых шапочках набекрень.
В конце концов они порядком общипали его ошейник, и такой выручки, наверное, уже давно не было у мальчика с глазами, похожими на кофейные зерна. И на ошейнике зияли пустые места.
Мальчик разогнал оставшиеся галстуки по своему обручу и побежал по переулку.
Не знаю зачем, я последовала за ним. Вероятно, просто из любопытства. И еще потому, что у меня не было никого в этом городе, а мальчик, которого я встречала столько раз, был уже как бы моим знакомым.