― Можете надо мной смеяться. Но я не знал, как целуются. Мне думалось, надо взять ее лицо в ладони. Я прикоснулся к ее щекам. Она же в ответ: “Ой, какие у вас руки теплые!” ― и я не знаю, я не испугался, нет. Меня остановило. Я опустил руки.
― Не поцеловали? ― спросил второй драгунский батареец.
― Нет. Не знаю. Что-то во мне остановило меня. Этот возглас о теплых руках. Это как-то я не знаю, господа. Но не должно было быть так. Как будто она была опытной. Как будто она заранее знала и была готова. Нет, не так. Как будто она, ну, одним словом, была опытной. Вы понимаете, господа? ― в волнении терял речь драгунский батареец.
― “Но я Голицыну увидел…” ― сказал я о своем.
Я лег за зарядный ящик. Вестовой Семенов учуял меня и пристал с попоной: вашвысокблродь, а ну, как змея или кто-нибудь! ― Я не повернулся. Павел Георгиевич окликнул меня.
― Да, отбой! ― сказал я.
― Батарея, отбой! ― повторил он.
Пошумело все и утихло. Я заснул. Я очень хотел увидеть во сне луга, холмистые перелески и Ражиту в образе моей шестнадцатилетней невесты. А увидел только, что кто-то сказал мне: зато не мерин.
Еще было темно, когда я услышал тревожный голос Павла Георгиевича.
― Вот, вот тут! ― говорил он.
― Так что, ваше благородие, ничего не видно! ― страдающе отвечал его вестовой.
― Да зажги огонь, тюля! Найди какую-нибудь щепку да зажги! ― вполголоса, но зло сказал Павел Георгиевич.
― Что, Павел Георгиевич? ― спросил я.
― Да черт его знает. Кажется, меня кто-то в шею тяпнул! ― в тревоге ответил он.
Я не успел вскочить, как шарящий по земле в поисках щепки вестовой вскрикнул.
И его, и Павла Георгиевича укусил большой скорпион. Он пошел мстить нам за разрушение его норы в гнили караван-сарая. Его нашли и растоптали. А Павлу Георгиевичу и его вестовому стали кричать, что надо выпить настойки на скорпионе же. Если и действительно это было противоядием ― взять его было негде. Дали спирту. Пьяные, они уснули. А мы шли дальше. Мы шли на Керинд, на Кериндский кряж, в более здоровый горный климат, занять оборону. Говорили, что укус не смертелен. Но Павел Георгиевич умер к вечеру. С отданием воинских почестей, то есть выстрелами последних снарядов, мы его похоронили на холме при дороге между Вериле и Кериндом, верст за двенадцать до Керинда. Он не поверил, что укус не смертелен. Он попросил меня быть с ним рядом, а потом отдал свою планшетку и попросил взять оттуда незапечатанный конверт.
― Это письмо моей жене Ксении Ивановне Галактионовой. Вы его обязательно прочтите сами ― это моя просьба ― и отправьте ей, ― сказал он. ― Почему-то я знал, Борис Алексеевич, что я не вернусь. И почему-то неохота умирать, ― позвал он своей улыбкой меня улыбнуться. ― Я вас полюбил, Борис Алексеевич.
В письме Павел Георгиевич просил жену после его смерти полюбить другого, и, как он просил, полюбить достойного человека, потому что он, Павел Георгиевич, знает это счастье ― любить ― и очень хочет, чтобы она была счастлива.
Адрес был в город Ставрополь, к родителям жены для передачи ей.
Я знал ее другой адрес.
Глава 7
Некто из путешествующих или из географов сосчитал подъем дороги от городишки Каср-и-Ширин на Керинд по тридцати футов за версту, или по четыре с половиной сажени, или по девяти метров. Между Каср-и-Ширином и Кериндом было семьдесят пять верст. По русской приговорке о семи верстах до небес и все босым выходило, что мы прошли босыми до небес и обратно по десяти раз.
К Керинду, вернее к его садам, по-восточному вынесенным опоясывать город, мы подползли вечером. В виду деревьев и длинных теней казаки истово закрестились:
― Хосподи! Да неужели? Слава тебе, Хосподи, довел нас!
Креститься и радоваться было рано. Все, что имело тень, всякое место, представляющее какое-либо удобство, было плотно забито пришедшими ранее нас частями, толпами отставших солдат. Всюду лежали больные, обессилевшие и апатичные люди. Лазареты спешно грузились и снимались за городишко на кряж и далее. Кряж высился за городишком. На него предстояло ползти. Ползти уже не моглось. Но кряж манил прохладой и хотя бы кратким, хотя бы одним днем отдыха.
― Здесь маяться ночь будем или пойдем наверх? ― спросил я батарею.
Я видел их смертное желание упасть здесь и не шевелиться. Но я увидел еще более смертный страх перед ночевкой в городишке.
― Турок наскочит, и в этом, ― я не нашел, как назвать все вокруг нас, ― нас затопчут, порубят и возьмут в плен. А там безопасность и прохлада! ― сказал я, привстал на стременах, махнул трубачу.
Трубач потерялся взглядом, вдыхая в грудь воздуха, потом выпучился и выдул сигнал “Слушайте все!”, поглядел на меня и выдул поход. Под встревоженное сигналом гусиное голготанье и под пустые, не верящие себе взгляды сотен глаз батарея подравнялась.
― Песню! ― сказал я.
Что я там ожидал ― какую песню заведет запевала Касьян Романыч, у меня не отложилось. А он выкатился на своем седом от пыли кабардинце, хилый от усталости и грязный, застегнул ворот бешмета, поправил ремень и рукава, воровато поглядел на меня ― откуда только еще хватило сил на какое-то выражение в глазах! ― и закричал песню:
― “Ты, хрен, ты, мой хрен, садовой, зеленый! Уж и кто тебя сади-и-ил? Уж и кто тебя сади-и-ил?”
― “Филимон, Селиван, Филимонова жена! ― подхватили песельники из разных мест батареи. ― Максим подносил, Степан кланялся-я-я! И эх-х-х, Максим подносил, Степан кланялся-я-я!”
Я махнул трогаться с места.
― “Ты, хренушка-братец, ты, хренушка-братец, об чем же ты пла-а-ачешь? Об чем же ты пла-а-ачешь?” ― закричал далее Касьян Романыч.
― “Жена молодая, жена молодая, поехала во лесок, поехала во лесок, задела за пенек!” ― подхватили своего вахмистра песельники.
Я не оглядывался. Но я чувствовал, как и на походе после боя с курдами, что-то обволокло батарею, выдуло хреновьим духом пыль и зной, и она потекла, как в чистом потоке воды.
― “Задела за пенек, простояла весь денек, и эх-х-х, простояла весь денё-ё-о-ок!” ― кричали песельники.
И мы в своем чистом мнимом потоке, а на самом деле в пыли, толкотне и ругани сбивающейся и толкающейся массы потащились через городишко к кряжу и потом всю ночь тащились наверх.
К утру мы зашли на перевал. Меня нашел офицер связи. Я должен был передать батарею старшему офицеру, каким становился подъесаул Храпов, и явиться в штаб корпуса. По результатам двух месяцев Николай Николаевич собирал совещание в ближнем к фронту питательном пункте в Хорум-Абаде. От штаба корпуса сюда выехал капитан Каргалетели, исполняющий должность начальника штаба. Я придавался ему в помощь.
Я спросил у хорунжего Комиссарова журнал боевых действий батареи. Записей последних дней не было. Я молча уставился на него
― Не было никакой возможности написать, Борис Алексеевич, ― постарался он скрыть свое напряжение.
Я понял, что он ждал моего отбытия с тем, чтобы написать в журнал не так, как было на самом деле. Он знал мой характер и догадывался ― хотя бы вскользь, но нелестно я укажу о его поведении при курдской атаке. Я велел ему писать при мне и потом подписал все. С меня хватило видеть, с каким страхом он ждал моих добавлений в текст.
― Лексеич! Дык ить! ― заорал в восторге мне навстречу, лишь я появился близ штаба корпуса, сотник Томлин. ― Лексеич! ― он в восторге стал ломать язык на малороссийский лад: ― И иде тэбе черти носят!
Из сего я, как бы сказали в научной среде, вынужден был констатировать факт неоднократно в себя возлиявшего его состояния.
― Ну, истинный крест! ― без передышки снова восторгнулся сотник Томлин. ― Это же их высокоблагородие капитан Норин! ― с любовью и пьяно взглянул он на меня и оглянулся кругом с широким, указующим на меня жестом. ― Ето собственной персоной мой незабвенный друг! А я прискакал ― а вас дырка свисть! ― опять без перехода стал выговаривать мне сотник Томлин. ― Вы уже на какую-то Багдадку уедручили! Один Вася Данилыч на все на про все с сотенкой лежит-полеживает. А приказу, говорит, мне не було! Вот казак. А вы все кудысь уеракали?.. ― И опять без перехода: ― Айда, Лексеич, у меня четверть кышмышевки в заганце стоит!
Его приветствие, будь оно совсем иным, мне было бы неприятно, и я бы вспылил. От усталости, от непреходящей злости, вынесшей меня наконец из двухмесячных боев и отползаний, и от чего-то еще такого, о чем и сказать-то словом было нельзя, ― от этого всего я бы вспылил, а то бы просто построил его, сотника, обер-офицера. Но он так при своих словах растопырился ― растопырился, совсем как рак с клешней, или, будь он проклят, тот не увиденный в ночи скорпион, который унес от нас Павла Георгиевича Чухлова, что мне и от рака, и от скорпиона пахнуло декабрем четырнадцатого и братом Сашей. Сотник Томлин это увидел.
― Я это! ― снова пошел он в восторг. ― А вот сотника Гамалия сюда! ― И круто обернулся одним туловищем в надежде сцапать кого-то и погнать за сотником Гамалием.
Ранее они дружны не были. И ранее такого тона по отношению к сотнику Гамалию у сотника Томлина не было. Декабрь четырнадцатого и брат Саша исчезли. Я, зло и как-то себя нехорошо возбуждая, осадил его. Вопреки ожиданию, он в прежнем восторге подчинился.
― Слушаюсь, ваше высокоблагородие! ― четко своей раскорюкой отдал он честь.
Я прошел мимо. Он, кажется, вслед мне взбычился.
Пока я приводил себя в порядок в штабной банной палатке с тем же полуведром, но, слава Богу, горячей воды, вестовой Семенов искал в штабном обозе мой саквояж.
― Не взяли его. Остался он в Шеверине! ― доложил он.
― Черт! ― взвился я. ― Трудно было бросить их в повозку! ― И взвился я, естественно, на сотника Томлина, и хотел послать Семенова к штабному каптенармусу с просьбой выдать в счет моего денежного довольствия сапоги, бриджи и полевую гимнастерку, а потом передумал. ― Нет, погоди! ― сказал я. ― Это долго. Не сидеть же мне тут. Найди сотника Гамалия, пусть что-нибудь отыщет. А потом уж