— Ребята! Огонь! — закричал я и выстрелил в автомобиль весь барабан.
Расстояние было сажен пятьдесят. Из револьвера я едва ли кого-нибудь достал. Автомобиль в ответ успел еще выстрелить по нам, но тоже не прицельно и безрезультатно.
Мы прошли городишко и вышли к мосту. Нас встретил сам Владимир Леонтьевич. Нужно было видеть, какой радостью пылал он. За два года он посерел, стал серебриться висками и бородкой. Надо полагать, седина его тронула не только из-за возраста. Он немного потучнел и стал несколько суетлив и в обмундировании довольно волен, чтобы не сказать неряшлив. Но все это потерялось в его искреннем радушии, в его крепком объятии, как и положено большому, могучему человеку, обнявшему меня с приклоном, то есть сверху вниз. Ответить ему радостью у меня не было сил.
— Да вы, батенька, с бородой и усами! Да вы, батенька, настоящий дженгелиец! — с восторгом, готовым брызнуть сквозь пенсне, стал говорить он. — Ай, хорошо! Вот где привелось свидеться-то! Вот хорошо-то! А я уже приказал баньку затопить! За три захода все помоетесь! И бельишко поменяем! Да и эту нашу серую спутницу прожарим, вшей-то! А мне ваш прапорщик грозит из орудий нас расстрелять, если мы не пропустим. Да не колонна ли подполковника Норина, спрашиваю. Так точно, отвечает, и всех расстреляем! — Я ему говорю, да погоди, прапорщик, расстреливать! Норин — это Борис Алексеевич Норин? Он: так точно! Я: да гони же аллюром три креста, докладывай, что его ждет старый приятель!
— Владимир Леонтьевич! Мы явно объявлены ревкомом самой черной или какой там контрреволюцией! У вас могут быть неприятности! — сказал я.
— Борис Алексеевич! Об объявлении вас таковыми сообщено по всей линии Казвин — Энзели. Да что с того мне-то! Мы изобразим, что вы захватили заставу — и все! И сейчас еще хорошо было бы, чтобы дженгелийцы напали! Вы бы дали пару уроков по поиску общей гармонии, а то шибко надоели своими домоганиями! — не переставал радоваться Владимир Леонтьевич и толкал меня за локоть к двери комендатуры, низкого и длинного деревянного строения, из высокой трубы которого дым, срываемый ветром, вылетал клоками.
— Погодите, Владимир Леонтьевич! Батарея, лошади, люди! — уперся я и велел поручику Мартынову послать сигнальщиков с лампой за мост.
По их огню мы сделали наводку на случай нападения, упрятали лошадей за ветер, выводили, напоили, дали корм. Я всем распоряжался. Но я все время чувствовал неясную, ранее не испытываемую тревогу. Эта тревога была иного свойства, нежели боевая, нежели перед боем или в бою. Ведь бой, как я уже где-то сказал, это та же обыденная жизнь, только до предела сжатая. Здесь же тревога была нежизненной, а какой-то будто сверхжизненной, можно сказать, декадентской.
— Вот он, Менджиль! — зло сказал я.
— Да будет, будет, батенька! — наконец решительно потащил меня в комендатуру Владимир Леонтьевич.
Перед крыльцом, как когда-то на Горийском вокзале, сердце у меня почему-то дало сбой.
— Здравствуйте, Борис Алексеевич! — услышал я Ксеничку Ивановну.
“Вот Менджиль! Но зачем же?” — подумалось мне.
— Подпоручик Смирнов! Где младенец? — крикнул я, не зная, как мне быть.
— Он уже там, в тепле, ваш младенец! Татьяна Михайловна его обмывает! — сказала Ксеничка Ивановна.
— Как же вы здесь? — спросил я.
— Да вот. Мы с Татьяной Михайловной решили пробиваться к вам! — сказала Ксеничка Ивановна.
Как и меня, голос ее выдал. Она все поняла.
Издалека-издалека мне вспомнилась нянюшка. “Боренька, вставать надо! Коли ты упал — надо вставать. Еще упал — еще надо вставать. Когда бы ни упал — надо вставать. Так до самой смертоньки. А когда она придет, к упавшему ли, к подъявшемуся ли, — о том только Господь наш ведает. Но вставать и подниматься надо!” — сказала она.
— Ну, вот и славно! Пройдемте к Владимиру Леонтьевичу! — попытался сказать я радостно.
— Ну что, Григорий Севостьянович? — спросил я через час общего разговора сотника Томлина.
Он посморел на меня тоже с вопросом, скрутил свой мягкий ус в круассан.
— Ну, куды мы с емя? — сказал он по-бутаковски, посмотрел на свои культи и снова спросил: — Ну, куды? — И было ясно, что он говорил про Ксеничку Ивановну и Татьяну Михайловну, но как бы говорил он про них сообразно культям. — А им куда теперь?
— Значит, падать и вставать! — сказал я.
— Значит, падать и вставать, — сказал он