Под сенью дев, увенчанных цветами — страница 106 из 108

ее в театр, но посылает ему билет в ложу на тот вечер, когда ее там не будет. Тех, кто делает меньше, чем от них ожидают, а мог бы и ничего не делать, совесть заставляет сделать хоть что-нибудь. Я сказал Альбертине, что ее карандашик очень меня порадовал, но, если бы в тот вечер, когда она ночевала в гостинице, она позволила мне ее поцеловать, я был бы рад еще больше. «Я был бы так счастлив! И что в этом плохого? Меня удивляет, что вы мне в этом отказали». — «А меня удивляет, — возразила она, — что вам это кажется удивительным. Воображаю, с какими девушками вы имели дело прежде, если мое поведение вас озадачило». — «Я в отчаянии оттого, что вас рассердил, но даже теперь, признаться, не вижу, в чем провинился. По-моему, всё это совершенно неважно, и не понимаю, почему не порадовать человека, ведь это вам так легко. Поймите меня правильно, — добавил я, желая хоть немного воздать должное ее моральным принципам и вспомнив, как она с подружками клеймила подругу актрисы Леа, — я не имею в виду, что девушка может вытворять что угодно и ничего аморального не бывает. Ну вот взять хотя бы ту юную особу, что живет в Бальбеке, вы говорили на днях, что у нее связь с одной актрисой: по-моему, это отвратительно, настолько отвратительно, что думается мне, это неправда, эти слухи распустили враги девушки. Мне это представляется невероятным, немыслимым. Но если друг поцеловал вас, и даже более того… а ведь вы говорили, что мы с вами друзья». — «Да, вы мой друг, но у меня и до вас были друзья, я была знакома с молодыми людьми, которые, уверяю вас, питали ко мне ничуть не меньшую дружбу. Так вот, никто из них не посмел ничего подобного. Они знали, какой за этим последует подзатыльник. Да они ни о чем таком даже и не думали, мы по-товарищески обменивались искренними, дружескими рукопожатиями, никогда и речи не было о поцелуях, и это ничуть не мешало нам дружить. Знаете что, если вы дорожите моей дружбой, вы должны быть довольны: я вас простила, наверно, только потому, что здорово вас люблю. Но я уверена, что вы меня ни во что не ставите. Признайтесь, ведь вам нравится Андре. В сущности, вы правы, она гораздо лучше меня и такая прелестная! Да чего ждать от мужчин!» Вопреки моему недавнему разочарованию эти откровенные слова внушали мне огромное уважение к Альбертине; они меня взволновали и обрадовали. Может быть, именно это ощущение имело для меня позже огромные и тягостные последствия: именно с него начала складываться во мне та почти родственная связь с Альбертиной, то духовное ядро наших отношений, что навсегда определило суть моей любви к ней. Такое чувство может стать источником большого горя. Ведь чтобы по-настоящему страдать из-за женщины, нужно сперва безраздельно в нее поверить. И вот сейчас этот зародыш дружбы и восхищения ее нравственной силой завелся в сердцевине моей души, как косточка в плоде. Но сам по себе он бы не мог разрушить моего счастья, если бы тихо затаился там, не разрастаясь, весь следующий год, а главное, эти последние недели, которые оставалось мне прожить в Бальбеке в мой первый приезд. Он засел во мне, как гость, которого, что ни говори, было бы благоразумней выставить за дверь, но его оставляют в покое и не гонят, ведь он так слаб, так одинок в потемках чужой души, а потому временно кажется совершенно безобидным.

Мои мечты теперь обрели свободу устремиться на любую из подруг Альбертины, и прежде всего на Андре, чьи ласковые слова трогали бы меня, вероятно, меньше, если бы не уверенность, что Альбертина о них узнает. Я давно уже притворялся, что выделяю Андре, привык к нашим с ней разговорам, к заверениям в нежной дружбе, и конечно, всё это вполне могло послужить готовым материалом для любви; до сих пор не хватало только искреннего чувства, но теперь, когда сердце мое вновь было свободно, оно могло бы восполнить этот пробел. Но Андре была слишком интеллектуальна, слишком нервна, болезненна, слишком на меня похожа, чтобы я ее по-настоящему полюбил. Альбертина теперь представлялась мне пустышкой — а Андре была слишком переполнена тем, что я и так прекрасно знал. В первый день на пляже я подумал, что она подружка какого-нибудь любителя скачек, опьяненная любовью к спорту, а теперь Андре говорила мне, что спортом занялась по требованию врача, как средством от неврастении и пищевого расстройства, а лучшие свои часы она проводит за переводом романа Джордж Элиот. Я с самого начала ошибся в Андре, но когда я это понял, то это никак на меня не подействовало. А ведь это была одна из тех ошибок, что могут превратиться в источник страданий, если из нее успела родиться любовь, с которой уже ничего нельзя поделать, когда становится ясно, что то была ошибка. Между прочим, иной раз можно впасть не в такую ошибку, как я в отношении Андре, а в совершенно обратную; чаще всего это происходит оттого, что человек, желая создать у окружающих ложное впечатление о себе, успешно притворяется, прикидывается тем, кем он хотел бы быть, хотя на самом деле он совсем не такой — это и был случай Андре. Притворство, подражание, желание, чтобы хорошие или дурные люди тобой восхищались, добавляют к внешней неестественности лицемерие в словах и жестах. Подчас цинизм и жестокость не выдерживают проверки — так же, как доброта, великодушие. Бывает, что в том, кто славится своим человеколюбием, мы вдруг обнаруживаем тщеславного скупца — но точно так же порядочная девушка, полная предрассудков, может показаться нам Мессалиной из-за того, как она хвастается своими пороками. Я воображал, что Андре — здоровая и простая натура, а она лишь стремилась к здоровью; возможно, то же, что с ней, происходило со многими из тех, кого воображала здоровыми она: страдающий артритом краснолицый толстяк в белой фланелевой куртке — не обязательно Геракл. А ведь в некоторых обстоятельствах на счастье очень влияет то, что особа, которую вы полюбили, видя в ней воплощение здоровья, оказалась одной из тех больных натур, которые всего-навсего заряжаются здоровьем от других, подобно планетам, отражающим чужой свет, или некоторым матерьялам, способным лишь проводить электричество.

Но все равно Андре, так же как Розмонда и Жизель, и даже больше, чем они, была, что ни говори, подругой Альбертины, частью ее жизни, и настолько ей подражала, что в первый день я не сразу научился их различать. Между этими девушками, розами на стебельках, чарующими силуэтами на фоне моря (в этом и была их главная прелесть), сохранялась та же слиянность, как в те времена, когда я еще не был с ними знаком и появление любой из них причиняло мне столько волнений, предупреждая о том, что где-то неподалеку вся стайка. Еще и теперь я радовался, видя кого-нибудь из них, и в эту радость в какой-то неясной пропорции входило предчувствие, что за одной появятся и другие, а даже если сегодня и не появятся, то можно поговорить о них и знать: им передадут, что я был на пляже.

На смену простому очарованию первых дней пришли робкие попытки любви, колебавшейся между всеми девушками, ведь каждая из них была необходимым продолжением другой. Если бы та из них, которую я выбрал, меня оттолкнула, это бы не стало для меня такой уж страшной печалью; нет — но я был изначально обречен выбрать ту из них, которая меня оттолкнет, потому что именно с ней бы у меня связывалась та совокупность мечты и печали, что витала вокруг всех. Вдобавок мне предстояло грустить не только по той, что меня отвергла, но в ее образе, безотчетно, и по всем ее подругам, в чьих глазах я бы тоже утратил всё былое обаяние: ведь я пылал к ним той собирательной любовью, что питают политик к народу или актер к публике, которые потом, вкусив радости этой любви, так никогда и не могут утешиться в ее утрате. Во мне внезапно просыпалась надежда, что даже те радости, которых я так и не добился от Альбертины, подарит мне одна из ее подруг — та, что при расставании со мной нынче вечером сказала мне что-то неясное, поглядела на меня как-то двусмысленно, и после этого меня целый день тянуло именно к ней.

Влечение мое сладострастно рыскало среди них, тем более что черты их подвижных лиц понемногу начинали приобретать постоянство и уже можно было разглядеть их будущий облик, пускай податливый, колеблющийся, еще подверженный переменам. Пожалуй, различия в их чертах — крупнее или мельче, резче или тоньше — совсем не отражали разницы между самими девушками: их лица, при всей кажущейся несхожести, еще словно совпадали, наслаивались друг на друга. Но наше знание лиц не имеет ничего общего с математикой. Прежде всего оно начинается не с измерения частей: мы исходим из выражения, из общего впечатления. У Андре, например, проницательность кротких глаз словно перекликалась с изяществом носа, так тонко очерченного, будто его нарисовали единым движением пера, стремясь продолжить тот порыв к чуткости, который сперва дважды отразился в улыбающихся двойняшках-взглядах. Такая же тонкая линия делила надвое волосы, гибкая и глубокая, словно перед вами не волосы, а песок, раскиданный ветром. Видимо, это было наследственное: волосы у матери Андре, совсем седые, пушились точно так же, тут пышные, там гладкие, как снег, когда он ложится волнами, подчиняясь неровностям почвы. По сравнению с четко прорисованным носиком Андре у Розмонды нос был широковат, похож на высокую башню на мощном фундаменте. Подчас разница между двумя лицами кажется огромной, хотя на самом деле она может быть ничтожно мала; всё дело в выражении этих лиц: ничтожно малая разница между ними способна создать совершенно особое выражение, особую индивидуальность; и всё же лица девушек немыслимо было перепутать, причем не из-за этих ничтожно малых различий в чертах и не из-за оригинальности выражения. Еще более глубокое различие между лицами моих подруг создавал цвет — и не столько благодаря красоте и богатству оттенков, таких разнородных, что, глядя на Розмонду, омытую смугло-розовым румянцем, оттененным зеленоватым блеском глаз, и на Андре, чьи бледные щеки так строго, так изысканно оттенялись черными волосами, я испытывал такое же удовольствие, как если бы смотрел по очереди то на герань на берегу залитого солнцем моря, то на камелию в ночной тьме; но главное, благодаря этому новому элементу, цвету, безмерно разрастались бесконечно малые расхождения в линиях, полностью менялись соотношения плоскостей, потому что цвет — не только распределитель колорита, но и мощный восстановитель или, во всяком случае, преобразователь размеров. Поэтому лица, быть может совершенно разные по строению, смотря по тому, как они были освещены — огоньками рыжей гривы волос, розовым румянцем, матовой бледностью, — становились то удлиненными, то широкими, полностью менялись, как бутафория в русских балетах: при свете дня — обычный кружок, вырезанный из бумаги, но по воле какого-нибудь гениального Бакста, погружающего декорации то в бледно-алое, то в лунное освещение, он или становится твердой, как бирюза, инкрустацией на фасаде дворца, или мягко расцветает бенгальской розой посреди сада