Под сенью дев, увенчанных цветами — страница 13 из 108

которым я поэтому так грустил в Комбре, в своей ивовой беседке, читая об их жизни. Теоретически известно, что земля вертится, но на самом деле этого не замечаешь, кажется, будто ступаешь по неподвижной почве, и можно не беспокоиться. То же происходит в жизни со Временем. И чтобы его бег оказался заметен, романистам приходится, убыстряя ход стрелок, заставлять читателя проживать за две минуты десять, двадцать, тридцать лет. В начале страницы расстаешься с любовником, полным надежд, а в конце следующей находишь его уже восьмидесятилетним стариком, с трудом совершающим ежедневную прогулку во внутреннем дворике богадельни, едва способным ответить на приветствие и забывающим прошлое. И когда отец говорил обо мне: «Он уже не ребенок, его вкусы уже не изменятся» и т. д., он словно втискивал меня в рамки времени, нагоняя на меня ту же печаль, как будто я был если не дряхлой развалиной, так героем, о котором автор равнодушно, а потому очень жестоко, сообщает в конце книги: «Он всё реже выезжает из деревни. В конце концов он поселился здесь постоянно и т. д.».

Тем временем отец, предвосхищая наши критические замечания по адресу гостя, сказал маме:

— Бесспорно, папаша Норпуа был сегодня несколько «старомоден», как вы любите говорить. Когда он сказал, что задать вопрос графу Парижскому было бы «неприлично», я боялся, как бы вы не прыснули со смеху.

— Да ничего страшного, — отозвалась мама, — мне очень нравится, что человек его ранга и в его годы сохранил подобную наивность: сразу видно, насколько он порядочен и как отменно воспитан.

— Да уж конечно! Это не мешает ему быть тонким и умным человеком, уж я-то знаю, ведь в комиссии он совсем не такой, как здесь! — воскликнул отец, довольный, что мама оценила г-на де Норпуа, и желая убедить ее, что маркиз еще лучше, чем ей кажется, потому что сердечность любит перехваливать ничуть не меньше, чем насмешливость любит ниспровергать. — Ты обратила внимание, как он сказал: «С этими сильными мира сего никогда не знаешь, чего ждать…»?

— Ну конечно, всё, как ты говоришь. Я обратила внимание, он очень тонкий человек. Виден огромный жизненный опыт.

— Поразительно, что он обедал у Сваннов и встретил там, в сущности, приличных людей, служащих… Где только мадам Сванн всех их выискала?

— А ты заметил, как он лукаво сказал: «В этот дом вхожи в основном мужчины!»?

И оба пытались воспроизвести ужимку, с которой г-н де Норпуа произнес эти слова, как воспроизвели бы интонацию Брессана или Тирона в «Авантюристке» или в «Зяте господина Пуарье»[50]. Но Франсуазе из всех его словечек больше всего полюбилось одно: спустя годы она по-прежнему не могла оставаться невозмутимой, когда ей напоминали, как посланник назвал ее «первоклассным поваром», а мама передала это ей, как военный министр передает войскам поздравления иностранного государя после «смотра». Впрочем, до мамы в кухне побывал я. Дело в том, что я взял с миролюбивой, но жестокой Франсуазы слово, что, убивая кролика, она не заставит его слишком мучиться, и мне нужно было узнать, как он умирал; Франсуаза меня заверила, что умер он как нельзя лучше и очень быстро: «В жизни не видела такой зверушки, умерла без единого словечка, прямо как немая». Я не очень-то разбирался в языке зверей и предположил, что, наверно, кролик не умеет кричать, как курица. «Уж вы скажете, — возразила Франсуаза, возмущенная моим невежеством, — это кролик-то не умеет кричать? Да у них голос почище куриного». Комплименты г-на де Норпуа Франсуаза приняла с гордой простотой, в ее глазах вспыхнуло удовольствие и мгновенное понимание, с каким артист выслушивает мнения о своем искусстве. В свое время мама отправляла ее в разные известные рестораны посмотреть, как там готовят. В тот вечер, внимая ее рассуждениям о кухне в разных знаменитых заведениях, я испытал ту же радость, с какой когда-то слушал о том, что истинная иерархия драматических актеров по их достоинствам не вполне соответствует их репутации. «Посланник, — сказала мама Франсуазе, — уверяет, что нигде не умеют готовить такой холодной говядины и такого суфле, как ваши». Франсуаза скромно соглашалась — ведь с истиной не поспоришь; впрочем, титул посланника произвел на нее впечатление; о г-не де Норпуа она отозвалась с теплотой (ведь он принял ее за повара экстра-класса): «Славный старик, вроде меня». Она пыталась на него посмотреть, когда он приезжал, но мама ненавидела, когда подглядывали из-за дверей или из окон, а Франсуаза опасалась, что хозяйка узнает о ее любопытстве от другой прислуги или от консьержа (потому что Франсуазе всюду чудились «зависть» и «ябеды», которые в ее воображении играли ту же постоянную и зловещую роль, что козни иезуитов или евреев в некоторых умах), поэтому она ограничивалась тем, что выглядывала из кухонного окошка, «чтобы не давать хозяйке поводов», и, получив беглое представление о г-не де Норпуа, объявила, что он такой шустрый, «вылитый г-н Легранден»[51] — хотя на самом деле между этими двумя не было ничего общего. «А в самом деле, — спросила мама, — как вы объясняете, что никому заливное не удается так, как вам, если вы постараетесь?» — «Не знаю я, почему оно у меня так подается, — отвечала Франсуаза (не вполне улавливавшая разницу между оттенками значений глаголов „удаваться“ и „подаваться“)». Отчасти она говорила правду: вряд ли она была более способна поделиться тайной своих заливных или кремов, чем элегантная дама тайной своих туалетов или великая певица тайной своего пения; да и хотелось ей этого не больше, чем им. Их признания не очень много нам дают — то же можно сказать и о рецептах нашей кухарки. «Они стряпают скорей-скорей, — принялась она объяснять, имея в виду великих рестораторов, — и нельзя же всё сразу. А надо, чтобы говядина стала как губка, тогда она впитает весь сок до капельки. Хотя есть одно местечко, вот там они, сдается мне, умеют стряпать. Не скажу, что у них там прямо мое заливное, но оно у них довольно нежное, и суфле довольно воздушное». — «Это вы про Анри?» — спросил отец, подходя к нам; он очень ценил этот ресторан на площади Гайон, где у них регулярно бывали министерские обеды. «Нет, что вы! — возразила Франсуаза с кротостью, за которой сквозило глубокое презрение, — я говорю про совсем маленький ресторанчик. У этого Анри, конечно, очень славно, но какой это ресторан, это так, кухмистерская». — «Тогда Вебер?» — «Ну уж нет, месье, я имела в виду хороший ресторан. А Вебер — это на Королевской улице, не ресторан, а забегаловка. Они даже обслужить по-настоящему не умеют. Сдается, у них и скатертей нету, шмякнут вам еду прямо на стол, и скажи спасибо». — «Сиро?»[52] Франсуаза улыбнулась: «Ну, у этих главное угощение — дамы из высшего света (выражение „высший свет“ в устах Франсуазы означало „полусвет“). Что ж, молодежь это любит». Ясно было, что при всей своей простоте Франсуаза судит знаменитых поваров не вполне по-товарищески: она к ним безжалостнее, чем самая завистливая и тщеславная актриса к своим соперницам. Однако мы почувствовали, что о своем искусстве она имеет верное понятие и чтит традиции, когда она добавила: «Нет, это был ресторанчик с хорошей такой буржуазной кухней. Очень приличное место. Они там не ленились работать. И денежку заработать умели (у экономной Франсуазы деньги всегда были „денежки“, она их считала на сантимы, а не на луидоры, как какие-нибудь транжиры). Да вы знаете, мадам. На Больших бульварах, направо, немного так позади…» Ресторанчиком, который она описывала с таким снисходительным добродушием, но беспристрастно, оказалось… Английское кафе[53].


Когда настало первое января и я вместе с мамой отправился поздравлять родных, сперва она, чтобы меня не утомлять, заранее с помощью маршрута, составленного отцом, распланировала визиты не столько по степени родства, сколько по адресам. Но не успели мы войти в гостиную дальней родственницы, обитавшей зато в недальнем соседстве от нас (почему мы и навестили ее раньше других), как мама с ужасом увидела, что перед ней стоит, сжимая в руках не то засахаренные, не то глазированные каштаны, лучший друг самого обидчивого из моих дядьев, которому, конечно, будет доложено, что объезд начался не с него. Дядя наверняка будет оскорблен: с его точки зрения, нам было бы проще всего от площади Мадлен проехать прямо к Ботаническому саду, где он жил, потом на улицу Сент-Огюстен, а уж потом вернуться на улицу Медицинских школ.

Когда с визитами было покончено (бабушка освободила нас от повинности заезжать к ней, потому что вечером мы должны были у нее ужинать), я устремился на Елисейские Поля, чтобы вручить нашей знакомой торговке письмо, которое в тот день, когда моя подруга причинила мне такое горе, решил отправить ей в Новый год; торговка же должна была передать его прислуге Сваннов, приходившей несколько раз в неделю за пряниками; в этом письме я говорил Жильберте, что старая наша дружба исчезла с минувшим годом, что я позабыл свои огорчения и разочарования и что с первого января мы начнем строить заново нашу дружбу, такую прочную, что разрушить ее будет невозможно, такую чудесную, что Жильберте самой захочется приложить старания, чтобы сохранить ее во всей красе и вовремя предупреждать меня, как только она почувствует, что ей грозит малейшая опасность; сам я обещал делать то же самое. На обратном пути Франсуаза остановилась со мной на углу Королевской улицы перед витриной, в которой выбрала для своих собственных новогодних подарков фотографии Пия IX и Распайля[54], а я купил себе снимок великой Берма. Что-то жалкое виделось мне в ее несравненном лице, ведь оно, неподвижное и уязвимое, было единственным ответом актрисы на все бесчисленные восторги, словно одежда у человека, которому не во что переодеться: неизменная морщинка над верхней губой, приподнятые брови и некоторые другие черточки, всегда одни и те же, такие, в сущности, беззащитные перед любым ожогом, любым ударом… Впрочем, оно не то чтобы представлялось мне прекрасным само по себе; скорее, мне хотелось поцеловать это зацелованное лицо, оно, казалось, притягивало к себе поцелуи, красуясь своим кокетливым и нежным взглядом и нарочито наивной улыбкой с открытки альбомного формата. Наверно, Берма и в самом деле питала ко многим молодым людям те чувства, в которых признавалась в обличье своей героини, Федры, и ей было, наверно, так легко добиться исполнения своих желаний, ведь ей помогал в этом даже блеск ее имени, добавлявший красоты и продлевавший молодость. Темнело; я остановился перед театральной тумбой, на которой висела афиша, объявлявшая о спектакле, который Берма давала первого января. Дул легкий сырой ветер. Я знал эту погоду; у меня было ощущение и предчувствие, что этот день — такой же, как все остальные, что он не станет первым днем нового мира, где я, заручившись еще не выдохшейся удачей, смогу возродить отношения с Жильбертой, словно в дни Творения, — так, чтобы исчезло всё, что было раньше, вплоть до знамений, предвещавших будущее, так, чтобы уничтожились все разочарования, которые она мне подчас приносила; и не будет этого нового мира, где не осталось бы ничего от старого… ничего, кроме желания, чтобы Жильберта меня любила. Я понял: если окружающая меня вселенная мне не годится и сердце мое жаждет ее обновления, это значит, что оно, мо