ло больше жизни, чем в книге; гость, заглянувший к г-же Сванн, смущался — ему казалось, что она не одна, а если приезжал вместе с ней, то чувствовал чье-то присутствие в гостиной: уж так загадочны были эти цветы, так связаны с теми часами в жизни хозяйки, о которых никто не знал, уж так они, не припасенные ради гостей, а словно забытые здесь Одеттой, продолжали вести с ней свои особые разговоры, которые неловко было перебивать и в секрет которых невозможно было проникнуть, вглядываясь в блеклый, текучий, сиреневый, беспутный цвет пармских фиалок. Одетта слышала (и любила повторять), что г-же Вердюрен удалось создать у себя салон именно благодаря тому, что она всегда бывала дома в одно и то же время и все это знали, поэтому начиная с конца октября она старалась как можно чаще приезжать домой к чаю, который в те времена еще называли «five o’clock tea»[127]. Она воображала, что и у нее свой салон, в том же духе, но свободнее, «senza rigore»[128], как она любила говорить. Себе она казалась кем-то вроде мадемуазель Лепинасс и считала, что ее салон соперничает с салоном новоявленной мадам дю Деффан[129], из которого она переманила нескольких самых приятных людей, в частности Сванна, который последовал за раскольницей в ее уединение, согласно версии, которую она, само собой, сама в нее не веря, сумела внедрить в умы новых знакомых, ничего не знавших о ее прошлом. Но мы так часто исполняем некоторые любимые роли перед другими и столько раз разыгрываем их у себя в уме, что нам уже легче бывает опереться на эти вымышленные свидетельства, чем на полностью забытые реальные факты. В те дни, когда г-жа Сванн совсем не выходила из дому, она надевала белоснежный крепдешиновый пеньюар, а иногда одно из тех длинных плоеных платьев из шелкового муслина, что напоминают пригоршню розовых или белых лепестков; сегодня бы сочли — и очень зря, — что зимой такой наряд неуместен. Потому что эти легкие ткани и нежные цвета — в духоте тогдашних салонов, отгороженных от внешнего мира портьерами и, по изящному выражению светских романистов того времени, полных «теплого уюта» — придавали женщине зябкость роз, которые в яркой своей наготе окружали ее, словно в разгар весны. Ковры поглощали звук шагов, а хозяйка дома утопала в подушках, поэтому она не сразу узнавала о вашем визите, как в наши дни, и продолжала читать, пока вы не войдете и не предстанете перед ней; это добавляло атмосфере еще больше романтики, добавляло тот оттенок чарующей тайной неожиданности, который мы узнаем сегодня, вспоминая о платьях, уже тогда вышедших из моды, от которых до сих пор не отказалась, наверное, только г-жа Сванн и которые намекают нам, что женщина в таком платье, должно быть, героиня романа, ведь большинство из нас встречало эти платья только в романах Анри Гревиля[130]. Теперь, в начале зимы, в гостиной у Одетты царили огромные хризантемы таких разнообразных расцветок, каких Сванн в свое время у нее не видывал. И вот я наносил г-же Сванн печальные визиты, и она, под влиянием моего горя, вновь обретала таинственную поэтичность, присущую матери той самой Жильберты, которой на другой день она скажет: «Меня навещал твой приятель»; я восхищался хризантемами потому, наверно, что, бледно-розовые, как шелк ее кресел в стиле Людовика XIV, белоснежные, как ее крепдешиновый пеньюар, или красные, металлического оттенка, как ее самовар, они добавляли убранству гостиной еще больше нарядности, вносили в него дополнительные оттенки, насыщенные и изысканные, но живые и обреченные исчезнуть через несколько дней. Но меня трогала не столько эфемерность хризантем, сколько их живучесть по сравнению с оттенками, тоже розовыми и медно-красными, которые с такой пышностью зажигает закат в дымке ранних ноябрьских вечеров; сперва, перед тем как войти к г-же Сванн, я замечал, как они гаснут в небе, а потом вновь узнавал в пылающей палитре хризантем. Словно огни, выхваченные из туч, бегущих по небу, и из солнца великим колористом, пожелавшим украсить человеческое жильё, эти хризантемы приглашали меня, вопреки моей печали, за долгим чаепитием жадно лакомиться столь краткими ноябрьскими радостями, светившимися вокруг меня во всем своем задушевном таинственном великолепии. Увы, в разговорах, которые велись в гостиной, я этого великолепия не чувствовал; они были совсем другие. Несмотря на поздний час, г-жа Сванн льстила всем, даже г-же Котар, уверяя: «Да нет же, еще совсем рано, не глядите на часы, они врут, и куда вам спешить?», и предлагала жене профессора, сжимающей в руках футляр с визитными карточками, еще одну тарталетку.
— Из вашего дома невозможно уйти, — говорила г-жа Бонтан г-же Сванн, а г-жа Котар, изумленная, что кто-то выразил ее ощущение, восклицала: «Я это самое себе и говорю, прямо этими же словами!», а господа из Жокей-клуба поддакивали, и осыпали ее любезностями, и, казалось, были подавлены выпавшей на их долю честью, когда г-жа Сванн представляла их этой не слишком любезной буржуазной дамочке, которая при блестящих гостях Одетты всегда держалась в тени или даже занимала оборонительную позицию, употребляя возвышенные выражения для самых простых понятий. «Подумать только, три среды подряд вы водите меня за нос», — говорила г-жа Сванн г-же Котар. «Ваша правда, Одетта, я не видела вас целый век, целую вечность. Как видите, я полностью признаю свою вину, но, правду вам сказать, — прибавляла она со стыдливой уклончивостью, потому что, несмотря на то что была замужем за врачом, никогда не смела без околичностей упомянуть о ревматизме или почечных коликах, — у меня были кое-какие мелкие неприятности. С кем не бывает. И потом, у меня был кризис с мужской прислугой. Не то чтобы я так уж дорожила своим авторитетом, но мне пришлось, в назидание другим, уволить моего Вателя, хотя, впрочем, он и так уже подыскивал себе более прибыльное место. Но его уход едва не повлек за собой падения всего министерства. Горничная тоже затеяла увольняться, у нас разыгрывались совершенно гомеровские сцены. Но я все-таки твердо стояла у руля, и всё вместе послужило мне прекрасным уроком на будущее. Я докучаю вам этими историями со слугами, но вы же знаете, какой это кошмар, когда приходится производить перемещения среди обслуживающего персонала».
— А вашей прелестной дочки мы не увидим? — спрашивала она. — Нет, моя прелестная дочка обедает у подруги, — отвечала г-жа Сванн и добавляла, обернувшись ко мне: «По-моему, она вам написала и пригласила в гости на завтра… А как поживают наши беби?» — спрашивала она у профессорской жены. Я переводил дух. Слова г-жи Сванн, подтверждавшие, что я смогу увидеть Жильберту, когда захочу, приносили мне то самое облегчение, за которым я приходил; потому-то я и не мог обойтись без этих визитов к г-же Сванн. «Нет, я напишу ей нынче вечером. Впрочем, мы с Жильбертой не можем встречаться», — добавлял я с таким видом, точно наша разлука вызвана некими таинственными причинами, — и это тоже дарило мне иллюзию любви, которую укрепляло и то, что я говорил о Жильберте, а она обо мне всегда с большой нежностью. «Вы же знаете, она вас обожает, — говорила г-жа Сванн. — Неужели вы совсем не можете завтра?» Меня внезапно охватывало ликование, в голове мелькало: «Да почему же нет? Ее мама сама меня зовет». Но тут же снова наваливалась печаль. Я боялся, что, увидав меня, Жильберта сразу поймет, что мое равнодушие было притворством, поэтому я предпочитал держаться от нее подальше. Пока мы так обменивались репликами, г-жа Бонтан жаловалась, как ей трудно с женами политических деятелей; она всячески давала понять, что все они убийственно скучны и смешны и что работа мужа приводит ее в отчаяние. «Вот вы можете принимать у себя подряд пятьдесят жен врачей, — говорила она г-же Котар, которая, наоборот, питала добрые чувства ко всем и со священным трепетом относилась к любым своим обязанностям. — Какая вы мужественная! Я, конечно, тоже должна всё это делать, сами понимаете, министерство… но ничего не могу с собой поделать: как увижу всех этих министерских жен, так и тянет показать им язык. И моя племянница Альбертина такая же, как я. Она такая безобразница, эта крошка! На прошлой неделе у меня была в гостях жена товарища министра финансов, она сетовала, что совершенно не умеет готовить и ничего в этом не понимает. А моя племянница и говорит ей с очаровательной улыбкой: „Но, мадам, вам бы следовало в этом разбираться, ведь ваш отец пособлял на кухне“». — «Ох, какая прелесть, премилая история! — говорила г-жа Сванн. — Но по крайней мере на те дни, когда у доктора консультации, у вас должно быть свое маленькое home, чтобы там были ваши цветы, ваши книги, вещи, которые вы любите», — советовала она г-же Котар. «Представляете, прямо так и бухнула ей прямо в лицо! И не предупредила меня ни о чем, притворщица негодная, — хитра, как обезьяна. Счастливая вы, что умеете сдерживаться: как я завидую тем, кто знает, когда нужно промолчать!» — «Но мне вовсе не нужно сдерживаться, мадам, — кротко отвечала г-жа Бонтан, — у меня характер покладистый. Прежде всего, я знаю свое место, где мне до вас, — добавляла она, для значительности повысив голос: она всегда говорила громче, вставляя в разговор какую-нибудь утонченную любезность, что-нибудь изобретательно-лестное, вызвавшее восхищение у мужа и способствовавшее его карьере. — И потом, я рада делать всё, что на пользу профессору».
— Нет, но нужно еще иметь выдержку. У вас, должно быть, крепкие нервы. Я, как только вижу, что жена военного министра строит гримасы, тут же начинаю ее передразнивать. Мой характер — мое наказание.
— Ах да, я слыхала, что у нее тик, — отвечала г-жа Котар, — у моего мужа тоже весьма высокопоставленные знакомства, и когда эти господа болтают между собой…
— Ну конечно, мадам, а взять хотя бы заведующего протоколом: он горбун, и не успеет он пробыть у меня и пяти минут, как я чувствую, что просто должна потрогать его горб. Муж говорит, что из-за меня его рано или поздно уволят. Ну и пускай! К черту министерство! Да, к черту министерство! Я хотела заказать, чтобы это напечатали в виде девиза на моей почтовой бумаге. Я наверняка вас шокирую, вы же такая хорошая, но, признаться, эти безобразные маленькие выходки безмерно меня развлекают. Без них жизнь было бы слишком однообразна.