м вас не соблазнить? — добавляла г-жа Сванн, протягивая ей блюдо с пирожными. — Поверьте, эти штучки совсем недурны. Они неказистые, но отведайте, вы нам скажете, каковы они на вкус». — «Напротив, на вид они восхитительны, — отвечала г-жа Котар, — ваши припасы неисчерпаемы, Одетта. И не нужно спрашивать, кто испек: я знаю, у вас всё от Ребатте. Признаться, я не столь последовательна. За пирожными и вообще за сладким я часто обращаюсь к Бурбоннё[134]. Но согласитесь, они не знают, что такое мороженое. У Ребатте всё мороженое, и баварское, и шербет, возведено в высокое искусство. Как сказал бы мой муж, nec plus ultra». — «Да нет, это домашнее. Неужели не останетесь?» — «Ужинать не могу, — отвечала г-жа Бонтан, — но на минутку присяду, знаете, я обожаю поболтать с умной женщиной, такой как вы. Вы наверняка сочтете мой вопрос нескромным, Одетта, но мне бы хотелось знать, как вам понравилась шляпка госпожи Тромбер. Я знаю, большие шляпки сейчас в моде. И все-таки, на мой вкус, это уж слишком. А по сравнению с той, в которой она приезжала ко мне на днях, сегодняшняя кажется микроскопической». — «Да нет, какая уж я умная, — возражала Одетта, думая, как это хорошо звучит. — Я, в сущности, простушка, верю всему, что говорят, огорчаюсь по пустякам». И намекала, что первое время она очень страдала замужем за Сванном: у него своя отдельная жизнь, он ее обманывает. Тем временем принц Агригентский услышал слова «какая уж я умная» и счел своим долгом возразить, но находчивостью он не отличался. «Ну уж скажете! — восклицала г-жа Бонтан, — это вы-то простушка?» — «В самом деле, вот и я подумал: „Что я слышу!“ — подхватывал принц, радуясь подсказке. — Наверно, слух меня подводит». — «Да нет же, уверяю вас, — говорила Одетта, — я в душе простая мещаночка, страшная трусиха, у меня полно предрассудков, люблю отсиживаться в своей норке, а главное, я ужасно невежественна». И, желая справиться о бароне де Шарлюсе, говорила: «Виделись ли вы с нашим милым баронетом?» — «Это вы-то невежественная! — восклицала г-жа Бонтан, — а что тогда сказать о правительственных кругах, обо всех этих женах их превосходительств, которые только о тряпках и умеют рассуждать! Да вот хотя бы на прошлой неделе заговариваю о „Лоэнгрине“ с женой министра народного просвещения. Она мне отвечает: „„Лоэнгрин“? Ах да, это же последнее ревю Фоли-Бержер, говорят, уморительное“[135]. Что вам сказать, мадам, когда слышишь подобные вещи, просто закипаешь. Мне хотелось отвесить ей оплеуху. Характер у меня не ангельский, знаете ли. Вот скажите, сударь, — обращалась она ко мне, — разве я не права?» — «Погодите, — возражала г-жа Котар, — когда вас спрашивают вот так, с ходу, без подготовки, без предупреждения, вполне простительно ответить невпопад. Уж я-то знаю: госпожа Вердюрен иной раз любит нас огорошить». — «Кстати, о госпоже Вердюрен, — спрашивала г-жа Бонтан у г-жи Котар, — вы знаете, кто у нее будет в среду? Ах, вот сейчас я вспомнила, что мы приняли приглашение на будущую среду. Не поужинаете ли с нами в среду в восемь? Вместе бы поехали к госпоже Вердюрен. Я стесняюсь ехать одна, почему-то я всегда побаивалась этой важной дамы». — «А я вам скажу, — отвечала г-жа Котар, — что вас пугает в госпоже Вердюрен: это ее голос. Что поделаешь, не у всех же такой красивый голосок, как у госпожи Сванн. Но покричишь немножко, а там и лед сломан, как говорит Хозяйка. В сущности, она очень приветлива. Но я прекрасно понимаю ваши чувства: впервые оказаться в неизведанном краю не очень-то приятно». — «Вы бы могли поужинать вместе с нами, — говорила г-жа Бонтан г-же Сванн. — А после ужина поехали бы все вместе к Вердюренам — вердюренствовать, и даже если Хозяйка строго на меня посмотрит и больше не позовет, мы у нее будем держаться вместе, втроем, я чувствую, что так будет веселее всего». Но вероятно, это утверждение было не совсем правдиво, потому что г-жа Бонтан тут же спрашивала: «Как вы думаете, кто будет у них в среду в восемь? Что там будет? Надеюсь, не слишком много народу?» — «Я-то наверняка не пойду, — говорила Одетта. — Мы заглянем только в самую последнюю среду. Если вы согласны ждать…» Но, судя по всему, г-жу Бонтан такая отсрочка не прельщала.
Интеллектуальность салона и его изысканность находятся, как правило, скорее в обратной связи, чем в прямой; однако если уж люди согласны терпеть чье-либо несовершенство, то меньше придираются к тем, про кого решили, что эти люди им нравятся, а потому заранее смирились с их недостатками — меньше придираются как к их уму, так и ко всему остальному: не зря же Сванн считал г-жу Бонтан приятной особой. Очевидно, и у людей, и у целых народов культура и даже язык клонятся к упадку по мере того, как утрачивается независимость. Последствием этой снисходительности к изъянам, кроме всего прочего, бывает то, что начиная с известного возраста мы всё больше склонны радоваться, когда восхищаются нашим складом ума, нашими вкусами и побуждают нас за всё это держаться; в этом возрасте великий художник обществу оригинальных гениев предпочитает общество учеников, у которых нет с ним ничего общего, кроме буквы его учения, но зато они ему кадят и внимают; в этом возрасте выдающийся мужчина или выдающаяся женщина, живущие ради любви, решат, что умнее всех присутствующих та особа, которая на самом деле, быть может, глупее других, но из каких-то ее слов следует, что она понимает и одобряет жизнь, посвященную любовным подвигам, а это льстит похотливым устремлениям приверженца любовных авантюр; наконец, именно в этом возрасте Сванн, бывший теперь мужем Одетты, с удовольствием слушал г-жу Бонтан, рассуждавшую, как смехотворно принимать у себя одних герцогинь (и заключал, что сама г-жа Бонтан — прекрасная женщина, очень остроумная и совершенно без снобизма, хотя в свое время у Вердюренов, слыша то же самое, он приходил к обратному выводу), и сам рассказывал ей истории, от которых она «помирала со смеху», потому что не знала их; впрочем, она быстро «схватывала», потому что была льстива и любила посмеяться.
— Значит, доктор, в отличие от вас, не без ума от цветов? — спрашивала г-жа Сванн у г-жи Котар. — «Ах, мой муж, представьте, такой мудрец, любит умеренность во всем. Хотя нет, у него есть одна страсть». Взгляд собеседницы вспыхивал от злорадного любопытства: «Какая же?» — вопрошала г-жа Бонтан. И г-жа Котар простодушно отвечала: «Чтение». — «Ну, эта страсть вполне безопасная!» — восклицала г-жа Бонтан, насилу сдержав сатанинский смех. «Когда доктор погружен в книгу, тут уж, знаете…» — «Ну, мадам, это не должно слишком вас беспокоить…» — «Нет, а зрение? Поеду-ка я к нему, Одетта, но вернусь к вам в первый же день и постучусь в дверь. Кстати, о зрении, сказали ли вам, что особняк, который только что купила госпожа Вердюрен, будет освещаться электричеством? Мне об этом доложила не моя маленькая тайная полиция, а сам электрик Мильде[136]. Как видите, я ссылаюсь на свои источники! Даже в спальнях будут электрические лампы под абажурами, смягчающими свет. Очаровательная роскошь, что ни говори. Вообще, наши современницы жаждут новизны, это наша святыня[137]. Золовка одной моей приятельницы поставила у себя дома телефон! Она может сделать заказ поставщику, не выходя из квартиры! Признаться, я самым неприглядным образом интриговала, чтобы получить дозволение прийти как-нибудь и поговорить по этому аппарату. Страшно соблазнительно, но пускай это лучше будет у подруги, чем у меня. Я бы, пожалуй, не хотела иметь телефон у себя дома. Когда пройдет прелесть новизны, это будет настоящая морока. Ну, Одетта, я улетаю, не удерживайте больше госпожу Бонтан, она обещала обо мне позаботиться, мне совершенно необходимо отсюда вырваться. А не то как я буду выглядеть по вашей милости: приеду домой после мужа!»
Мне тоже пора было домой, не дождавшись неведомых зимних радостей, таившихся, казалось, внутри блистательных хризантем. Эти обещанные радости так и не появились, а между тем г-жа Сванн, казалось, ничего уже не ждала. Она велела слугам унести чай, словно объявляя: «Мы закрываемся!» В конце концов она мне говорила: «Ах, вы уходите? Ну что ж, good bye!» Я чувствовал, что неведомые радости все равно мне не достанутся, даже если я не уйду, и что дело тут не только в моей печали. Быть может, эти радости нужно искать не на торной дороге, что всегда слишком быстро ведет к минуте прощания, а на какой-нибудь затерянной тропке, на которую надо вовремя свернуть? Как бы то ни было, цель моего визита была достигнута, Жильберта узнает, что я приходил к ее родителям, когда ее не было дома, а я сразу, с налету, как неустанно повторяла всем г-жа Котар, завоевал симпатию г-жи Вердюрен. «У вас с ней, наверное, химическое сродство», — сказала мне жена доктора, никогда не видевшая, чтобы Хозяйка так старалась. Жильберта узнает, что я говорил о ней, как и полагается, с нежностью, но могу прожить и не встречаясь с нею — а ведь в последнее время ее раздражало именно то, что я всё время хотел с ней видеться. Я сказал г-же Сванн, что не могу больше встречаться с Жильбертой. Это прозвучало так, будто я решил ее избегать. И письмо, которое я собирался послать Жильберте, было задумано в том же духе. Вот только мне было никак не набраться мужества, и я всё время откладывал на денек-другой это последнее краткое усилие. Я уговаривал себя: «Это я в последний раз отказываюсь от встречи с Жильбертой, в следующий раз соглашусь». Чтобы разлука давалась мне не так трудно, я старался не думать, что это навсегда. Но я чувствовал, что так оно и будет.
Первое января в этом году было для меня особенно мучительным. Когда мы несчастны, любая дата или годовщина причиняет нам боль. Но если, например, дело в утрате любимого человека, страдание — это просто более острое сравнение прошлого с настоящим. В моем случае к этому добавлялась невысказанная надежда, что Жильберта, возможно, хочет, чтобы я сам проявил инициативу и сделал первый шаг, и, видя, что я ничего не предпринимаю, ждет только первого января, чтобы под этим предлогом мне написать: «Да что же это творится? Я от вас без ума, приходите, мы откровенно поговорим, я не могу жить без вас». В последние дни старого года мне казалось, что это вполне может быть. Я наверняка заблуждался, но, чтобы поверить в такое письмо, нам вполне хватает желания, потребности поверить. Все уверены, что им дана отсрочка, которую можно продлевать до бесконечности, солдату — прежде чем его убьют, вору — прежде чем он попадется, людям вообще — прежде чем они умрут. Это чувство вроде амулета, хранящего людей — а то и целые народы — не от опасности, но от страха перед опасностью, а на самом деле от веры в опасность; иногда оно помогает храбриться перед ее лицом, пока ничто не заставит проявлять истинную храбрость. Похожая уверенность, и столь же мало обоснованная, поддерживает влюбленного, рассчитывающего на примирение, на письмо. Чтобы не ждать его, мне было бы довольно перестать его хотеть. Как бы мы ни верили, что равнодушны к той, кого на самом деле всё еще любим, нам в голову то и дело приходят мысли о ней — ну хотя бы о том, как мы к ней равнодушны, — нам хочется как-то их выразить, наша внутренняя жизнь осложняется: мы, пожалуй, испытываем к ней неприязнь, но и проявляем постоянное внимание. И наоборот, чтобы вообразить, что сейчас чувствует Жильберта, мне бы надо было в этот Новый год представить себе, что я сам