Г-жа де Вильпаризи велела запрягать рано, чтобы хватило времени доехать то до Сен-Марс-ле-Ветю, то до скал Кетольма, то еще до какого-нибудь достаточно далекого пункта назначения, там более что скорость кареты была невелика и экскурсия требовала целого дня. Радуясь предстоящему долгому путешествию, я мурлыкал какой-то недавно услышанный мотив и слонялся по комнате, ожидая, когда будет готова г-жа де Вильпаризи. По воскресеньям перед отелем стояли и другие кареты; несколько наемных фиакров ждали не только тех, кого пригласили в замок Фетерн к г-же де Камбремер, но и тех, кто вместо того, чтобы оставаться дома, как наказанные дети, объявляли, что по воскресеньям в Бальбеке скучища, и после обеда катили на какой-нибудь пляж по соседству или осматривать какую-нибудь достопримечательность; нередко г-жа Бланде на вопрос, была ли она у Камбремеров, решительно отвечала: «Нет, мы ездили в Бек на водопады», как будто это была единственная причина, помешавшая ей провести день в Фетерне. А староста милосердно замечал:
— Завидую вам и с удовольствием бы с вами поменялся: это куда интереснее!
Рядом с экипажами, перед подъездом, где я ждал, торчал, наподобие деревца редкой породы, юный «посыльный», поражавший взгляд как удивительной гармонией крашеных волос, так и зеленовато-растительным кожным покровом. Внутри, в холле, соответствующем церковному притвору или церкви новообращенных в Древнем Риме (сюда имели право заходить и те, кто не жил в гостинице), маялись товарищи «наружного» лакея, которые трудились не больше его, но все-таки хоть немного шевелились. Вероятно, по утрам они помогали убирать. Но во второй половине дня они просто присутствовали, наподобие хористов, которые, даже не имея дела, остаются на заднем плане, чтобы пополнить собой массовые сцены. Генеральный директор, внушавший мне такой страх, собирался в будущем году значительно умножить их число, потому что строил «большие планы». Его решение очень беспокоило директора отеля: он считал, что от всех этих деток «одни неприятности», имея в виду, что они путались под ногами и ничего не делали. Но они хотя бы заполняли какой-то деятельностью пустоты между обедом и ужином, между уходом и приходом постояльцев, как ученицы г-жи де Ментенон в костюмах юных евреев, разыгрывающие интермедии всякий раз, когда со сцены удаляются Есфирь или Иоад[186]. А наружный лакей с жеманными повадками, тоненький и хрупкий, неподалеку от которого я дожидался выхода маркизы, хранил неподвижность, к которой примешивалась меланхолия, потому что его старшие братья расстались с отелем и устремились навстречу более блестящей судьбе и ему было одиноко в этом чужом месте. Наконец появлялась г-жа де Вильпаризи. Вероятно, в обязанности лакея входило помочь ей сесть в карету. Но он знал, что особа, которая возит с собой слуг, предпочитает, чтобы всё делали они, и, как правило, раздает мало чаевых служащим отеля, и точно так же ведут себя обитатели старинного Сен-Жерменского предместья. Г-жа де Вильпаризи принадлежала к обеим этим категориям. Из этого древовидный лакей делал вывод, что от этой дамы он ничего не дождется; предоставив метрдотелю и горничной маркизы суетиться с ее вещами, он печально грезил о завидной судьбе братьев и хранил растительную неподвижность.
И мы уезжали; обогнув вокзал, немного времени спустя мы уже катили по сельской дороге, с которой я скоро освоился, как с дорогами в Комбре; по обе ее стороны вплоть до нового поворота тянулись прелестные огороженные сады, а там начинались возделанные поля, и мы сворачивали. В полях виднелись яблони, которые, правда, уже отцвели, и на ветках торчали только пучки пестиков, но я все равно приходил в восторг, потому что узнавал эти неподражаемые широкие листья — по ним, словно по ковру на возвышении, оставшемуся после свадебного торжества, еще недавно скользил белый атласный шлейф розовеющих цветов.
Сколько мне раз случалось на следующий год, в Париже, в мае месяце, покупать в цветочном магазине яблоневую ветвь и потом всю ночь проводить рядом с ее цветами, источавшими ту же похожую на взбитые сливки субстанцию, которая усеивала своей пеной и листовые почки, и промежутки между венчиками, словно продавец в цветочной лавке, в приступе щедрости, в порыве изобретательности и из тяги к контрастам, взял да и добавил для гармонии с каждой стороны по розовому бутону; я смотрел на цветы, ставя их под лампу, — так подолгу, что часто досиживал до рассвета, румянившего их так же, как здесь, в Бальбеке, в этот самый час — и пытался силой воображения вернуть их на эту дорогу, преумножить, заполнить ими приготовленную для них рамку, перенести на готовое полотно этих садов, чей рисунок был мне знаком наизусть; и как мне хотелось, как мне нужно было когда-нибудь увидать их снова, когда весна, гениальный художник, с завораживающим пылом набрасывает свои краски на их полотно!
Перед тем как сесть в карету, я придумывал картину моря, которую искал и надеялся увидать под «лучезарным солнцем»: в Бальбеке я видел море только кусочками, между всяких пошлых вкраплений, неприемлемых для моей мечты, — купальщиков, кабинок, прогулочных яхт. И когда экипаж г-жи де Вильпаризи добирался до высокого берега и среди просветов в листве показывалось море, эти детали современности, словно отрывавшие море и от природы, и от истории, скрывались вдали, и я мог, глядя на волны, настроиться на размышления о том, что эти самые волны описал нам Леконт де Лиль в своей «Орестее»[187], там, где, «стаей хищных птиц в сиянии зари» по морю «эллинов косматых мчалось племя». Но зато теперь, когда я был так далеко от моря, оно казалось не живым, а застывшим, и я уже не чувствовал мощи в его красках, проглядывавших, как на картине, среди листвы и казавшихся такими же неосязаемыми, как небо, и разве что более насыщенными.
Г-жа де Вильпаризи, зная, что я люблю церкви, обещала, что мы будем ездить осматривать то одну, то другую, а главное, посетим церковь в Карквиле, «всю увитую старым плющом», сказала она, помахав рукой, словно окутывая отсутствующий фасад изысканным покровом незримой и нежной листвы. Г-жа де Вильпаризи часто дополняла таким описательным взмахом руки точное слово, передававшее очарование и неповторимость какого-нибудь памятника, а технических терминов избегала, хотя ясно было, что она прекрасно разбирается в предмете разговора. Она словно оправдывалась, объясняя, что вблизи одного из замков ее отца, того, где она росла, было немало церквей, построенных в том же стиле, что церкви вокруг Бальбека, так что ей было бы просто стыдно не полюбить архитектуру, тем более что сам замок был прекраснейшим образчиком Возрождения. К тому же это был настоящий музей; мало того, там играли Шопен и Лист, читал стихи Ламартин и все знаменитые современники украшали семейный альбом афоризмами, нотными записями, рисунками; и вот этой чисто материальной причиной г-жа де Вильпаризи (из великодушия, по причине прекрасного воспитания, от искренней скромности, а возможно, просто не умея и не желая философствовать) объясняла свои познания во всех искусствах: выходило, будто живопись, музыка, литература и философия просто даром достались девушке из аристократической семьи, жившей в знаменитом историческом замке. Казалось, для нее не существовало других картин, кроме тех, которые переходили по наследству. Она обрадовалась, когда бабушка похвалила ожерелье, видневшееся в вырезе ее платья. Это самое ожерелье украшало ее прабабку на портрете кисти Тициана и всегда оставалось в семье. Поэтому в его подлинности можно было не сомневаться. О картинах, купленных каким-нибудь крезом бог весть где, она и слышать не хотела, убежденная, что это подделки, и не испытывала ни малейшего желания их посмотреть; мы знали, что она сама рисовала цветы акварелью, кто-то похвалил их при бабушке, и она спросила о них маркизу. Та из скромности переменила тему разговора, однако бабушкин вопрос не вызвал у нее ни удивления, ни удовольствия, словно она была известной художницей, для которой комплименты ничего не значат. Она только заметила, что это прекрасное занятие: пускай цветам, рожденным под вашей кистью, не суждено прославиться, зато, рисуя, вы живете в обществе живых цветов, всматриваетесь в них, чтобы изобразить, и никогда не устаете от их красоты. Но в Бальбеке г-жа де Вильпаризи не рисовала, чтобы дать отдых глазам.
Мы с бабушкой удивлялись ее «либеральности»: она была даже либеральнее большинства буржуа. Она пожимала плечами, когда вокруг возмущались высылкой иезуитов, и говорила, что так оно было всегда, даже при монархии, даже в Испании. Она заступалась за Республику и отчасти даже прощала ей антиклерикализм, говоря: «На мой взгляд, запрещать мне ходить к мессе, если я этого хочу, так же плохо, как заставлять меня туда идти, если я не хочу!», а также позволяла себе замечания в таком роде: «Ах, куда годится нынешнее дворянство!» или «По мне, человек, который не работает, — пустое место», возможно, просто потому, что в ее устах они звучали колко, пикантно, значительно и она это сознавала.
Слыша, как та самая особа, чьи воззрения мы настолько уважали, что, несмотря на всю нашу робкую, но добросовестную беспристрастность, отказывались осуждать консервативный образ мыслей, то и дело искренне высказывает передовые взгляды — не доходившие, правда, до социалистических, внушавших г-же де Вильпаризи отвращение, — мы с бабушкой готовы были склониться к мысли, что наша обаятельная спутница во всем и всегда права. Мы верили ей на слово, когда она рассуждала о своих Тицианах, о колоннаде своего замка, о тоне бесед при Луи Филиппе. Но — подобно эрудитам, восхищающим нас рассуждениями о египетской живописи или этрусских надписях, но изрекающим такие банальности о произведениях современных авторов, что мы начинаем думать, а так ли уж интересны исследования, в которые они погружены, и не привносят ли они в свои ученые штудии ту же посредственность, которая поражает нас в их пошлых рассуждениях о Бодлере, — в ответ на мои расспросы о Шатобриане, о Бальзаке, о Викторе Гюго, бывавших некогда у ее родителей, где и она с ними встречалась, г-жа де Вильпаризи смеялась над моим восхищением, рассказывала о них пикантные анекдоты, такие же, как об аристократах и политиках, и строго судила этих писателей, особенно за то, что им недостает скромности, умения вовремя стушеваться, сдержанности, позволяющей бросить одно справедливое замечание и не развивать его без конца, недостает искусства избежать смехотворной выспренности, недостает такта, умеренности в суждениях, простоты, — а ведь без всего этого не может быть истинного величия, так ее учили; и ясно было, что она предпочитала им людей, которые в отношении этих достоинств в самом деле, вероятно, затмевали и Бальзака, и Гюго, и Виньи в салоне, в Академии, в совете министров, — Моле, Фонтана, Витроля, Берсо, Пакье, Лебрена, Сальванди или Дарю