ртной жизни.
— Позвольте ваши пальто, их отнесут наверх.
Бабушка отдавала их директору, и я, видя его предупредительность по отношению ко мне, страдал от нашей бесцеремонности, которая, кажется, его глубоко огорчала.
— По-моему, этот господин обижается, — замечала маркиза. — Возможно, он считает себя слишком важной персоной, чтобы принимать у вас шали. Я вспоминаю герцога де Немура: когда я была еще совсем маленькая, он входил к отцу, жившему на верхнем этаже особняка Бульонов, с толстым пакетом писем и газет под мышкой. Вижу как сейчас принца в его синем фраке в проеме нашей двери, покрытой очаровательной резьбой, по-моему, ее делал Багар[199] — знаете, такие тонкие планочки, настолько гибкие, что иногда краснодеревщик придавал им форму бантов и цветов, как будто это букет, обвязанный лентой. «Возьмите, Сирюс, — говорит он отцу, — консьерж просил вам это передать. Он мне сказал: „Вы ведь идете к господину графу, так зачем мне лишний раз подниматься, только смотрите не порвите бечевку“». А теперь, когда вы избавились от ваших вещей, располагайтесь вот здесь, — говорила она бабушке, беря ее за руку.
— Ох, только не в это кресло, если позволите! Для двоих оно слишком мало, а для меня одной велико, мне будет неловко.
— Ваши слова мне напомнили о таком же кресле, которое у меня было долгое время, но в конце концов мне пришлось от него избавиться, потому что его подарила моей матери несчастная герцогиня де Прален. Мама совсем не была гордячкой, но у нее были понятия из прежних времен, а я это уже не вполне понимала; поначалу она не хотела, чтобы ее представляли госпоже де Прален, которая на самом-то деле была просто мадемуазель Себастиани[200], а та, поскольку всё же была герцогиней, считала, что ей не подобает, чтобы представляли ее. На самом деле, — добавила г-жа де Вильпаризи, забыв, что не понимает таких тонкостей, — чтобы иметь право на такие притязания, нужно было быть по меньшей мере госпожой де Шуазель. Шуазели — самого знатного рода, они происходят от сестры короля Людовика Толстого[201] и были истинными властителями Бассиньи. Допускаю, что родство у нас более блестящее и славы больше, но древностью рода они почти нам не уступают. Это местничество породило много забавных недоразумений; например, как-то раз обед был подан на час с лишним позже, и всё это время ушло на то, чтобы уговорить одну из дам согласиться, чтобы ее представили другой. Несмотря на всё это, они потом очень подружились, и госпожа де Прален подарила матери кресло наподобие этого, в которое никто не хотел садиться, вот как вы. В один прекрасный день мама слышит, что во двор особняка въезжает карета. Они спрашивает мальчика-слугу, кто приехал. «Госпожа герцогиня де Ларошфуко, ваше сиятельство». — «Прекрасно, я ее приму». Проходит четверть часа — никого. «Что же госпожа герцогиня де Ларошфуко? Где она?» — «На лестнице, ваше сиятельство, дух переводит», — отвечает мальчонка, недавно взятый в дом: у мамы был прекрасный обычай брать их из деревни. Нередко они и рождались при ней. Вот откуда берутся хорошие слуги в доме. А это огромная роскошь. И впрямь, герцогиня де Ларошфуко с трудом взбиралась по лестнице по причине своей тучности; она была настолько тучная, что, когда вошла, мама на миг смутилась, не зная, куда ее усадить. Тут на глаза ей попался подарок госпожи де Прален. «Не угодно ли присесть?» — произнесла мама, придвигая кресло герцогине. И герцогиня заполнила собой всё кресло целиком. Несмотря на свою внушительность, это была довольно приятная особа. «Ее приход по-прежнему производит огромное впечатление», — сказал как-то один наш друг. «А ее уход еще большее», — возразила мама, позволявшая себе вольности, в наше время недопустимые. Даже дома у госпожи де Ларошфуко над ее полнотой подшучивали безо всякого стеснения, и она первая смеялась этим шуткам. «Неужели вы один дома? — спросила как-то мама у господина де Ларошфуко, приехав к ним с визитом; ей навстречу вышел муж, а жена сидела у окна в глубине комнаты, и мама ее не заметила. — А госпожи де Ларошфуко нет дома? Я ее не вижу». — «Как вы любезны!» — отвечал герцог, один из самых бестолковых людей, кого я знала, но не лишенный известного остроумия.
Когда мы с бабушкой после обеда поднялись наверх, я говорил ей, что, возможно, достоинства, пленявшие нас в г-же де Вильпаризи, — такт, проницательность, сдержанность, готовность стушеваться — не так уж ценны, поскольку в высшей степени наделены ими только всякие Моле и Ломени, и пускай с теми, кто их лишен, нелегко общаться изо дня в день, зато это Шатобриан, Виньи, Гюго, Бальзак, и что с того, что они тщеславны, бестолковы и над ними легко насмехаться, вот как над Блоком… Но имени Блока бабушка не могла слышать спокойно. Она всё расхваливала мне г-жу де Вильпаризи. Говорят, что в любви нашим выбором руководят интересы выживания вида: чтобы ребенок родился нормальным, толстый мужчина ищет худую женщину, а худой толстую; приблизительно того же хотела она ради моего благополучия, которому постоянно грозил невроз, болезненная склонность к печали, к одиночеству; всё это заставляло ее превыше всего ставить такие качества, как умеренность, рассудительность, ценить не столько даже саму г-жу де Вильпаризи, а всё общество, сулившее мне мирные развлечения, общество, подобное тому, где расцветало остроумие какого-нибудь Дудана, какого-нибудь г-на де Ремюза, уж не говоря о какой-нибудь там Босержан, или о Жубере, о Севинье[202]; это остроумие вносит в жизнь больше счастья и достоинства, чем качества противоположного толка, обрекающие людей вроде Бодлера, Эдгара По, Верлена, Рембо на страдания, на непризнание, которых моя бабушка не хотела для своего внука. Я прерывал ее поцелуями и спрашивал, заметила ли она такие-то слова г-жи де Вильпаризи, из которых видно, что она дорожит своей знатностью больше, чем хочет показать. Так поверял я бабушке свои впечатления, потому что без ее подсказки никогда не знал, насколько достоин уважения тот или иной человек. Каждый вечер я приносил ей наброски, в которых за день описал вымышленных людей, кого угодно, кроме нее. Однажды я ей сказал: «Я без тебя жить не могу. — Перестань, — возразила она с тревогой в голосе. — Нельзя быть таким неженкой. Иначе что с тобой будет, если я куда-нибудь уеду? Наоборот, я надеюсь, что ты будешь благоразумен и очень счастлив. — Если ты уедешь, я буду вести себя благоразумно, но я буду считать часы. — А если я уеду на несколько месяцев (сердце мое сжалось при одной только мысли об этом)… на несколько лет… на…»
Мы оба замолчали. Мы не смели взглянуть друг на друга. Но ее тоска терзала меня больше моей. Я подошел к окну и, отвернувшись от нее, внятно сказал:
— Ты же знаешь, я человек привычки. Если я расстаюсь с теми, кого люблю больше всего, я страдаю. Но потом привыкаю, хотя люблю их по-прежнему, и опять живу хорошо и спокойно; я смогу вынести разлуку и на месяцы, и на годы.
Тут я вынужден был замолчать и совсем повернуться к окну. Бабушка ненадолго вышла из комнаты. Но на другой день я принялся самым безмятежным тоном рассуждать о философии, стараясь, однако, чтобы бабушка не пропустила моих слов; я сказал, что воистину удивительно, как последние открытия в естественных науках опровергли материализм, и теперь опять считается, что, по всей вероятности, души бессмертны и возможно их грядущее воссоединение.
Г-жа де Вильпаризи предупредила нас, что вскоре уже не сможет видеться с нами так часто. Она будет посвящать много времени юному племяннику, который готовится к поступлению в Сомюр[203], а сейчас находится со своим гарнизоном неподалеку, в Донсьере, и приедет провести с нею несколько недель своего отпуска. Во время прогулок она расхваливала нам его острый ум, но главное, его доброе сердце; я уже воображал, как он проникнется ко мне симпатией и как я стану его любимым другом; перед его приездом его тетка поведала моей бабушке, что он, к сожалению, попался в сети дурной женщины, потерял голову, а эта женщина не выпустит свою добычу; я был убежден, что такая любовь неизбежно кончается безумием, убийством, самоубийством, и, сокрушаясь о том, что нашей дружбе, столь прекрасной, даром что я никогда не видел этого юношу, суждено продлиться так недолго, я оплакивал ее и несчастья, которые ее ожидали, как оплакивают любимого человека, о котором только что узнали, что он тяжко болен и дни его сочтены.
Как-то днем, в страшную жару, я сидел в ресторане гостиницы, где царил полумрак по причине задернутых штор, защищавших от солнца, которое красило их в желтый цвет, а в зазорах между ними подмигивала морская синева, и вдруг увидел, как по центральной аллее, которая вела с пляжа к улице, идет высокий, стройный молодой человек с распахнутым воротом, с высоко и гордо вскинутой головой, с проницательным взглядом; кожа у него была такая бледная, а волосы такие золотистые, будто вобрали в себя все солнечные лучи. Шел он быстро; на нем был костюм из мягкой белесой ткани, никогда бы я не подумал, что мужчина посмеет так одеваться, и такой легкий, что намекал не столько на прохладу в ресторане, сколько на жару и солнце на улице. Глаза у него были цвета морской воды, из одного глаза то и дело падал монокль. Все с любопытством провожали его взглядами, все знали, что это молодой маркиз де Сен-Лу, который славится элегантностью. Все газеты поместили описание костюма, в котором он недавно выступал в качестве секунданта молодого герцога д’Юзеса на дуэли. Казалось, особой красоте его волос, глаз, кожи, осанки, выделявших его в любой толпе, как рудную жилу лазурного светоносного опала, стиснутого грубой породой, подобала особая жизнь, не такая, как у других. И прежде, когда за него соперничали самые хорошенькие женщины высшего света, пока у него не завелась связь, на которую сетовала г-жа де Вильпаризи, стоило ему оказаться, например, на пляже рядом с признанной красавицей, за которой он ухаживал, всеобщее внимание устремлялось не только на нее, но и на него. Из-за его «щегольства», бесцеремонности молодого «льва», а главное, из-за его необыкновенной красоты кое-кто даже находил его несколько женоподобным, но это не ставилось ему в вину, потому что все знали о его мужественности и о том, как он страстно любит женщин. Это и был племянник г-жи де Вильпаризи, о котором она нам толковала. Я с восторгом думал, что несколько недель буду водить с ним знакомство, и не сомневался, что он меня полюбит. Он быстро пересек гостиницу из конца в конец, поспешая, казалось, вслед за собственным моноклем, который порхал перед ним, словно бабочка. Он пришел с пляжа, и море, до половины затопившее стеклянные стены холла, служило ему фоном, на котором он вырисовывался во весь рост, словно на одном из тех портретов, где художники делают вид, будто совершенно бесхитростно передают свои самые точные наблюдения над реальной жизнью, но выбирают для своих моделей достойное обрамление, площадку для игры в поло или в гольф, беговое поле, палубу яхты, и этим словно предлагают современную версию тех полотен, на которых старые мастера изображали фигуру человека на первом плане в пейзаже. У дверей дожидался экипаж, запряженный двумя лошадьми; монокль продолжал резвиться на залитой солнцем дороге, а племянник г-жи де Вильпаризи взял вожжи, которые подал ему кучер, сел рядом с ним