ает Мюссе и его «Надежду на Бога», когда мы всё это еще любим, а к тому времени, когда мы доберемся до папаши Леконта или до Клоделя, будет восторгаться только такими строками:
В Сен-Блезе, на острове Цвекка,
Раздолье для человека!
Добавляя к ним:
Славное местечко Падуя,
Мудрых правоведов радуя…
Ну а мне милей полента…
…Пробегает топателла
В черном домино.
А из всех «Ночей» сохранит в памяти только:
…и в атлантическом порту,
и в Лидо, на траве могильной,
где Адриатика бессильно
лобзает хладную плиту…[224]
Всё так: когда мы доверчиво восхищаемся кем-нибудь, мы выхватываем и цитируем из него всякие пустяки, которые сурово отвергли бы, если бы судили о них непредвзято; точно так же писатель иной раз вставляет в роман «остроты» и персонажей за то, что они подлинные, даром что в живой ткани романа они оказываются бесполезными и банальными. Портреты, которые создает Сен-Симон, превосходны, хотя сам он ими едва ли восхищался, а вот высказывания его знакомых остроумцев, казавшиеся ему прелестными, в его передаче кажутся нам плоскими или вообще ускользают от понимания. Он бы погнушался сам сочинять остроты, которые в устах г-жи де Корнюэль или Людовика XIV[225] представляются ему необыкновенно тонкими или колоритными; то же самое замечаем и у многих других; истолковывать это можно по-разному, мы же ограничимся тем, что отметим: в те минуты, когда мы «наблюдаем», мы бываем гораздо глупее, чем когда творим.
Итак, внутри моего приятеля Блока сидел Блок-отец, отстававший от сына на сорок лет, рассказывавший несуразные анекдоты и сам от души смеявшийся над ними громче и радостней, чем настоящий отец Блока, существующий отдельно от сына: ведь к смеху отца, которому не лень было два-три раза повторить заключительное слово, чтобы слушатели вполне оценили его рассказ, добавлялся оглушительный хохот сына, которым тот неизменно встречал за столом отцовские истории. Так что младший Блок то произносил разумнейшие речи, то, черпая в семейных запасах, в тридцатый раз пересказывал нам остроты, которые старший Блок вытаскивал на свет (вместе с рединготом) только по торжественным дням, когда юный Блок не прочь был поразить гостя, впервые приглашенного в дом, — преподавателя, одноклассника, получающего все на свете награды за успехи в учении, или вот теперь нас с Сен-Лу. Например, он говорил о ком-то: «Это необычайно знающий военный стратег — он убедительнейшим образом доказал, опираясь на бесспорные факты, почему в русско-японской войне японцы будут разбиты, а русские победят»[226] или «Это выдающийся человек: в политических кругах он слывет великим финансистом, а в финансовых — великим политиком». Эти характеристики перемежались историями то о бароне Ротшильде, то о сэре Руфусе Израэле, которых г-н Блок выводил на сцену с некоторой двусмысленностью, так чтобы слушатели могли предположить, будто он знаком с ними лично.
Я и сам попался на эту удочку, когда, слыша, как г-н Блок говорит о Берготте, решил, что это его старинный друг. Но г-н Блок знал всех знаменитостей, «не будучи с ними знаком»: видел издали в театре или на бульварах. Впрочем, он воображал, будто им тоже хорошо известно, кто он такой, как его зовут, как он выглядит, и при встрече они с трудом удерживаются от поклона и приветствия. Светские люди водят знакомство с людьми по-настоящему талантливыми и своеобразными, приглашают их на обеды, но не очень-то их понимают. А когда немного пообщаешься с высшим светом, глупость его обитателей внушает вам чрезмерное желание жить в среде безвестных людей и создает преувеличенное представление о том, что умных людей можно найти только там, где знают знаменитостей, «не будучи с ними знакомы». Я осознал это позже, когда разговор зашел о Берготте. Успехом в кругу своей семьи пользовался не только г-н Блок. Мой приятель вызывал еще больший восторг у своих сестер, которых всё время задирал, уткнувшись носом в тарелку; их это смешило до слез. К тому же они переняли у брата его язык и бегло на нем изъяснялись, полагая, видимо, что это единственная манера выражаться, достойная умных людей. Когда мы вошли, старшая сестра велела одной из младших: «Ступай известить благоразумного нашего отца и почтенную мать». — «Паршивки, — объявил Блок, — представляю вам кавалера Сен-Лу, отменного копьеметателя, прибывшего на несколько дней из Донсьера, домами из тесаного камня славного и скакунами обильного». Поскольку он был столь же вульгарен, сколь и образован, речи его обычно завершались какими-нибудь менее гомерическими остротами: «А ну, запахните-ка пеплосы ваши с прекрасными пряжками, что это еще за кокетство? В конце концов, это не мой отец!»[227] И девицы Блок просто покатывались со смеху. Я сказал их брату, какую радость он мне подарил, когда посоветовал читать Берготта, и как я полюбил его книги.
Г-н Блок-отец, знакомый с Берготтом только издали, а о его жизни знавший только из сплетен на галерке, открыл для себя столь же косвенный способ познакомиться с его произведениями — с помощью якобы литературных суждений и оценок. Он жил в мире приблизительностей, неточностей, где раскланиваются с пустотой, судят вкривь и вкось. Заблуждение и неосведомленность нисколько не вредят уверенности, даже наоборот. Таково благодетельное чудо, которое творит для нас наше самолюбие: поскольку мало кто обладает блестящими знакомствами и глубокими познаниями, те, у кого ничего подобного нет, воображают, будто именно им повезло больше всех: наше зрение устроено так, что при взгляде на общественную лестницу каждый воображает, будто лучшая ступенька на ней досталась именно ему, и видит только тех, кому повезло меньше, обделенных, достойных жалости; о тех, кто выше его, он рассуждает вслепую, клевещет на них, понятия о них не имея, судит их и презирает, не понимая. Правда, наших шатких личных преимуществ, помноженных на самолюбие, недостает, чтобы обеспечить каждому необходимую ему порцию счастья, бóльшую, чем другим, но на помощь приходит зависть и восполняет недостачу. Зависть изъясняется на языке презрения, а всё же фразу «Я не желаю с ним знакомиться» следует переводить так: «У меня нет возможности с ним познакомиться». Так она звучит на языке разума. А на языке страстей это звучит так: «Я не желаю с ним знакомиться». Все знают, что это неправда, но ведь такое говорится не просто из хитрости, а потому, что человек чувствует то, что говорит, и ему этого достаточно, чтобы не чувствовать себя хуже других, достаточно для счастья.
Так благодаря эгоцентризму каждый смертный представляет себе вселенную в виде громоздящихся у него под ногами ярусов, над которыми он властвует; г-н Блок позволял себе роскошь быть безжалостным властителем, когда утром, попивая шоколад, разворачивал газету, видел подпись Берготта под статьей и презрительно даровал ему короткую аудиенцию, во время которой произносил приговор и не отказывал себе в уютной радости повторять между двумя глотками обжигающего напитка: «Этого Берготта стало невозможно читать. Какую скуку развел, прохвост. Прямо хоть отказывайся от подписки. Какой сумбур! Какая жвачка!» И удовлетворенно жевал бутерброд.
Впрочем, значительность г-на Блока-отца распространялась и за пределами круга его близких. Прежде всего выдающимся человеком его считали его собственные дети. Дети всегда или в грош не ставят родителей, или уж превозносят их на все лады, и для хорошего сына его отец всегда лучший из отцов, пускай даже у него нет никаких объективных причин для восхищения. А г-ном Блоком вполне можно было восхищаться: он был образован, неглуп, дружелюбен по отношению к своим. В тесном семейном кругу его любили, тем более что если в «обществе» человека судят исходя из некоего, пускай абсурдного, эталона и неких установленных, пускай бессмысленных, правил, сравнивая его со всеми другими светскими людьми, то в разобщенных буржуазных кругах на обедах и семейных вечеринках всё вращается вокруг людей, которых объявили приятными, занятными, хотя в светских кругах они бы и двух дней не продержались в репертуаре. И наконец, в этой среде, для которой фальшивое величие аристократии не существует, ему на смену приходят еще более безумные критерии. Так родня, и самая близкая, и самая отдаленная, благодаря воображаемому сходству усов и верхней части лица, уверяла, что г-н Блок — «вылитый герцог д’Омаль»[228]. (Так в мире клубных посыльных всегда найдется один, который носит фуражку набекрень и зауженную куртку, воображая, что похож на иностранного офицера, — разве это не придает ему индивидуальность в глазах других рассыльных?)
Сходство было весьма отдаленное, но служило чем-то вроде патента на благородство. Все повторяли: «Блок? Который? Герцог д’Омаль?» Вот так люди спрашивают: «Принцесса Мюрат? Которая? Неаполитанская королева?»[229] И наконец, мнимым превосходством в глазах родни наделяли его еще некоторые мелочи. Не замахиваясь на обладание собственным экипажем, г-н Блок по определенным дням брал напрокат открытую викторию с двумя лошадьми и пересекал Булонский лес, привольно раскинувшись в небрежной позе: два пальца служили опорой для виска, два других поддерживали подбородок, и незнакомые принимали его за фанфарона, зато родные свято верили, что по части щегольства дядя Соломон заткнет за пояс Грамон-Кадрусса[230]. Он был из тех людей, которых в случае их смерти светская хроника газеты «Радикал»[231]