Под сенью дев, увенчанных цветами — страница 76 из 108

Теперь их прелестные лица уже не сливались воедино. Я их расклассифицировал и, не зная имен, мысленно распределил девушек вокруг самой рослой, той, что перепрыгнула через старичка банкира: вот эта — малышка с пухлыми розовыми щеками, которые круглятся на фоне морского горизонта, с зелеными глазами; эта — смуглянка с прямым носом, разительно выделяющаяся среди подруг; эта — с белым, как яйцо, лицом, с дугообразным носиком, похожим на цыплячий клюв, такие лица бывают у мальчиков-подростков; эта — высокая, в какой-то убогой пелеринке, опровергавшей ее гордую осанку и манеры, так что напрашивалась мысль, что родители этой девушки — люди слишком выдающиеся, чтобы беспокоиться о мнении бальбекских курортников и об элегантности собственных детей, а потому им совершенно все равно, что дочь разгуливает по молу одетая в пелеринку, которой постеснялись бы даже люди самого скромного достатка; эта — с блестящими смеющимися глазами, с полными тугими щеками под черной шапочкой поло[245], надвинутой на глаза; ведя рядом с собой велосипед, она шла вразвалку, вихляя бедрами, и в речи подпускала такие крепкие словечки, да еще и во весь голос (проходя мимо, я расслышал, кстати, несносную фразу «однова живем»), что я отбросил гипотезу, выстроенную на основе пелеринки ее спутницы, и заключил, что эти девушки, скорее всего, принадлежат к публике, посещающей велодромы, и что передо мной юные подружки велогонщиков. Во всяком случае, я и мысли не допускал, что это добропорядочные девицы. Я догадался, что это не так, с первого же взгляда — по тому, как они переглядывались и пересмеивались, как бесцеремонно смотрела та, с тугими щеками. Впрочем, бабушка всегда деликатно, но крайне добросовестно пеклась о моем воспитании, и в моем понимании совокупность всего, что нельзя делать, была неразделима: я не ждал, что девицы, которым недостает уважения к старости, откажут себе в радостях более соблазнительных, чем прыжок через голову восьмидесятилетнего старичка.

Теперь они обрели индивидуальность, но беспрестанно обменивались самодовольными заговорщицкими взглядами, то и дело вспыхивавшими то интересом к одной из подружек, то дерзким безразличием к прохожим, а кроме того, все они ни на миг не забывали о своих тесных и близких отношениях, о том, как им нравится повсюду ходить вместе, отдельной стайкой, а потому их тела, отдельные, независимые друг от друга тела, были незримо, но гармонично соединены словно какой-то теплой тенью, какой-то общей для всех воздушной оболочкой, и это единое целое, вполне однородное, отличалось от толпы, посреди которой выступала их процессия.

На мгновение, поравнявшись с черноволосой щекастой девушкой, толкавшей велосипед, я встретился глазами с ее уклончивым смеющимся взглядом, брошенным из глубины этого нечеловеческого мира, где протекала жизнь их маленького племени, недостижимого и неведомого племени, куда никак не могло проникнуть понятие о том, что я живу на свете: для меня там не было места. Поглощенная тем, что говорили подруги, видела ли меня эта девушка в шапочке поло, надвинутой на самый лоб, в тот миг, когда меня пронизал черный луч, бивший из ее глаз? А если видела, кем я ей показался? Из какой далекой вселенной она меня углядела? Понять это мне было бы не легче, чем догадаться, рассматривая в телескоп какие-нибудь подробности соседнего небесного светила, живут ли там люди, и видят ли они нас, а если видят, то что они о нас думают.

Если бы мы, встретив девушку, считали, что ее глаза — просто блестящий круглый кусочек слюды, мы бы не стремились заглянуть и проникнуть в ее жизнь. Но мы чувствуем: блеск этого зеркального кружочка объясняется не только его материальным составом; его наполняют неведомые нам черные тени мыслей, мелькающих в голове у человека, мыслей о знакомых людях и местах — лужайках ипподромов, песке на полевых и лесных тропинках, по которым, крутя педали, увлекла бы меня эта маленькая пери[246], желанная для меня больше, чем обитательницы персидского рая, — а еще тени дома, куда она вернется, планов, которые она строит и которые строят за нее другие; но главное — она сама, с ее желаниями, ее симпатиями, ее антипатиями, ее таинственной и непреклонной волей. Я знал, что не завоюю этой юной велосипедистки, если не овладею тем, что кроется в ее глазах. Так что, в сущности, вся ее жизнь внушала мне желание; и желание это было мучительным, потому что я сам чувствовал, какое оно неисполнимое, но и какое упоительное; внезапно оказалось, что жизнь, которую я вел до сих пор, — это уже не вся моя жизнь; теперь она лежала передо мной как небольшое пространство, которое мне не терпелось скорей пересечь, которое было жизнью этих девушек и предлагало мне продолжение и умножение моего «я», а ведь это и есть счастье. Наверное, то, что у нас с ними не было ни общих привычек, ни общих понятий, затруднит мне задачу подружиться с ними и им понравиться. Но может быть, именно благодаря этой разнице, благодаря тому, что я понимал — в природе этих девушек и в их поступках нет ничего мне знакомого и доступного, вспыхнула во мне, ничего до сих пор не желавшем, жажда, такая, от какой сгорает иссохшая земля, — жажда новой жизни, которую душа моя, не отведавшая доныне ни единой капельки этой жизни, выпьет с жадностью, долгими глотками, и пропитается ею насквозь.

Я так засмотрелся на велосипедистку с блестящими глазами, что она, кажется, это заметила и сказала высокой что-то, чего я не расслышал, а подруга рассмеялась. На самом деле больше всего мне нравилась вовсе не эта черноволосая — именно из-за ее черных волос, а со дня, когда на крутой тансонвильской дороге я увидел Жильберту, недостижимым идеалом для меня оставалась рыжая девушка с золотистой кожей. Но разве саму Жильберту я не полюбил из-за того, что она предстала мне в ореоле дружбы с Берготтом, путешествий вместе с ним по монастырям? И почему я не могу порадоваться, что эта черноволосая на меня посмотрела (так что можно было надеяться, что для начала будет проще завязать отношения с ней), а она познакомит меня с другими: с той безжалостной, что перескочила через старичка, с той жестокосердной, что сказала: «Бедный старикан, прямо жаль его» — словом, со всеми по очереди, ведь ее красит уже то, что она их неразлучная подружка. И всё же, предполагая, что когда-нибудь подружусь с одной из этих девушек, что их глаза, чьи взгляды подчас меня задевали, безотчетно скользя по мне, словно солнечный блик по стенке, когда-нибудь, в силу чудодейственной алхимии, пропустят между своими немыслимыми палочками и колбочками понятие обо мне и хоть немного дружеского расположения и что сам я когда-нибудь займу место среди них, в веренице, выступающей вдоль моря — я чувствовал, что такая идея таит в себе столь неразрешимое противоречие, как если бы, любуясь на аттический фриз, изображающий шествие, я вообразил, что божественные участницы процессии меня полюбят и я смогу занять место между ними.

Значит, познакомиться с этими девушками невозможно? Не в первый раз приходилось мне отказываться от подобного счастья. Вспомнить хотя бы всех незнакомок, от которых здесь, в Бальбеке, навсегда увозила меня на всей скорости карета. И я потому так обрадовался при виде этой стайки, величественной, словно вереница эллинских дев, что было в ней какое-то сходство с девушками, которых я терял из виду на дороге. При виде ускользающей от нас незнакомки мы готовы отринуть повседневную жизнь, в которой женщины, хорошо нам известные, всегда в конце концов обнаруживают свои недостатки; ее неуловимость подхлестывает нашу фантазию и увлекает нас в погоню. Очистить наши радости от налета воображения — это значит свести их к ним самим, то есть уничтожить напрочь. Эти девушки не восхитили бы меня так, если бы мне их предложила сводня (хотя к сводням я, как уже говорил, отношусь с полным почтением): они утратили бы именно то, что придавало им столько оттенков, столько неопределенности. Мы должны сомневаться в том, что можем достичь желаемого, тогда в нас проснется воображение, и оно поставит нам новую цель, подменит чувственное наслаждение идеей проникновения в чужую жизнь и не даст нам распознать это наслаждение, ощутить его истинный вкус, замкнуть в отведенные ему пределы. Нужно, чтобы от приготовленной и поданной на стол рыбы (ради которой, казалось бы, не стоит пускаться на тысячи хитростей и уловок, необходимых, чтобы ее поймать) нас отделяла вечерняя рыбалка, и водоворот, и наше замешательство, и выныривающий на поверхности блеск рыбьей плоти, и расплывчатость формы в текучей, прозрачной и подвижной лазури.

Этим девушкам очень шло на пользу, что в курортной жизни менялись устоявшиеся в обществе пропорции. Все преимущества, которые в нашем привычном кругу делают нас больше, крупнее, здесь становятся незаметны и, в сущности, отменяются; зато люди, которым по ошибке приписали какие-то преимущества, обрастают огромной фальшивой значительностью. Вот потому-то они, незнакомки, показались мне очень важными персонами, но я был не в силах доказать им, что и сам чего-то стою.

Если сама по себе прогулка этой стайки укладывалась в череду эпизодов с убегавшими от меня бесчисленными незнакомками, всегда меня волновавших, то на этот раз бегство происходило до того медленно, что превращалось почти в стояние на месте. Раньше, бывало, уносясь прочь в карете г-жи де Вильпаризи, я частенько утешался тем, что если бы я на миг остановился, то вместо лица и фигуры, скорее всего, мною придуманных, я разглядел бы вблизи всякие подробности — рябую кожу, кривой нос, глупые глаза, улыбку, похожую на гримасу, неуклюжее сложение; мне ведь всегда хватало красивого изгиба тела, замеченного на ходу свежего румянца, чтобы совершенно искренне присочинить к ним обольстительное плечо, прелестные глаза, остававшиеся у меня не то в памяти, не то в воображении; такое беглое узнавание человека, увиденного мельком, грозит нам теми же ошибками, что слишком быстрое чтение, когда, выхватив первый слог и перескочив через остальные, подменяешь то слово, что написано, другим, которое подсказывает память; но из-за их медлительности, из-за того, что лица, не уносимые вихрем, а спокойные и отчетливые, все равно казались мне прекрасными, я не мог так думать. Теперь всё было не так. Я хорошо рассмотрел их лица; каждое я видел, хоть и не со всех сторон и почти ни разу анфас, но все-таки в двух-трех разных ракурсах, так что мог проверить или исправить увиденное и убедиться, что первое впечатление верно, что линии и краски в самом деле такие, как я предположил; я мог заметить нечто неизменное, материальное, что остается при любом выражении лица. А кроме того, я был уверен, что ни в Париже, ни в Бальбеке, строя самые радужные предположения о том, что могло бы быть, если бы я мог остановиться и поговорить с незнакомками,