Под сенью дев, увенчанных цветами — страница 82 из 108

Это было на другой день после того, как я увидел над морем прекрасное шествие девушек. Я расспросил о них нескольких постояльцев отеля, приезжавших в Бальбек почти каждый год. Они ничем не смогли мне помочь. Позже, благодаря одной фотографии, я понял почему. Кто бы теперь узнал в них, едва вышедших — хотя уже вышедших — из возраста, когда меняешься до неузнаваемости, ту нестройную и прелестную, совсем еще детскую массу девочек, которые всего за несколько лет до того сидели кружком на песке под тентом, — белое мерцающее созвездие, в котором если и различишь пару особенно блестящих глаз, хитрое личико, белокурые волосы, то тут же потеряешь их из виду и они быстро утонут в недрах расплывчатой млечной туманности?

Вероятно, в те годы, еще совсем недавние, расплывчатым было не впечатление от стайки, как у меня, накануне, когда они предстали передо мной в первый раз, — расплывчатой была сама стайка. Эти девочки, слишком маленькие, находились на той ступени взросления, когда на лицах еще не проступила печать личности. Как примитивные сообщества, в которых, в сущности, отсутствует индивидуальность и которые состоят скорее из колонии полипов, чем из полипов как таковых, девочки были неразлучны. Иногда одна из них валила на песок соседку, и тогда они все разом сотрясались от неудержимого смеха — только в нем и проявлялась их личная жизнь: тогда все эти расплывчатые, гримасничающие лица, словно гроздь ягод, растекались и сливались в один мерцающий, дрожащий кисель. Много позже они подарили мне фотографию, и я ее сохранил; на этой старой фотографии их детская команда насчитывает уже столько же участниц, сколько потом было в их женственном шествии; чувствуется, что они уже тогда выделялись на пляже своей необычностью, притягивавшей взгляды, но узнать каждую из них можно только с помощью рассуждений, прослеживая все мыслимые изменения и превращения, которые могли с ними совершиться в юности, и вплоть до того момента, когда их формы повторятся воплощенные уже в другой индивидуальности, и эти формы еще придется распознавать: не исключено, что вот это красивое лицо, судя по высокому росту и вьющимся волосам девушки, морщилось в перекошенной гримасе на карточке в альбоме; внешний облик каждой за короткое время так далеко ушел от первоначального, что служил весьма зыбким критерием, а с другой стороны, то, что было в них общего и как бы коллективного, проявилось уже тогда, так что их лучшие подруги порой путали их на этой фотографии, и в конце концов разрешить сомнения позволяла только какая-нибудь одежка, которую носила именно эта девочка. Те времена, совсем недавние, разительно отличались от дня, когда я их встретил на молу, и хотя на девушек по-прежнему нападали приступы смеха (я это заметил еще накануне), но это был уже не тот почти бездумный детский смех, что вспыхивает то и дело, удовлетворяя, заодно с беспрестанным нырянием вниз головой, потребность в физиологической разрядке; по той же причине рассеивались и исчезали, а миг спустя снова собирались вместе стайки карасей в Вивонне; нет, теперь девушки владели своими лицами; их глаза были устремлены на известную им цель; и только нерешительность и неровность моего первоначального восприятия виной тому, что вчера в голове у меня смешались и слились отдельные и совсем разные звездочки, давно отделившиеся от своего звездчатого коралла (как смешивались и сливались они в том своем детском веселье и на той старой фотографии).

Вероятно, я и прежде много раз при виде проходящих хорошеньких девушек обещал себе, что встречусь с ними еще. Обычно они нам больше не попадаются; к тому же их лица быстро ускользают из памяти и с трудом в ней воскресают; возможно, мы бы их и не признали, тем более что после них мимо нас уже проходили другие девушки, которых мы тоже больше не увидим. Но бывает — так вышло и с этой дерзкой стайкой, — случай настойчиво сталкивает нас с одними и теми же людьми. И мы восхищаемся этим случаем, потому что нам мерещится в нем попытка организовать и выстроить нашу жизнь; и с какой легкостью, неизбежностью, а иногда — после перерывов, подававших надежду на то, что мы не вспомним о них больше — с какой жестокостью преследуют нас по пятам образы, которые позже покажутся нам судьбой; а ведь не будь случая, мы бы с самого начала забыли о них с такой легкостью, как о многих других.

Вскоре отпуск Сен-Лу подошел к концу. Я больше не видел девушек на пляже. Слишком мало дней оставалось нам в Бальбеке, чтобы думать о девушках и о том, как бы с ними познакомиться. По вечерам Сен-Лу бывал не так занят и по-прежнему часто возил меня в Ривбель. В ресторанах, как в городских садах и поездах, попадаются люди, запертые внутри своей заурядной внешности, но мы поразимся, если, случайно спросив, как их зовут, поймем, что перед нами не безобидный первый встречный, за которого мы их принимали, а ни больше ни меньше чем министр или герцог, о которых мы так наслышаны. Уже раза два или три мы с Сен-Лу видели, как входит в ривбельский ресторан и присаживается за столик, когда остальная публика уже начинает расходиться, высокий человек, весьма крепкий, с правильными чертами лица, с седеющей бородой и задумчивым взглядом, прилежно устремленным в пустоту. Как-то раз мы спросили у хозяина, кто этот неведомый одинокий посетитель, который всегда приходит позже других. «Как, вы не знаете знаменитого художника Эльстира?» — удивился хозяин. Сванн однажды называл мне его имя, хотя я совершенно забыл, по какому поводу; но иногда пробел в памяти, как пропущенное слово во время чтения, вызывает не столько сомнения, сколько преждевременную вспышку уверенности. «Это друг Сванна и очень известный художник, один из лучших», — сказал я Сен-Лу. Тут же обоих нас пробрала дрожь при мысли, что Эльстир — великий художник, знаменитость, а ведь он не отличает нас от других ужинающих и не подозревает, как мы восхищаемся его талантом. Конечно же, не будь мы на курорте, нам не было бы так невыносимо сознавать, что он не подозревает о нашем восхищении, несмотря на то что мы знакомы со Сванном. Но мы подзадержались в возрасте, когда не умеешь восторгаться молча, и, задыхаясь от собственной анонимности, написали письмо, подписав его обоими нашими именами; в нем мы признавались Эльстиру, что два посетителя, ужинающие в нескольких шагах от него, — пламенные поклонники его таланта, друзья его большого друга Сванна; мы почтительно просили позволения ему представиться. Официант взялся передать знаменитому художнику наше послание.

В то время Эльстир не был еще, вероятно, настолько известен, как утверждал хозяин ресторана; настоящей известности он достиг немного позже. Но он одним из первых появился в этом ресторане, когда здесь еще было что-то вроде фермы, и привел за собой колонию художников (затем, когда ферма, где обедали на свежем воздухе под простым навесом, превратилась в место, где собиралась шикарная публика, все они нашли себе другие пристанища; сам Эльстир приходил теперь сюда только потому, что жена его была в отъезде, а жили они неподалеку). Но большой талант, пускай еще не признанный, неизбежно исторгает у людей какие-то знаки восхищения, и хозяин уже подметил эти знаки в том, как расспрашивали об Эльстире несколько проезжих англичанок, жаждавших разузнать о его жизни, и в том, как много писем приходило ему из-за границы. Тогда хозяин стал обращать больше внимания на то, что Эльстир не любит, когда ему мешают во время работы, и что по ночам он встает, чтобы отвести натурщицу на берег моря, где она позирует ему при лунном свете обнаженная; а когда на одной картине Эльстира он узнал деревянный крест, водруженный при въезде в Ривбель, он уверился, что такой изнурительный труд не может быть напрасным, а восхищение туристов неоправданным. «Это наш крест! — изумленно повторял он. — Из четырех кусков! Ах, какая работа!»

И задумывался, а вдруг маленький «восход солнца над морем», подаренный ему Эльстиром, стоит целое состояние.

Мы увидели, как художник прочел наше письмо, сунул его в карман, продолжил трапезу, попросил, чтобы ему принесли его вещи, встал, и мы были настолько уверены, что наш поступок вызвал его неудовольствие, что теперь хотели только одного (именно того, чего раньше опасались) — чтобы он ушел, не заметив нас. Нам ни на секунду не пришло в голову то, что было в сущности важнее всего: наш восторг перед Эльстиром, в искренности которого никому не позволено было усомниться, ведь он подтверждался и тем, как мы с замиранием сердца ждали ответа, и нашей жаждой свершить какие угодно подвиги ради великого человека, — всё это, вопреки тому, что мы воображали, не имело ничего общего с восхищением, потому что мы не видели ни одной картины Эльстира; наше восхищение относилось к голому понятию «великого художника», а не к его творчеству, которого мы не знали. Это было всего-навсего восхищение пустотой да щекочущая нервы обстановка — сентиментальный каркас восхищения, лишенный содержания, то есть нечто настолько же неотторжимое от детства, как некоторые органы, отсутствующие у взрослого человека; мы еще были детьми. Тем временем Эльстир уже шел к двери, как вдруг он повернулся и подошел к нам. На меня нахлынул восхитительный ужас; спустя несколько лет я уже не способен буду испытать такое чувство, потому что с возрастом, когда мы привыкаем жить среди людей, нам уже не приходит в голову ставить себя в столь необычное положение и доставлять себе подобные переживания[255].

Эльстир присел за наш стол и немного с нами поговорил, причем так и не отозвался на имя Сванна, о котором я несколько раз упоминал. Я уж решил, что они незнакомы. Тем не менее он пригласил меня навестить в Бальбеке его мастерскую, причем пригласил только меня, без Сен-Лу; вероятно, по некоторым моим словам он заключил, что я люблю искусство, потому я и получил это приглашение, которого, возможно, не обеспечила бы мне рекомендация Сванна, даже если бы Эльстир был с ним знаком (ведь бескорыстные чувства играют в жизни людей бóльшую роль, чем нам кажется). Он обласкал меня с сердечностью, настолько же превосходившей приветливость Сен-Лу, насколько приветливость моего друга затмевала обычную благовоспитанность мелкого буржуа. Сен-Лу старался понравиться, Эльстир любил дарить, раздаривать себя. Он с радостью отдал бы всё, что имел, — идеи, картины и прочее, чему придавал куда меньше значения, тому, кто это оценит. Но не имея общества, которое бы его удовлетворяло, он жил уединенно, дичился людей; светские люди называли это позерством и дурным воспитанием, власти — неблагонадежностью, соседи — сумасбродством, родные — эгоизмом и гордыней. И наверно, первое время он, замкнувшись в одиночестве, с радостью думал о том, как благодаря его картинам те, кто раньше его не признавал или задевал, станут думать о нем лучше. Возможно, он жил один не от равнодушия к людям, а из любви к ним, и, подобно тому как я отказался от Жильберты, чтобы когда-нибудь предстать перед ней в более выгодном свете, так и он, создавая свои картины, обращался к каким-то определенным людям, собирался вернуться к ним рано или поздно и мечтал, как они полюбят его, несмотря на то что никогда больше с ним не встретятся, станут им восхищаться и о нем говорить; отречение не всегда бывает полным сразу, как только мы на него решились, когда душа в нас еще та же, что прежде; потом уже оно само начнет на нас влиять, что бы ни заставило нас изначально отречься от мира — болезнь, монашество, искусство или героизм. Он хотел творить для нескольких людей, но, занимаясь творчеством, жил для самого себя, вдали от общества, к которому был равнодушен;