о относится даже к самой верной и преданной любви. Иногда она может возникнуть и выжить вокруг сущего пустяка, даже если телесная жажда уже полностью утолена. У бывшего учителя рисования моей бабушки была какая-то никому не ведомая любовница, у которой родилась дочь. Мать умерла вскоре после рождения ребенка, и учитель рисования так горевал, что совсем ненадолго ее пережил. В последние месяцы его жизни бабушка и несколько других комбрейских дам, никогда не позволявших себе даже намека на эту женщину при учителе, который, впрочем, с ней никогда и не жил и не так уж много общался, задумали обеспечить судьбу девочки — устроить складчину ей на пожизненную ренту. Предложила это бабушка, удалось уломать нескольких подруг; и в самом деле, девочка внушала такое сочувствие, пускай даже отец не знал наверняка, его ли это дочь, ведь с такими, как ее мамаша, ни в чем нельзя быть уверенным. Наконец дело уладилось. Девочка пришла благодарить. Она была некрасива и до того похожа на старого учителя рисования, что всякие сомнения рассеялись; хороши были только волосы, и одна дама сказала отцу, который ее привел: «Какие у нее прекрасные волосы!» Бабушка подумала, что теперь, когда эта безнравственная женщина умерла, а учитель тоже одной ногой в могиле, намек на прошлое, которого все якобы не знали, никому не принесет вреда, и заметила: «Это, должно быть, семейное. У ее матери тоже были такие прекрасные волосы?» — «Не знаю, — простодушно ответил отец. — Я ее никогда не видел без шляпки».
Надо было догонять Эльстира. Я посмотрелся в зеркало. Мало того, что меня не познакомили с девушками; в довершенье бедствия я заметил, что у меня сбился набок галстук, а из-под шляпы выбились длинные волосы, что было мне не к лицу; а все-таки, какая удача, что они меня видели в обществе Эльстира: теперь они меня запомнят; другая удача — то, что сегодня я по бабушкиному совету надел красивый жилет, хотя сперва чуть было не остановился на другом, ужасном, и взял элегантную трость; ведь желанное событие никогда не происходит так, как мы думали: вместо преимуществ, на которые мы не без оснований рассчитывали, подворачиваются другие, неожиданные, и всё вместе приводит к равновесию; а мы так опасались худшего, что в конечном счете готовы признать, что в общем и целом, если не вдаваться в подробности, нам, что ни говори, улыбнулась удача. «Мне бы так хотелось с ними познакомиться», — сказал я, поравнявшись с Эльстиром. «Тогда почему же вы не подошли?» — так он и сказал, хотя эти слова вовсе не передавали его мысль: ведь если бы его желанием было исполнить мое, ему было бы совсем нетрудно меня позвать — но, возможно, он уже слышал, как заурядные люди произносят подобные фразы, когда их поймают на слове, а ведь великие люди в некоторых отношениях похожи на заурядных и берут повседневные оправдания из тех же самых источников, как хлеб насущный у того же самого булочника; а может быть, такие слова, которые следует, вообще говоря, понимать в обратном смысле, потому что буквальное их значение противоречит истине, — суть неизбежный результат и негативное изображение непроизвольной реакции. «Они торопились». Я подумал, что, скорее всего, они сами не захотели, чтобы он подозвал человека, который им был несимпатичен; иначе он бы не преминул это сделать, ведь я так его о них расспрашивал и он же видел, как я ими интересуюсь.
— Я рассказывал вам о Карктюи, — сказал он, прощаясь со мной у дверей. — Есть у меня один набросочек, на котором гораздо лучше видно обрамление пляжа. Картина тоже недурна, но там всё по-другому. С вашего позволения, на память о нашей дружбе я подарю вам этот набросок, — добавил он, потому что люди, отказывающие вам в том, чего вы желаете, взамен дают вам что-нибудь другое.
— Если у вас есть, мне бы очень хотелось получить фотографию того маленького портрета мисс Сакрипан! А что это за имя? — Это имя героини, которую моя модель играла в одной глупой оперетке. — Но уверяю вас, месье, я ее совершенно не знаю; вы как будто предполагаете обратное. — Эльстир промолчал. «А это, часом, не госпожа Сванн до замужества?» — выпалил я в одном из тех нечаянных озарений, что снисходят на нас, в общем-то, не так уж часто, но задним числом до какой-то степени оправдывают теорию предчувствий, если только дать себе труд забыть все ошибки, способные ее поколебать. Эльстир не ответил. Это был именно портрет Одетты де Креси. Ей не захотелось оставлять его у себя по многим причинам, в том числе по вполне очевидным. Но были и другие. Портрет был написан до того, как Одетта упорядочила свою внешность и превратила свое лицо и фигуру в тот образ, которого впредь на долгие годы должны были придерживаться в общих чертах парикмахеры, портные и она сама; сюда входила манера держаться, говорить, улыбаться, смотреть, думать. Только вывертом пресыщенного любовника можно объяснить, что Сванн предпочитал множеству фотографий своей прелестной жены ne varietur[269], Одетты, маленький снимок, который держал у себя в спальне: там под соломенной шляпкой, отделанной анютиными глазками, видна была худая и в общем-то некрасивая молодая женщина с пышными волосами и усталым лицом.
Но впрочем, будь портрет сделан не в ту эпоху, что любимая фотография Сванна, не до того, как Одетта выстроила свой новый, величественный и прелестный облик, а уже потом, — взгляд Эльстира сумел бы развеять этот образ. Художественный гений действует наподобие чрезвычайно высоких температур, способных разорвать сцепление атомов и сгруппировать их в прямо противоположном порядке, так чтобы выстроился совсем другой облик. Всю эту напускную гармонию, которую женщина навязала своим чертам, незыблемость которых она проверяет каждый день, глядясь в зеркало перед уходом, — сдвигает набекрень шляпку, приглаживает волосы, добавляет лукавства взгляду, поддерживая постоянство облика, — всю эту гармонию взгляд художника мгновенно разрушает и перекомпоновывает черты женщины в согласии с определенным женским и художественным идеалом, заложенным у него внутри. А часто бывает, что начиная с какого-то возраста глаз великого исследователя везде находит элементы, необходимые для установления именно тех связей, которые его интересуют. Как работники или игроки, которые, не капризничая, довольствуются тем, что им попало под руку, такие мастера про всё говорят: годится. Так кузина принцессы Люксембургской, высокомерная красавица, пленилась когда-то новым для того времени искусством и попросила крупнейшего художника-натуралиста написать ее портрет. Глаз мастера тут же нашел то, что искал повсюду. И на холсте вместо гранд-дамы возникла девчонка на побегушках на фоне каких-то косых фиолетовых декораций, отдаленно напоминающих площадь Пигаль. Но даже без таких крайностей портрет женщины, выполненный большим мастером, ничуть не стремится потакать ее притязаниям (хотя она ради этих своих притязаний, начиная стареть, фотографируется чуть не в детских платьицах, подчеркивающих ее по-прежнему тонкую талию, так что выглядит как сестра или даже дочка собственной дочки, присутствующей тут же рядом с ней в нарочито безвкусном наряде), а наоборот, высвечивает изъяны, которые ей хотелось бы скрыть, например воспаленный или землистый цвет лица; они привлекают художника тем, что в них чувствуется «характер», но напрочь разочаровывают профана, вдребезги разбивая в его глазах тот идеальный каркас, что так гордо поддерживала женщина, каркас, хранивший ее неповторимую, неизменную форму, так подчеркивавший исключительность этой женщины, так возносивший ее надо всеми. А теперь она сброшена с небес на землю, у нее отобрали ее собственный образ, в котором она царила, сознавая свою неуязвимость, и осталась она просто женщиной, в чье превосходство мы больше уже не верим. Мы твердо знали, что этот образ составляет самую суть не только красоты какой-нибудь Одетты, но и ее личности, ее самобытности, и теперь, перед портретом, уничтожившим этот образ, нам хочется воскликнуть: «Как он ее изуродовал!» и даже: «Совсем не похоже!». Нам трудно поверить, что это она. Мы ее не узнаём. И всё же мы отчетливо ощущаем, что уже видели эту особу. Но это не Одетта; лицо, тело, весь облик этого существа хорошо нам знаком. Они напоминают нам не ту женщину, которая и держалась-то совсем по-другому, в чьей позе никогда не сквозило этой странной и вызывающей вычурности, а других, всех, кого писал Эльстир, таких разных, кого он любил располагать лицом к зрителю, и чтобы изогнутая ножка выглядывала из-под юбки, и чтобы широкополая круглая шляпа в руке, где-то на уровне колена, симметрично перекликалась с другой круглой формой — лицом. Но мало того, что гениальный портрет дробит облик, который продиктовали женщине кокетство и эгоистическое представление о красоте; если этот портрет старинный, он не просто старит оригинал так же, как фотография, — изображая ее в вышедших из моды нарядах. Не только одежда женщины подсказывает, когда был создан портрет, но и манера, в которой работал мастер. Эта первая манера Эльстира была для Одетты самой что ни на есть разоблачительной выпиской из свидетельства о рождении, не только потому, что Одетта выглядела на этом портрете младшей сестрой знаменитых кокоток (это делали и фотографии), но и потому, что сам портрет оказывался современником множества портретов Мане и Уистлера, где была запечатлена вереница моделей, ныне исчезнувших, канувших в забвение или в историю.
Такие мысли, навеянные недавним открытием о том, кто послужил Эльстиру моделью, перебирал я в уме, провожая его домой, как вдруг следом за этим первым открытием меня осенило второе, смутившее меня еще больше: я догадался, кто такой сам художник. Он написал портрет Одетты де Креси. Неужели этот гений, мудрец, отшельник, философ, блестящий собеседник — тот самый нелепый и безнравственный живописец, которого когда-то пригрели Вердюрены? Я спросил у него, не был ли он с ними знаком и не называли ли они его прозвищем г-н Биш. Он подтвердил, что так и есть, не смущаясь, словно речь шла о давно минувшей полосе его существования, и как будто не догадываясь, как я буду разочарован, но подняв взгляд, он прочел это у меня в лице. Он недовольно нахмурился. Мы уже почти пришли, и человек не столь выдающегося ума и сердца попрощался бы со мной, вероятно, прохладно и постарался больше со мной не встречаться. Но не так обошелся со мной Эльстир; он был воистину мэтром, то есть и мастером, и учителем (с точки зрения чистого творчества, быть может, это было его единственным недостатком: чтобы ни в чем не отступаться от правды своей духовной жизни, художник должен быть один и не растрачивать себя даже на учеников), и изо всех обстоятельств, касавшихся его или других, старался извлечь в поучение молодежи заложенную в них долю истины. Вместо того чтобы ответить мне ударом на удар, нанесенный его самолюбию, он нашел слова, которые могли меня чему-то научить. «Нет такого мудреца, — сказал он, — кто бы в молодости не произносил речей или не совершал поступков, о которых потом ему не захочется вспоминать и которые он рад был бы стереть из памяти. Но об этом совершенно не нужно жалеть, ведь нельзя достичь мудрости — насколько это вообще возможно — если сперва не пройдешь через все нелепые или отвратительные воплощения, предшествующие этому, последнему. Я знаю, некоторым молодым людям, сыновьям и внукам выда