Под сенью дев, увенчанных цветами — страница 91 из 108

Это письмо, проникнутое нежностью, в сущности, очень похоже было на те, что я мечтал от него получить, пока мы еще не были с ним знакомы и я витал в грезах, от которых меня излечил прием, оказанный им мне при первом знакомстве и окативший меня ледяным душем, впрочем ненадолго. С тех пор каждый раз, когда во время обеда приносили почту, я тут же угадывал, что письмо от него, потому что у этого письма всегда было второе лицо, которое являет нам отсутствующий друг: не может быть ни малейших сомнений в том, что в чертах этого лица (то есть в почерке) мы способны узнать душу нашего друга точно так же, как в очертаниях носа или в интонациях голоса.

Теперь я охотно оставался в ресторане, пока убирали со стола, и если в этот самый миг не ожидалось, что мимо пройдет стайка девушек, то смотрел я не только на море. С тех пор как я увидел всё это на акварелях Эльстира, я полюбил как воплощение поэзии и пытался отыскать в действительности прерванный жест ножей, как попало брошенных на скатерть, пухлую округлость смятой салфетки, в которую солнце вшило лоскуток желтого бархата, бокал, уже полупустой и оттого особенно ясно являющий благородство линий, а в его полупрозрачной глубине, похожей на сгустившийся свет, остаток вина, темного, но мерцающего огоньками, смещение объемов, трансмутация жидкостей силами освещения, преображение слив в наполовину уже обобранной вазе, из зеленых в синие, а из синих в золотые, прогулка старомодных стульев, которые дважды в день собираются вокруг скатерти, наброшенной на стол, как на алтарь, где справляются праздники чревоугодия, а на скатерти, в глубине устриц — несколько капель святой воды, словно в маленьких каменных кропильницах; я пытался найти красоту там, где раньше бы и не подумал ее искать, в самых обычных вещах, в глубинной жизни «натюрмортов».

Через несколько дней после отъезда Сен-Лу мне повезло: Эльстир устраивал небольшой дневной прием, где будет Альбертина, и когда я выходил из Гранд-отеля, все решили, что я (благодаря долгому отдыху и дополнительным расходам) до того хорош собой и элегантен, что мне стало досадно, почему нельзя приберечь и всё это, и падающий на меня отблеск дружбы Эльстира для кого-нибудь поинтереснее; мне жаль было растратить все дары на простенькое удовольствие познакомиться с Альбертиной. С тех пор как это удовольствие было мне обеспечено, в уме я расценивал его весьма невысоко. Но воля моя ни на миг не разделяла этой иллюзии, а воля — настойчивая и непреклонная служанка всех наших сменяющих друг друга сущностей; презираемая, неутомимо верная, она таится в тени, беспрестанно трудясь во имя того, чтобы обеспечить нам всё необходимое, и не заботясь о метаниях нашего «я». Когда перед самым отъездом в желанное путешествие ум и чувство задумываются, а стоит ли оно в самом деле таких усилий, воля знает, что если путешествие сорвется, то ленивым хозяевам оно тут же вновь представится верхом блаженства; пока они, предаваясь сомнениям, стоят перед вокзалом и рассуждают, воля занята: покупает билет и до отхода поезда вводит нас в вагон. Она столь же постоянна, сколь ум и чувство переменчивы, но помалкивает и не вступает в спор, поэтому кажется, что ее словно бы и нет; другие стороны нашего «я» повинуются ее твердой решимости, сами того не сознавая, между тем как раздирающие их сомнения ощущают вовсю. Итак, пока я разглядывал в зеркале суетные и хрупкие прикрасы, которые моим чувству и уму хотелось приберечь для другого случая, ум и чувство препирались о том, так ли уж велико удовольствие от знакомства с Альбертиной. Но воля моя проследила за тем, чтобы я вовремя вышел из гостиницы, и дала кучеру адрес Эльстира. Жребий был брошен, а у чувства и ума еще оставалось время, чтобы об этом посокрушаться. Если бы воля ошиблась адресом, то-то бы им досталось.

Прибыв к Эльстиру с небольшим опозданием, я поначалу решил, что мадемуазель Симоне нет в мастерской. Там сидела девушка в шелковом платье, с непокрытой головой, но я никогда не видел ни этих великолепных волос, ни носа, ни цвета лица и не узнавал общего впечатления, оставшегося у меня от юной велосипедистки, разгуливавшей вдоль моря в шапочке поло. И всё же это была Альбертина. Но даже когда я это понял, я не стал ею заниматься. В молодости, когда входишь туда, где собралось общество, ты словно исчезаешь, становишься другим человеком; любой салон — это новая вселенная, где, согласно закону меняющейся умственной и духовной перспективы, наше внимание устремляется на людей, танцы, карточные партии, словно отныне они станут для нас важны навеки, а ведь завтра мы их забудем. Чтобы добраться до беседы с Альбертиной, мне следовало пройти по маршруту, не мной предначертанному, — сперва предстать перед Эльстиром, потом обойти других гостей, с которыми меня знакомили, задержаться перед угощением, причем мне предложили пирожные с клубникой, и я их отведал, постоять неподвижно и послушать музыку, когда ее начали исполнять, и я обнаружил, что этим разнообразным эпизодам придаю такое же значение, как знакомству с мадемуазель Симоне, — знакомство превратилось в один из эпизодов приема, и я совершенно забыл, что еще несколько минут назад оно было единственной целью моего прихода сюда. Впрочем, не так ли бывает у деятельных людей с любым истинным счастьем, с любым большим горем? В толпе посторонних мы получаем от любимой женщины благоприятный или убийственный ответ, которого ждали целый год. Но нужно поддерживать разговор, и вот к одним мыслям добавляются другие, расползаясь по поверхности, из-под которой насилу время от времени глухо проклевывается воспоминание, по глубине несравнимое со всем остальным, но коротенькое — о том, что на нас свалилось горе. А если вместо горя нас посетило счастье, могут пройти годы, пока мы припомним, что произошло величайшее событие нашей сердечной жизни, а нам некогда было уделить ему побольше внимания, почти некогда его осознать, потому что вокруг, например, было много народу, а ведь мы и пришли-то туда в надежде на это событие.

Когда Эльстир подозвал меня, чтобы представить Альбертине, сидевшей немного поодаль, я сперва доел эклер, запил его кофе и с интересом попросил у старого господина (с которым только что познакомился, осмелившись преподнести ему розу из моей бутоньерки, когда он ею восхитился) рассказать мне подробнее о кое-каких нормандских ярмарках. Не могу сказать, что последовавшее затем знакомство не доставило мне никакого удовольствия и не представляло для меня никакой важности. Настоящее удовольствие, впрочем, я испытал немного погодя, когда вернулся в гостиницу, остался один и вновь стал самим собой. Удовольствия подобны фотографиям. То, что добыто в присутствии любимого существа, — это только негатив, а проявляешь его позже, вернувшись домой, получив в свое распоряжение ту внутреннюю темную комнату, вход в которую «запечатан», пока ты среди людей.

Удовольствие от знакомства, таким образом, отложилось для меня на несколько часов, зато всю его важность я оценил немедленно. Да, в момент знакомства мы внезапно чувствуем, что нас обласкали и выдали нам «чек» на грядущие радости, к которым мы стремились много недель, мы прекрасно понимаем, что с его получением окончились для нас не только мучительные поиски — это было бы нам только приятно, — но ведь кончилась и жизнь существа, искаженного нашим воображением, существа, которому добавил величья наш тоскливый страх никогда с ним не сблизиться. В тот миг, когда наше имя звенит на устах у того, кто нас представляет, особенно если он, как Эльстир, не скупится на хвалебные комментарии, в этот священный миг, равносильный тому, когда волшебник в феерии приказывает одному человеку внезапно превратиться в другого, в этот самый миг та, которую мы так хотели узнать, исчезает, — и как бы могла она остаться прежней, если ей, незнакомке, приходится проявить внимание к нашему имени и к нашей особе, а потому понимающий взгляд и неуловимая мысль, которые мы искали в глазах, еще вчера устремленных в бесконечность (а мы-то думали, что нашим — блуждающим, разбегающимся, отчаянным, неуправляемым — никогда с ними не встретиться), — каким-то чудом всё это просто-напросто сменяется нашим собственным изображением, словно нарисованным в глубине улыбающегося зеркала. Воплощение нас самих в том, что, кажется, разительно на нас непохоже, больше всего преображает особу, которой нас только что представили, но формы этой особы по-прежнему весьма расплывчаты, и можно только гадать, во что они воплотятся — в божество, алтарь или чашу. Но несколько слов, оброненных незнакомкой, проворных, как скульпторы, ваяющие перед вами бюст из воска за пять минут, уточнят эти формы и придадут им некоторую завершенность; это позволит отмести все гипотезы, которые выстраивали накануне наши влечение и воображение. Пожалуй, даже до этого приема Альбертина уже не была для меня призраком, по праву достойным смущать нашу жизнь, каким остается прохожая, о которой мы ничего не знаем и которую едва разглядели. Уже ее родство с г-жой Бонтан сужало область фантастических гипотез: один из путей, которыми они могли распространяться, оказывался тупиковым. Постепенно я приближался к девушке, лучше ее узнавал, но всё больше методом вычитания: каждый элемент, порожденный воображением и влечением, заменяло понятие, значившее бесконечно меньше, но зато к этому понятию добавлялось нечто равноценное из области жизни, что-то вроде того, что финансовые компании выдают после погашения первичной акции, называя это пользовательской акцией. Прежде всего мои фантазии были ограничены знанием ее имени и родни. Другой предел ставило мне дружелюбие, с которым она не мешала мне любоваться вблизи родинкой у нее на щеке, чуть ниже глаза; и наконец, я удивился, слыша, как она употребляет наречие «совершенно» вместо «совсем»: про кого-то она сказала, что «она совершенно сумасшедшая, но все-таки очень милая», а про кого-то другого: «это совершенно заурядный и совершенно скучный господин». Пожалуй, такое употребление слова «совершенно» может раздражать, но все-таки указывает на уровень цивилизованности и культуры, которого я никак не ожидал от вакханки-велосипедистки, разнузданной музы гольфа. Впрочем, после этой первой