Под сенью девушек в цвету — страница 104 из 110

да скрыть от нас все неприятное, что они слышали по поводу наших поступков, или утаить мнение, которое они составили себе на этом основании, может служить доказательством немалой степени притворства. В нем нет ничего неудобного, если они в самом деле не думают ничего дурного и если то дурное, что они слышат, мучит их так же, как оно мучило бы и нас. Я думал, что именно так обстоит дело и с Андре, хотя и не был совершенно уверен в этом.

Мы вышли из леска и пошли по извилистой пустынной тропинке, которая была очень хорошо известна Андре. «Вот, – сказала она мне вдруг, – вот ваше пресловутое Кренье, и вам еще повезло, Эльстир писал как раз при такой погоде и при таком освещении». Но я еще был слишком огорчен тем, что во время игры в «веревочку» низринулся с вершины таких надежд. Вот почему мне уже не с тем удовольствием, которое я, наверно, мог бы испытать, внезапно удалось различить у моих ног, среди скал, где они притаились, укрывшись от жары, морских богинь, которых подкараулил и настиг Эльстир, под темным откосом, столь же прекрасным, как на картине Леонардо, чудесные Тени, осторожные и скользящие, проворные и молчаливые, готовые при первом же притоке света скользнуть под камень, спрятаться в ямку и быстро возвращающиеся, как только минует угроза луча, к подножию скалы или к водорослям, под солнцем – крошителем утесов и обесцвеченного океана, дремоту которого они словно оберегают, неподвижные и легкие, высовывая из воды свое скользкое тело и устремляя вдаль внимательный взгляд своих темных глаз.

Мы присоединились к остальным девушкам, чтобы идти домой. Теперь я знал, что люблю Альбертину, но, увы, не думал говорить ей об этом. Ибо со времени Елисейских Полей мое представление о любви изменилось, хотя существа, на которых направлялась последовательно моя любовь, были почти одинаковы. Во-первых, признание в любви, объяснение с той, которую я любил, уже не казалось мне существенным и необходимым для любви эпизодом; да и самая любовь казалась не реальным фактом, лежащим вне меня, а только субъективным наслаждением. Я чувствовал, Альбертина тем охотнее будет делать все, что нужно, чтоб продлить его, если не будет знать о моей любви.

Все время, пока мы шли домой, для меня существовал не только образ Альбертины, погруженной в лучи, исходившие от других девушек. Но подобно тому, как днем луна является всего лишь маленьким белым облачком, разве что более определенным и отчетливым по своим очертаниям, а как только угаснет день, обретает всю свою мощь, – так и образ Альбертины взошел в моем сердце и засверкал, вытеснив все, когда я вернулся в гостиницу. Моя комната показалась мне вдруг совсем иной. Разумеется, она уже довольно давно перестала быть той враждебной комнатой, какой была в первый вечер. Мы неустанно видоизменяем наше жилище; и по мере того как привычка освобождает нас от ощущений, мы подавляем неприязненные элементы цвета, размеров, запаха, которые объективировали наше тягостное чувство. Это не была и та комната, которая пользовалась достаточной властью над моими чувствами, чтобы радовать меня, но уже не мучить, разумеется, – вместилище ясных дней, похожее на бассейн, где отсвечивала омытая лучами синева, которую на какой-нибудь миг закрывал, неосязаемый и белый, как испарения зноя, отраженный в волнах ускользающий парус, – или та всецело эстетическая комната, какой она бывала в живописные вечера; то была комната, в которой я прожил столько дней, что уже не замечал ее. И вот я снова начинал видеть ее; но на этот раз с эгоистической точки зрения, которая свойственна любви. Я подумал о том, что красивое, наискось поставленное зеркало, изящные застекленные шкафы внушили бы Альбертине, если б она посетила меня, благоприятное представление обо мне. Переставая быть промежуточным пунктом, где я проводил несколько минут, чтобы вырваться на пляж или в Ривбель, моя комната превращалась в нечто реальное и дорогое для меня, обновлялась, так как всякую находившуюся в ней вещь я теперь рассматривал и оценивал глазами Альбертины.

Когда через несколько дней после игры в «веревочку» мы, гуляя, зашли чересчур далеко и очень обрадовались, найдя в Менвиле две маленькие двухместные «таратайки», дававшие нам возможность поспеть домой к обеду, моя любовь к Альбертине, уже очень сильная, имела следствием, что ехать со мной я предложил сперва Розамунде, потом Андре и даже не обратился к Альбертине, затем, все упрашивая Андре и Розамунду, с помощью второстепенных соображений о том, к какому часу удастся вернуться, какой дорогой надо ехать и следует ли взять пальто, склонил всех, но как будто вопреки моему желанию, к тому мнению, что мне всего разумнее ехать с Альбертиной, с обществом которой волей-неволей приходится примириться. Так как любовь стремится безраздельно завладеть другим существом и так как одной беседы мало, чтобы целиком впитать его в себя, то, хотя Альбертина, с которой я ехал и которую довез до дому, была со мной чрезвычайно мила и оставила меня счастливым, все же, на беду, я чувствовал себя еще более изголодавшимся по ней, чем в момент отъезда, видя в минутах, проведенных вместе, только вступление, само по себе незначительное, к другим минутам, которые еще должны наступить. Все же в нем было то первое очарование, которого уже потом не сыскать. Я еще ничего не просил у Альбертины. Догадаться о том, чего мне хотелось, ей было не трудно, но, не имея на этот счет уверенности, она могла предположить, что я стремлюсь лишь к отношениям, лишенным какой-нибудь определенной цели, которые для моей приятельницы, должно быть, обладали той смутной прелестью, богатой наперед известными неожиданностями, какую мы видим во всем романическом.

На следующей неделе я нисколько не стремился видеть Альбертину. Я притворялся, что мне больше нравится Андре. Начинается любовь, нам хотелось бы остаться для той, кого мы любим, незнакомцем, которого она может полюбить, но мы испытываем в ней потребность, потребность коснуться не столько ее тела, сколько ее внимания, ее сердца. Вкрапливаешь в письмо какое-нибудь злое словечко, которое заставит равнодушную попросить о любезности, и любовь, пользуясь безошибочной техникой, рядом чередующихся движений затягивает вас в такую шестерню, что уже нельзя ни не любить, ни быть любимым. Андре я посвящал часы, когда другие отправлялись на какое-нибудь светское собрание, которым, как я знал, Андре с удовольствием пожертвует ради меня и которым она пожертвовала бы даже и без всякого удовольствия, из морального изящества, чтобы ни другие, ни она сама не могли подумать, будто она хоть сколько-нибудь дорожит светскими развлечениями. Достигая того, что каждый вечер она оставалась со мной одним, я не старался возбудить ревность Альбертины, но хотел поднять в ее глазах свой престиж или по крайней мере не утратить его, дав ей понять, что люблю я ее, а не Андре. Не говорил я этого и Андре из опасения, как бы она не пересказала ей. Разговаривая с Андре об Альбертине, я напускал на себя холодность, которая, пожалуй, ввела ее в меньшее заблуждение, чем меня ее видимая доверчивость. Она притворялась, что верит в мое равнодушие к Альбертине, что хочет добиться самого полного сближения между Альбертиной и мной. Вероятно, напротив, она не верила в первое и не желала второго. Внушая ей, что меня не особенно занимает ее подруга, я думал только об одном: как бы завязать отношения с г-жой Бонтан, которая приехала провести несколько дней поблизости от Бальбека и к которой Альбертина должна была вскоре поехать на три дня. Разумеется, от Андре я утаил это желание, и если мне случалось говорить с ней о родственниках Альбертины, я принимал самый небрежный тон. Ясные ответы Андре, казалось, не ставили под подозрение мою искренность. Но почему же в один из этих дней у нее вырвалось: «Я как раз видела тетку Альбертины»? Правда, она не сказала мне: «Ведь из ваших слов, брошенных как будто случайно, я поняла, что вы только о том и думаете, как бы познакомиться с теткой Альбертины». Но по-видимому, именно с этой мыслью, которая жила в сознании Андре и которую она сочла более деликатным скрыть от меня, связывались слова: «как раз». Они принадлежали к той же категории явлений, что и некоторые взгляды, некоторые жесты, не имеющие, правда, определенной логической, рациональной формы, непосредственно рассчитанной на сознание того, кто слушает, и все же понятные для него в своем истинном значении, подобно тому как в телефоне человеческое слово становится электричеством и опять превращается в слово, чтобы быть услышанным. Чтобы изгладить в уме Андре мысль о том, что я интересуюсь г-жой Бонтан, я стал говорить о ней не только небрежно, но и недоброжелательно, я сказал, что встречался уже с этой сумасшедшей, но в дальнейшем надеюсь избежать подобных встреч. Однако я, напротив, всеми способами стремился с ней встретиться.

Никому ничего не говоря об этом, я добивался от Эльстира, чтобы он заговорил с ней обо мне и свел меня с нею. Он обещал мне познакомить меня, удивившись, однако, моему желанию, так как считал ее женщиной недостойной уважения, интриганкой, настолько же неинтересной, насколько умеющей соблюдать свои интересы. Подумав, что, если я увижусь с г-жой Бонтан, Андре рано или поздно об этом узнает, я решил, что лучше предупредить ее. «То, чего больше всего избегаешь, оказывается как раз неизбежным, – сказал я ей. – Не может быть ничего досаднее, чем встреча с г-жой Бонтан, а ведь мне ее не миновать, Эльстир приглашает меня вместе с ней». – «Я никогда ни минуты не сомневалась в этом!» – с горечью воскликнула Андре, взгляд которой, расширенный и искаженный недовольством, словно вперился в какой-то невидимый предмет. Слова Андре не представляли особенно правильного изложения мысли, которую можно было бы резюмировать так: «Я отлично знаю, что вы любите Альбертину и из кожи лезете вон, чтобы сблизиться с ее семьей». Но они были бесформенными обломками этой мысли, которую по ним можно было восстановить и которую я, толкнув ее, взорвал, вопреки желанию Андре. И так же как ее «как раз», эти слова имели смысл в иной плоскости, то есть относились к числу тех, которые (в отличие от прямых утверждений) внушают нам уважение или недоверие к тому или иному человеку, ссорят нас с ним.