Под сенью девушек в цвету — страница 30 из 110

– Право? Вы думаете? – ответил он. – Ну, и все-таки нет, уверяю вас, это вам должно быть дороже всего, так я себе представляю, вот что я думаю.

Он не убедил меня, конечно; и все-таки я почувствовал себя более счастливым, не столь обездоленным. Слова г-на де Норпуа заставили меня смотреть на минуты мечтательности, восторга, веры в самого себя, как на нечто совершенно субъективное и обманчивое. И вот, если верить Берготу, очевидно понимавшему меня, оказывалось, наоборот, что не надо было считаться именно с моими сомнениями, с моим отвращением к самому себе. В особенности все то, что он сказал о г-не де Норпуа, значительно уменьшило в моих глазах вескость приговора, казавшегося мне безапелляционным.

«Хороший у вас врач? – спросил меня Бергот. – Кто вас лечит?» Я сказал ему, что меня посещал и, вероятно, еще будет посещать Котар. «Но это же не то, что вам нужно. Какой он врач, я не знаю. Но я видел его у г-жи Сван, – ответил он. – Это глупец. Даже если предположить, что это не мешает ему быть хорошим врачом, в чем я сомневаюсь, это мешает быть хорошим врачом для художников, для культурных людей. Таким людям, как вы, нужен особый врач, я сказал бы даже специальный режим, специальные лекарства. Котар будет вам неприятен, и одно это помешает его лечению быть успешным. И к тому же вас нельзя лечить, как всякого другого. Болезни людей культурных на три четверти зависят от их интеллекта. Нужно по крайней мере, чтобы их врачу эта болезнь была знакома. Как может Котар лечить вас? Он сможет предусмотреть, что вам трудно будет переварить какой-нибудь соус, предусмотреть гастрическое осложнение, но не сможет предусмотреть, что вы будете читать Шекспира… Вот почему его расчеты неприменимы к вам, равновесие нарушено, чертик в банке снова поднимается наверх. Котар найдет у вас расширение желудка, ему не стоит и осматривать вас, потому что это расширение у него уже в глазу. Вы сами можете его увидеть, оно отражается у него в пенсне». Такая манера разговаривать очень утомляла меня, я рассуждал с тупостью здравого смысла: «Расширение желудка не в большей мере отражается в пенсне профессора Котара, чем глупости г-на де Норпуа укрыты в его белом жилете». «Я скорее посоветовал бы вам, – продолжал Бергот, – доктора дю Бульбона, врача вполне культурного». – «Он большой поклонник ваших произведений», – ответил я. Я увидел, что Берготу это известно, и отсюда заключил, что родственные умы быстро находят друг друга, что редко встречаются настоящие «неведомые друзья». То, что Бергот сказал о Котаре, поразило меня, настолько оно противоречило всем моим взглядам. Меня отнюдь не беспокоило, что врач мой может быть неприятный человек, я ждал, что благодаря искусству, законы которого были мне непонятны, он, как прорицатель, рассмотрев мои внутренности, изречет непреложное суждение о моем здоровье. И мне вовсе не нужно было, чтобы он, может быть, и уступая мне умом, старался понять мой ум, на который я смотрел лишь как на безразличное само по себе средство для достижения истин, лежащих вне меня. Я очень сомневался в том, что умные люди нуждаются в иной гигиене, чем дураки, и готов был следовать гигиене для дураков. «Вот кто нуждается в хорошем враче, так это наш друг Сван», – сказал Бергот. А когда я спросил, чем он болен, Бергот сказал: «Ведь это же человек, женившийся на кокотке, ему каждый день приходится терпеть сотни обид от женщин, которые не хотят принимать его жену, или от мужчин, живших с нею. От этих обид у него рот свело. Посмотрите, как он хмурит брови, когда вернется домой и хочет узнать, кто у них в гостях». Недоброжелательство Бергота по отношению к своим старинным друзьям в разговоре с чужим человеком было для меня такой же новостью, как и тот почти умиленный тон, которым он все время беседовал со Сванами, когда был у них. Конечно, человек вроде, например, сестры моей бабушки ни одному из членов нашей семьи не был способен наговорить столько ласковых слов, сколько Бергот расточил в моем присутствии Сванам. Она с удовольствием говорила неприятности даже тем, кого любила. Но в их отсутствие она не сказала бы ничего такого, чего они не могли бы услышать. Не было ничего менее похожего на свет, чем наше общество в Комбре. Общество Сванов было уже переходом к нему, к его изменчивым волнам. Это было еще не открытое море, но уже лагуна. «Все это между нами», – сказал Бергот, прощаясь со мной у моего подъезда. Несколько лет спустя я ответил бы ему: «Я нем как могила». Это – ритуальная фраза светских людей, дающая всякий раз ложное успокоение тому, кто злословит. Я уже и тогда обратился бы с этой фразой к Берготу, ибо не все наши слова мы придумываем сами, особенно когда действуем как члены общества. Но она еще не была мне известна. Между тем сестра моей бабушки сказала бы в подобном случае: «Если вы не хотите, чтоб это передавали, тогда зачем же вы говорите?» Так отвечают люди необщительные, «задиры». Я не был из их числа: я молча поклонился.

Литераторы, в моих глазах особы важные, годами вели интриги, чтобы завязать с Берготом отношения, всегда остававшиеся узколитературными и не выходившие за пределы его рабочего кабинета, я же оказался в числе друзей великого писателя сразу и без хлопот, как человек, который, вместо того чтобы стоять вместе со всеми в очереди за билетом и получить скверное место, достает самое лучшее, проникнув через проход, закрытый для других. Если Сваны мне его открыли, то наверно потому, что родители Жильберты, словно король, приглашающий товарищей своих детей в королевскую ложу или на королевскую яхту, и друзей своей дочери принимали среди драгоценных вещей, которыми они владели, а также в кругу близких им людей, представлявших еще большую драгоценность. Но в то время я думал, и, может быть, не без оснований, что эта любезность Свана косвенно относилась к моим родителям. Помнится, я слышал когда-то в Комбре, что, зная мое преклонение перед Берготом, он предлагал им взять меня на обед к нему, но мои родители не согласились, ответив, что я еще слишком молод и слишком нервен для того, чтобы «выезжать». Конечно, для некоторых людей и как раз для тех, что казались мне самыми необыкновенными, мои родители представляли нечто совсем иное, чем для меня; вот почему, так же как в те дни, когда дама в розовом расточала похвалы моему отцу, которых он был так недостоин, мне теперь страстно хотелось, чтобы родители мои поняли, какой я получил неоцененный подарок, и выразили благодарность этому любезному и щедрому Свану, который сделал мне или им этот подарок, не подавая и вида, что помнит о его цене, подобно прелестному царю-волхву на фреске Луини, тонконосому и белокурому, с которым, говорят, в прежние времена у него находили большое сходство.

К несчастью, эту оказанную мне Сваном милость, которую я, вернувшись домой и даже не успев еще снять пальто, возвестил моим родителям, в надежде, что она пробудит в их сердце то же чувство умиления, как и у меня, и вынудит их по отношению к Сванам к какой-нибудь любезности, необычайной и решительной, – эту милость они как будто не очень оценили. «Сван представил тебя Берготу? Чудное знакомство, прелестные связи! – насмешливо воскликнул мой отец. – Только этого недоставало!» Увы, когда я прибавил, что ему вовсе не нравится г-н де Норпуа, отец продолжал: «Разумеется! Это доказывает, что он человек неискренний и недоброжелательный. Мой бедный сын, у тебя уж и так не много было здравого смысла, я в отчаянии, что ты оказался в таком обществе, от которого окончательно свихнешься».

Даже то, что я ходил к Сванам, отнюдь не радовало моих родных. Знакомство с Берготом явилось для них пагубным, но естественным следствием исходной ошибки, той слабости, которой они поддались и которую мой дед назвал бы «отсутствием предусмотрительности». Я почувствовал, что мне остается, чтобы их совсем рассердить, сказать еще, что этот развращенный человек, не ценящий г-на де Норпуа, нашел меня чрезвычайно умным. Действительно, когда отец находил, что кто-нибудь, например тот или иной из моих товарищей, стоит на ложном пути, как я в данный момент, то одобрительный о нем отзыв человека, которого отец не уважал, являлся в его глазах подтверждением его неблагоприятного диагноза. Болезнь представлялась ему еще более серьезной. Я ждал уже, что он воскликнет: «Разумеется, одно к одному!» – слова, пугавшие меня неопределенностью и широтой тех реформ, которые они грозили немедленно внести в мою столь сладостную жизнь. Но так как ничто уже не могло изгладить впечатление, создавшееся у моих родителей, даже если б я и не сообщил им, что сказал обо мне Бергот, то не имело большого значения, будет ли оно чуть более неблагоприятно. К тому же мне казалось, они так не правы, так ошибаются, что у меня не только не было надежды, но не было и желания внушить им более правильный взгляд. Однако, представив себе в ту минуту, когда слова срывались с моих губ, как они испугаются при мысли, что я понравился человеку, который людей умных считает дураками, заслуживает презрения честных людей и похвала которого, желанная для меня, поощряет меня ко злу, я понизил голос и почувствовал себя несколько пристыженным, завершая свой рассказ такой фразой: «Он сказал Сванам, что считает меня чрезвычайно умным». Как отравленная собака невольно бросается в поле на траву, которая именно и является противоядием от проглоченной отравы, я, сам того не подозревая, произнес то единственное слово, что было в состоянии победить предубеждение моих родителей против Бергота, предубеждение, с которым ничего не могли бы поделать все мои самые совершенные доводы в его пользу, все самые законные мои похвалы ему. В ту же минуту положение изменилось.

– А-а!.. Он сказал, что считает тебя умным, – сказала моя мать. – Мне это приятно, потому что ведь он талант.

– Как? Он это сказал? – переспросил отец. – Я ничуть не отрицаю его литературных заслуг, перед которыми все преклоняются, досадно только, что он ведет такой недостойный образ жизни, на который намекал старик Норпуа, – прибавил он, не замечая, что с верховной мощью волшебных слов, произнесенных мной, уже не в силах были бороться ни безнравственная жизнь Бергота, ни ошибочность его суждений.