Под сенью девушек в цвету — страница 45 из 110

Но это страдание и эти вспышки любви к Жильберте длились не больше, чем это бывает во сне, и на этот раз, напротив, потому, что здесь, в Бальбеке, недоставало старой Привычки, которая могла бы их продлить. И если эти следствия Привычки кажутся противоречивыми, это вызвано тем, что она повинуется сложным законам. В Париже я благодаря Привычке становился все более и более равнодушен к Жильберте. Перемена в привычках, то есть мгновенное прекращение Привычки, завершила ее дело, когда я уехал в Бальбек. Она ослабляет, но придает устойчивость, она вызывает процесс распадения, но бесконечно затягивает его. Многие годы я каждый день так или иначе воссоздавал то душевное состояние, которое было у меня накануне. В Бальбеке новая для меня кровать, рядом с которой мне утром ставили легкий завтрак, не такой, какой мне подавали в Париже, уже не могла поддерживать во мне мысли, которыми питалась моя любовь к Жильберте: есть случаи (довольно редкие, правда), когда неподвижная жизнь задерживает ход дней, и перемена места становится лучшим средством, чтобы наверстать время. Моя поездка в Бальбек была словно первая прогулка выздоравливающего, который только ее и ждал, чтобы заметить, что он выздоровел.

Теперь это путешествие, вероятно, предпочли бы совершить в автомобиле, думая таким образом получить от него больше удовольствия. Благодаря этому оно в известном смысле оказалось бы более правдивым, потому что тут была бы возможность ближе и гораздо непосредственнее проследить постепенные изменения земной поверхности. Но ведь специфическое удовольствие от путешествия вовсе не в том, чтобы иметь возможность выходить по дороге и останавливаться в пути, когда устанешь, а в том, чтобы как можно больше углублять – отнюдь не сглаживать – разницу между отъездом и прибытием, ощущать ее во всей ее полноте, цельности, такою, какой она являлась вашей мысли, когда воображение переносило нас оттуда, где мы жили, к самой цели наших желаний, одним скачком, который казался нам чудесным не столько потому, что он преодолевал расстояние, сколько потому, что соединял между собой две индивидуально-своеобразные точки земного шара, вел нас от одного имени к другому: скачок этот находит схематическое выражение (гораздо более удачное, нежели какая-нибудь прогулка в лодке, во время которой, раз мы можем выйти на берег по своему желанию, момента прибытия не существует) в той таинственной процедуре, что совершается в специально устроенных для этого местах – на вокзалах, – уже, так сказать, не являющихся частью города, но заключающих в себе его индивидуальную сущность, подобно тому как на сигнальных надписях они носят его имя.

Но наше время во всех областях страдает манией показывать вещи только в их действительном окружении и тем самым устраняет главное, акт сознания, который обособил их от него. Картину «выставляют» среди мебели, безделушек, портьер современной ей эпохи, среди пошлой декорации, которую так отлично умеет создать хозяйка современного особняка, накануне еще совершенно невежественная, а сегодня целые дни просиживающая в архивах и библиотеках, и на фоне которой мастерское произведение, когда мы глядим на него во время обеда, не дает нам той пьянящей радости, какой мы можем ждать от него лишь в залах музея, где, благодаря их обнаженности и отсутствию каких бы то ни было мелочей, отчетливее символизируются те внутренние пространства, куда художник уходил, чтобы творить.

К несчастью, эти волшебные места – вокзалы, откуда мы отправляемся в далекий путь, – носят вместе с тем и трагический характер, ибо если в них совершается чудо, благодаря которому страна, существовавшая только в наших мыслях, превращается в страну, где мы будем жить, то по этой же причине мы, по выходе из зала ожидания, уже должны отказаться от возможности вернуться в привычную для нас комнату, где мы были еще так недавно. Надо оставить всякую надежду провести ночь у себя дома, едва мы вступаем в эти смрадные пещеры, через которые лежит путь к таинству, – в одно из тех больших застекленных помещений, как на вокзале Сен-Лазар, откуда поезд должен был увезти меня в Бальбек и где над выпотрошенным городом развертывалось огромное бурое небо, угрожающее самыми драматическими бедами, подобно тому почти парижскому современному небу, какое мы видим на некоторых картинах Мантеньи или Веронезе и под которым могло бы совершиться только страшное и торжественное событие, вроде отъезда по железной дороге или водружения креста.

Покуда я довольствовался тем, что, лежа в Париже в своей постели, созерцал персидскую церковь Бальбека, окруженную снежным вихрем бури, мое тело ничуть не возражало против этого путешествия. Возражения возникли только тогда, когда оно поняло, что и ему придется в этом участвовать и что вечером по приезде меня отведут в «мою» комнату, ему незнакомую. Возмущение его было тем более глубоко, что только накануне отъезда я узнал, что моя мать не поедет с нами, так как отец, занятый в министерстве до своей поездки в Испанию вместе с г-ном де Норпуа, предпочел снять дачу в окрестностях Парижа. Впрочем, лицезрение Бальбека не казалось мне менее желанным от того, что его приходилось достичь ценой некоторых неудобств, напротив, воплощавших и обеспечивавших в моих глазах подлинность впечатления, которого я искал, – впечатления, которого не заменило бы ни одно мнимо равноценное зрелище, ни одна «панорама», хотя бы я мог посмотреть ее и не лишаясь собственной постели. Не в первый раз я чувствовал, что человек, который любит, и человек, который ощущает удовольствие, – разные люди. Мне казалось, что я столь же страстно стремлюсь в Бальбек, как и лечивший меня доктор, который утром в день отъезда, удивляясь, что у меня такой несчастный вид, сказал: «Уверяю вас, что если б только у меня была возможность поехать на неделю подышать свежим воздухом на берег моря, я бы не заставил себя просить. У вас там будут скачки, гребные гонки, это прелестно». Но мне уже давно было известно и даже еще задолго до того, как я слушал Берма, что, каков бы ни был предмет моих желаний, он не может достаться мне иначе, как ценой мучительных поисков, в течение которых мне надо будет прежде всего принести мои наслаждения в жертву этому высшему благу, а не искать их в нем.

Бабушка, разумеется, смотрела на отъезд наш несколько иначе и, по-прежнему стремясь вкладывать в подарки, которые я получал, художественный смысл, желала – с целью преподнести мне хотя бы до некоторой степени старинную «гравюру» этого путешествия – проделать со мной, частью по железной дороге, частью же в экипаже, тот самый путь, которым ехала, отправляясь из Парижа в Лориан, через Шон и Понт-Одемер, г-жа де Севинье. Но бабушка должна была отказаться от этого плана, так как ему воспротивился мой отец, знавший, что если она затевает путешествие с целью извлечь из него всю ту пользу для ума, которую оно способно дать, то можно с уверенностью предсказать опоздания на поезда, потерю багажа, простуды и нарушение правил. Бабушку по крайней мере утешала мысль, что, отправляясь на пляж, мы не встретим помехи в виде нечаянного прибытия, по выражению ее любимой Севинье, «подлецов гостей»: ведь в Бальбеке у нас не будет знакомых, ибо Легранден так и не предложил нам рекомендательного письма к своей сестре. (Уклончивость, встретившая другую оценку со стороны моих теток Селины и Виктории, которые, еще девушкой зная ту, кого они до сих пор, чтобы подчеркнуть эту прежнюю близость, называли не иначе, как «Рене де Камбремер», и сохраняя еще полученные от нее подарки, украшающие комнаты и упоминаемые в разговоре, но уже не соответствующие новой действительности, думали, что мстят за нанесенное нам оскорбление, когда в гостях у ее матери, г-жи Легранден, совершенно не произносили ее имени, а по выходе от нее поздравляли друг друга такими фразами: «Я не упоминала об известной тебе особе», «Я думаю, меня поняли».)

Итак, нам предстояло попросту уехать из Парижа поездом, отходившим в час двадцать две минуты, который я, притворяясь, будто это мне неизвестно, издавна любил отыскивать в железнодорожном указателе, где он каждый раз вызывал во мне волнение, почти что полную и блаженную иллюзию отъезда. Так как образ счастья определяется в нашем воображении скорее тождеством желаний, возбуждаемых им в нас, чем точностью наших сведений о нем, то мне казалось, что я знаю его во всех подробностях, и я не сомневался, что в вагоне испытаю специфическое удовольствие, когда к вечеру станет прохладнее, и буду любоваться открывающимся видом при приближении к той или иной станции; мало-помалу этот поезд, каждый раз будя в моем сознании образы одних и тех же городов, окутанных для меня тем вечерним светом, в лучах которого он совершает свой путь, начал мне казаться непохожим на все другие поезда; и наконец, как это часто случается, когда, совершенно не зная человека, мы тешимся мыслью, будто приобрели его дружбу, я наделил своеобразной и неизменной наружностью того белокурого странствующего художника, который будто бы взял меня с собою и с которым я распростился у стен собора в Сен-Ло, перед тем как он направил свой путь к западу.

Так как бабушка не могла решиться просто «взять да поехать» в Бальбек, то она собиралась остановиться на сутки у своей приятельницы, я же должен был в тот же вечер ехать дальше, чтобы не стеснить ее, а также чтобы иметь возможность сразу же в день приезда осмотреть бальбекскую церковь, которая, как мы узнали, находилась довольно далеко от Бальбек-пляжа, так что потом, когда начались бы ванны, мне, пожалуй, не удалось бы в нее попасть. И пожалуй, мне было менее мучительно сознавать, что чудесная цель моего путешествия будет достигнута до наступления той страшной первой ночи, когда я войду в новое для меня жилище и подчинюсь необходимости жить в нем. Но сначала надо было расстаться с прежним; моей матери удалось в тот же день устроиться в Сен-Клу, и она собиралась или делала вид, что собирается, проводив нас, отправиться туда прямо с вокзала, не заезжая домой, иначе она опасалась, что и я пожелаю вернуться с ней вместо того, чтобы ехать в Бальбек. И даже под тем предлогом, что у нее много дела на даче, которую она наняла, и что времени у нее в обрез, на самом же деле для того, чтоб избавить меня от тягости этого прощания, она решила не оставаться с нами до самой минуты отхода поезда, когда разлука, прикрытая до тех пор суетней и приготовлениями, еще ни к чему окончательно не обязывающими, внезапно вырастает перед нами, невыносимая и уже неизбежная, целиком сосредоточенная в одном напряженнейшем миге предельно четкого и бессильного прозрения.