Так как он решительно отказывался от объяснения, я сам стал стараться придумать его, но ничего не достиг и колебался между несколькими догадками, из которых ни одна не могла быть правильной. Может быть, он не помнил или, может быть, я плохо понял то, что он сказал утром… Было более вероятно, что он из гордости не хотел показывать вида, будто пригласил людей, к которым относился пренебрежительно, и предпочел приписать им самим инициативу посещения. Но в таком случае, если он пренебрегал нами, то зачем ему так хотелось, чтобы мы пришли, вернее, чтобы пришла моя бабушка, так как из нас двоих он в течение этого вечера обращался только к ней и ни разу ко мне. Весьма оживленно беседуя с нею, а также с г-жой де Вильпаризи и точно спрятавшись за ними, как в глубине ложи, он довольствовался тем, что время от времени, отводя от них свой пытливо-пронзительный взгляд, останавливал его на моем лице, с таким серьезным и озабоченным видом, как если бы это была рукопись, которую трудно разобрать.
Несомненно, если бы не эти глаза, г-н де Шарлюс был бы похож лицом на многих красивых мужчин. И когда потом Сен-Лу, разговаривая со мной о других представителях рода Германтов, сказал мне: «Ну, конечно, нет у них этой породистости, этой аристократичности, как у дяди Паламеда, аристократа с головы до пят», – подтверждая, что породистость и изящные манеры не представляют ничего таинственного и нового, но складываются из элементов, которые я различил без труда и, не испытывая при этом никакого особенного впечатления, чувствовал, как исчезает одна из моих иллюзий. Но пусть г-н де Шарлюс герметически закрывал выражение своего лица, которому легкий слой пудры придавал несколько театральный вид, глаза были словно трещина, словно бойница, которой ему не удавалось заткнуть и сквозь которую, в зависимости от того, где вы помещались по отношению к нему, на вас внезапно падал отблеск какого-то снаряда, находящегося внутри и по всем признакам отнюдь не безопасного, даже для того, кто, не умея в совершенстве с ним обращаться, носил бы его в себе в состоянии неустойчивого равновесия, готовым каждую минуту дать взрыв; и настороженное, вечно беспокойное выражение этих глаз, вместе с печатью усталости на лице, сказывавшейся хотя бы в глубоких синих кругах, каким бы сдержанным и подобранным ни было это лицо, наводили на мысль о некоем инкогнито, о переодевании, к которому вынужден прибегнуть в опасности человек могущественный, или просто о некоей опасной, но трагической личности. Мне хотелось разгадать, что это за тайна, которой не носили в себе прочие люди и которая сообщала такую загадочность взгляду г-на де Шарлюса уже сегодня утром, когда я увидел его у казино. Но, зная теперь о его происхождении, я уже не мог думать, что это взгляд жулика, а услышав его разговор, не мог думать, что это взгляд сумасшедшего. Если со мной он был холоден, меж тем как с бабушкой он был столь любезен, то это, может быть, вызывалось не личной антипатией, так как вообще насколько благожелательно он относился к женщинам, о недостатках которых говорил обыкновенно с большой снисходительностью, настолько по отношению к мужчинам, в особенности к молодым людям, он проявлял бурную ненависть, вроде той, какая наблюдается у некоторых женоненавистников. О двух или трех «пареньках», родственниках или приятелях Сен-Лу, который случайно упомянул их имена, г-н де Шарлюс отозвался тоном почти свирепым, резко контрастировавшим с его обычной холодностью: «Гаденыши». Как я понял, нынешних молодых людей он упрекал главным образом в том, что они слишком обабились. «Это настоящие женщины», – говорил он с презрением. Но какой образ жизни не показался бы ему изнеженным по сравнению с тем, какой, с его точки зрения, подобал мужчине и все же никогда не мог быть признан достаточно мужественным и деятельным? (Сам он, во время своих путешествий пешком, разгоряченный ходьбой, бросался в ледяные реки.) Он даже не допускал, чтобы мужчина носил кольца. Но эта нарочитая мужественность не мешала ему обладать тончайшей чувствительностью. Г-же де Вильпаризи, которая попросила его описать моей бабушке замок, где жила одно время г-жа де Севинье, прибавив, что, по ее мнению, отчаяние писательницы, разлученной с этой скучнейшей г-жой де Гриньян, имеет несколько литературный характер, он ответил:
– По-моему, напротив, нет ничего более естественного. Впрочем, то было время, когда эти чувства умели понимать. У Лафонтена житель Мономотапы, спешащий к своему другу, потому что тот явился ему во сне и что-то грустил, голубок, для которого величайшее несчастье – разлука с другим голубком, быть может, кажется вам, тетушка, таким же преувеличением, как и письмо госпожи де Севинье, которая не может дождаться минуты, когда она останется наедине со своей дочерью. То, что она говорит, когда расстается с ней, так прекрасно: эта разлука так терзает мне душу, что я словно чувствую физическую боль. В разлуке мы очень щедро расходуем время. Мы стараемся приблизить срок, к которому стремимся.
Бабушка была в восторге, услышав отзыв об этих «Письмах», в точности совпадавший с ее собственным мнением. Она удивлялась, что мужчина может так хорошо понимать их. В г-не де Шарлюсе она видела женскую нежность и чувствительность. Позднее, оставшись одни и заговорив о нем, мы решили, что он, вероятно, испытал глубокое влияние какой-нибудь женщины – своей матери или, в более позднюю пору, дочери, если у него были дети. Я думал: «любовницы», вспоминая о влиянии, которое, как мне казалось, имела на Сен-Лу его любовница, и отдавая себе отчет в том, как облагораживают мужчин женщины, с которыми они живут.
– Когда они были вместе, ей, наверно, нечего было сказать своей дочери, – ответила г-жа де Вильпаризи.
– Разумеется, было что сказать, хотя бы то, что она называла «вещами столь воздушными, что только вы и я замечаем их». И во всяком случае, они были вместе. А Лабрюйер говорит нам, что в этом – всё: «Быть возле тех, кого мы любим, говорить с ними или не говорить вовсе – равно прекрасно». Он прав; это единственное счастье в мире, – меланхолично прибавил г-н де Шарлюс, – а жизнь, увы! так неважно устроена, что мы очень редко им наслаждаемся; в сущности, госпожа де Севинье заслуживает меньшего сожаления, чем другие. Значительную часть своей жизни она провела вместе с той, которую любила.
– Ты забываешь, что это была не любовь, речь идет о ее дочери.
– Но в жизни самое важное не то, кого мы любим, – возразил он компетентным, решительным и даже резким тоном, – важна сама любовь. Чувство госпожи де Севинье к ее дочери представляет гораздо большее сходство с той страстью, которую Расин описал в «Андромахе» и «Федре», чем пошлые отношения молодого Севинье с его возлюбленными. То же самое – и любовь мистика к его божеству. Слишком узкие границы, в которые мы заключаем любовь, – следствие того, что мы совершенно не знаем жизни.
«Тебе так нравятся «Андромаха» и «Федра»?» – спросил своего дядю слегка пренебрежительным тоном Сен-Лу. «В одной трагедии Расина больше правды, чем во всех драмах господина Гюго», – ответил г-н де Шарлюс. «Светские люди – это все-таки жутко, – шепнул мне на ухо Сен-Лу. – Предпочитать Расина Виктору, это как-никак чудовищно!» Его искренно огорчили слова дяди, но утешила возможность сказать «как-никак» и главным образом – «чудовищно».
В этих размышлениях о том, как грустно жить вдали от любимых нами (размышлениях, побудивших бабушку сказать мне, что племянник г-жи де Вильпаризи гораздо лучше, чем его тетка, понимает иные произведения и, главное, в нем есть черты, ставящие его гораздо выше большинства клубменов), г-н де Шарлюс не только выказывал тонкость чувства, которую мужчины редко проявляют; самый голос его – напоминавший те контральто, в которых недостаточно обработана середина, так что пение их кажется дуэтом юноши и женщины, – когда он высказывал эти мысли, полные такой нежности, брал высокие ноты, проникался неожиданной мягкостью и словно сочетал в себе хоры невест, хоры сестер, изливающих свою нежность. Но этот выводок молодых девушек, как будто нашедших себе приют в голосе г-на де Шарлюса (что должно было бы повергнуть в отчаяние этого человека, питавшего отвращение ко всякому женоподобию), не ограничивался участием в передаче, в модулировании чувствительных пассажей. Часто в то время, когда говорил г-н де Шарлюс, можно было слышать, как они, эти воспитанницы пансионов, эти кокетки, смеясь звонко и свежо, метили в своего ближнего и злословили острыми и лукавыми язычками.
Он рассказывал, что дом, которым владел его род, где Марии Антуанетте случалось ночевать, с парком, разбитым по планам Ленотра, сделался теперь собственностью семейства богача-финансиста Израэля, купившего его. «Израэль – так, во всяком случае, зовут этих людей, – на мой взгляд, это скорее родовое, этнографическое обозначение, чем имя собственное. Кто знает, пожалуй, эти личности вовсе не имеют фамилии и обозначаются по имени той общины, к которой принадлежат. Не важно! Быть жилищем Германтов и перейти к Израэлям!!! – воскликнул он. – Это напоминает ту комнату в замке Блуа, про которую сторож, показывавший замок, говорил мне: «Здесь молилась Мария Стюарт, а теперь я тут ставлю мои метлы». Конечно, я и слышать не хочу об этом опозоренном доме, как и о моей кузине Кларе де Шиме, бросившей своего мужа. Но я сохраняю фотографию этого дома, еще незапакощенного, так же как и фотографию принцессы, снятую еще в то время, когда ее большие глаза не смотрели ни на кого, кроме моего двоюродного брата. Фотография в некоторой степени приобретает недостающее ей достоинство, когда перестает быть воспроизведением действительности и показывает нам вещи, которых больше нет. Я вам подарю одну из них, если вы интересуетесь этого рода архитектурой», – сказал он моей бабушке. В эту минуту, заметив, что вышитый носовой платок высунулся из кармана больше, чем нужно, и что видны цветные каемки, он быстро засунул его, своим напуганным видом напоминая преувеличенно стыдливую, но отнюдь не невинную женщину, прикрывающую свои прелести, которые, по чрезмерной щепетильности, она считает неприличными. «Представьте себе, – продолжал он, – эти люди начали с того, что уничтожили парк Ленотра, – такое же преступление, как изорвать картину Пуссена. За такое дело эти Израэли должны были бы сидеть в тюрьме. Правда, – прибавил он с улыбкой, помолчав минуту, – есть, наверное, немало других причин, по которым им следовало бы находиться там! Во всяком случае, вы представляете себе, какое впечатление должен производить английский сад в сочетании с такой архитектурой».