едурен. У него был выпуклый лоб, нос с горбинкой, приятное лицо, выражавшее иронию, в тонкости которой, чувствовалось, он был убежден. Но он не мог нравиться Альбертине. Впрочем, причиной тому были, пожалуй, и ее отрицательные свойства: жесткость, нечувствительность, отличавшие маленькую ватагу, грубость в ее отношениях ко всему, что не было с ней связано. Однако и впоследствии, когда я познакомил их, антипатия Альбертины не ослабела. Блок принадлежал к среде, в которой выработалась своеобразная форма компромисса между шутливым отношением к светским приличиям и достаточным, несмотря ни на что, уважением к хорошим манерам, обязательным для человека с «чистыми руками», форма, отличающаяся от принятых в светском обществе обыкновений и все же представляющая особенно отвратительную разновидность светскости. Когда его представляли кому-нибудь, он кланялся, скептически улыбаясь и в то же время стараясь проявить преувеличенную почтительность, и – если его представляли мужчине – произносил: «Очень приятно» – голосом, который издевался над произносимыми словами, но в котором слышалась уверенность, что он принадлежит не какому-нибудь хаму. Посвятив этот первый миг обычаю, который он соблюдал и вместе с тем высмеивал (как, например, первого января, когда он говорил: «Желаю вам счастливого и благополучного нового года»), – он принимал вид проницательный и лукавый и «изрекал утонченные вещи», в которых было много правды, но которые «действовали Альбертине на нервы». Когда я тут же сказал ей, что его фамилия – Блок, она воскликнула: «Я пари держала бы, что он еврей! Это они умеют – клопов разводить». Впрочем, в дальнейшем Альбертину раздражало и другое свойство Блока. Как многие интеллигенты, он не мог просто говорить о простых вещах. Для каждой из них он находил изысканное определение, а потом обобщал. Альбертина, которая не любила, чтобы другие обращали особенное внимание на то, что она делает, рассердилась, когда, намяв однажды ногу, что заставило ее сидеть в полном спокойствии, она вызвала замечание Блока: «Она покоится на своей кушетке, но, будучи вездесуща, она вместе с тем по-прежнему не покидает ни гольфа, ни тенниса». Конечно, то была «литература», но так как Альбертине показалось, что эти слова могут посеять недоразумение между нею и ее знакомыми, приглашения которых она не приняла, ссылаясь на невозможность двигаться, то этого было достаточно для нее, чтобы возненавидеть и лицо и голос молодого человека, говорившего подобные вещи. Мы расстались с Альбертиной, решив, что как-нибудь вместе пойдем погулять. Я разговаривал с нею, не понимая, куда падают мои слова, что с ними делается, совершенно так же, как если бы бросал камни в бездонную пропасть. Что слова эти обычно наполняются содержанием, которое влагает в них наш собеседник, черпая его в самом себе, и которое сильно отличается от смысла, вложенного нами в те же самые слова, – это факт, постоянно находящий подтверждение в нашей жизни. Но если к тому же мы разговариваем с человеком, о воспитании которого нам ничего не известно (как, например, мне о воспитании Альбертины), чьи вкусы и правила нам неясны, так же как и книги, прочитанные им, мы не можем сказать, находят ли в нем наши слова отклик более отчетливый, чем в животном, которому ведь можно втолковать кое-какие вещи. Таким образом, моя попытка сблизиться с Альбертиной была для меня то же самое, что попытка проникнуть в область невидимого и даже невозможного, представлялась делом не менее трудным, чем если бы мне надо было объездить лошадь, и столь же отрадным, как разведение пчел или уход за кустами роз.
Всего несколько часов тому назад я думал, что Альбертина лишь издали ответит на мой поклон. Расставаясь, мы условились, что вместе совершим прогулку. Я решил, что, когда снова встречу Альбертину, буду держаться смелее, и заранее начертал план того, что я ей скажу, и даже (так как теперь я был вполне уверен в том, что она легкомысленна) того, что я у нее попрошу. Но ум так же подвержен влияниям, как и растения, как клеточка, как химические элементы, и средой, вызывающей в нем перемены, когда он погружается в нее, являются обстоятельства, новая обстановка. Когда я снова встретился с Альбертиной, присутствие которой сделало меня иным, я сказал ей совсем не то, что намеревался сказать. Потом, вспоминая о ее воспаленном виске, я задавал себе вопрос, не более ли ценным покажется Альбертине знак внимания, в котором она увидела бы полное бескорыстие. Наконец меня иногда смущал ее взгляд, ее улыбки. Они могли означать и легкомысленность поведения, но также и глуповатую веселость резвящейся, но в сущности порядочной девушки. Одно и то же выражение лица, подобно выражению, встречавшемуся в ее речи, допускало разные толкования, я был в нерешительности, как ученик, смущенный трудностями греческого текста.
На этот раз мы почти тотчас же повстречали высокую Андре, которая перескочила через председателя. Альбертине пришлось представить меня. Глаза у ее подруги были необыкновенно светлые, точно дверь, открытая из комнаты полутемной в комнату, освещенную солнцем и зеленоватыми отблесками сверкающего моря.
Мимо нас прошли пять мужчин, которых по виду я хорошо знал с тех пор, как жил в Бальбеке. Я часто задавал себе вопрос, кто они такие. «Не слишком шикарные господа, – сказала мне Альбертина, презрительно усмехаясь. – Маленький старичок, крашеный, в желтых перчатках, и вид же у него, а? Лучше не бывает. Это бальбекский зубной врач, он славный тип; толстый – это мэр, только не тот, не маленький, того вы, должно быть, видели, то учитель танцев, он тоже порядочный слизняк, он нас терпеть не может, потому что мы слишком шумим в казино, ломаем его стулья, хотим танцевать без ковра, поэтому он никогда не дает нам приза, хотя мы одни и умеем танцевать. Зубной врач – славный малый, я бы поздоровалась с ним, чтобы позлить учителя танцев, да нельзя, потому что с ними господин де Сент-Круа, член совета департамента, он из очень хорошей семьи, но перешел к республиканцам, из-за денег; ни один порядочный человек с ним не кланяется. Он знаком с моим дядей по службе, но больше никто из моих родственников с ним не водится. Худой, в макинтоше, это капельмейстер. Как, вы его не знаете? Играет он божественно. Вы не ходили слушать «Cavalleria Rusticana»[40]? Ax, по-моему, это идеально! Он дает концерт сегодня вечером, но мы не можем пойти, потому что это в зале мэрии. В казино не беда, но если бы мы пошли в залу мэрии, откуда убрали распятие, с матерью Андре сделался бы удар. Вы скажете, что муж моей тети сам в правительстве. Но что тут поделаешь? Тетка – тетка и есть. Не за это я ее люблю. У нее всегда была одна забота – как бы от меня избавиться. Женщина, которая действительно заменила мне мать и которой это вдвойне можно поставить в заслугу, потому что ведь между нами никакого родства, – моя приятельница, но я люблю ее как мать. Я покажу вам ее фотографию». К нам на минуту подошел чемпион гольфа и любитель баккара, Октав. Я подумал, что у нас с ним есть точка соприкосновения, так как узнал из разговора, что он дальний родственник Вердюренов, которому вдобавок они симпатизировали. Но он с пренебрежением отозвался о знаменитых средах и прибавил, что г-н Вердюрен не знает, когда надевать смокинг, и что поэтому довольно стеснительно встречаться с ним в некоторых мюзик-холлах, где совсем неприятно услышать: «Здравствуй, проказник», – от какого-то господина в пиджаке и в черном галстуке, как у деревенского нотариуса. Октав нас покинул, и вскоре от нас отпала и Андре, которая дошла до своего домика, куда и завернула, не сказав мне ни слова за всю прогулку. Я тем более пожалел об этом, что в то время, как я обращал внимание Альбертины на холодность ее приятельницы со мной и мысленно сопоставлял явную неохоту Альбертины сблизить меня со своими приятельницами и ту враждебность, на которую, по-видимому, в первый день натолкнулся Эльстир при попытке исполнить мое желание, – мимо нас прошли девушки, барышни д’Амбрезак, которым я поклонился и с которыми Альбертина тоже поздоровалась.
Я подумал, что от этой встречи выиграю в глазах Альбертины. Это были дочери одной родственницы г-жи де Вильпаризи, также знакомой с принцессой Люксембургской. Супруги д’Амбрезак, у которых была маленькая вилла в Бальбеке, люди чрезвычайно богатые, вели жизнь самую простую и ходили – муж всегда в одном и том же пиджаке, а жена – всегда в одном и том же темном платье. Оба они усердно кланялись бабушке, что ни к чему не приводило. Дочери, очень хорошенькие, одевались с большей элегантностью, но элегантностью городской, а не курортной. В своих длинных платьях, в больших шляпах, они казались существами иной породы, чем Альбертина. Альбертина прекрасно знала, кто они. «А-а, вы знакомы с маленькими д’Амбрезак. Ну что ж, у вас очень шикарные знакомства. Впрочем, они очень простые, – прибавила она, как будто здесь было какое-то противоречие. – Они очень милы, но так уж хорошо воспитаны, что их не пускают в казино, главным образом из-за нас, потому что у нас слишком плохие манеры. Они вам нравятся? Ну, это дело вкуса. Они точь-в-точь беленькие гусята. В этом, может быть, есть своя прелесть. Если вам нравятся беленькие гусята, то вам не остается желать лучшего. По-видимому, они могут нравиться, ведь одна из них невеста маркиза де Сен-Лу. И это очень огорчает младшую из них, она была влюблена в этого молодого человека. Меня раздражает уже одно то, как они говорят – еле шевелят губами. И потом, они нелепо одеваются. Они ходят на гольф в шелковых платьях! Они, в их возрасте, одеваются с гораздо большими претензиями, чем пожилые женщины, которые умеют одеваться. Вот госпожа Эльстир – элегантная женщина». Я ответил, что она мне показалась одетой очень просто. Альбертина рассмеялась. «Она действительно одета очень просто, но одевается она восхитительно, и чтобы достигнуть того, что вы называете простотой, она тратит безумные деньги». Платья г-жи Эльстир не останавливали на себе внимания того, кто не обладал уверенным и строгим вкусом в области туалета. У меня его не было. Эльстир, по словам Альбертины, обладал им в высшей степени. Я об этом и не догадывался, как и о том, что каждая из изящных, но простых вещей, наполнявших его мастерскую, была совершенство, и что он долго мечтал о них, следя за ними на аукционах, знал всю их историю вплоть до того дня, когда, заработав достаточно денег, он мог наконец приобрести их. Но на этот счет Альбертина, столь же невежественная, как и я, ничего не могла мне сообщить. Что же касается туалетов, то, руководимая инстинктом кокетливости и, быть может, сожалениями бедной девушки, которая более бескорыстно, более чутко оценивает у людей богатых то, чем ей не придется украшать себя, она прекрасно сумела рассказать мне об утонченности Эльстира, столь требовательного, что каждая женщина казалась ему плохо одетой и что, видя целый мир в каком-нибудь оттенке, в каком-нибудь сочетании, он по безумным ценам заказывал для своей жены зонтики, шляпы, манто, прелесть которых он научил Альбертину ценить и на которые человек, не обладавший вкусом, обратил бы не больше внимания, чем это сделал я. Впрочем, Альбертина, немного занимавшаяся живописью, к которой она, впрочем, по собственному признанию, не чувствовала «склонности», очень восхищалась Эльстиром, и благодаря всему тому, что он говорил и показывал ей, понимала толк в картинах