чающая и объединяющая сила восприятий, их значение и место в жизни субъекта, их яркость и глубина. Так что можно говорить об исторической своеобразии этих актов человеческой психики. Об этом свидетельствует сходство в «манере видеть» у художников разных поколений. Искусство Коро и Флобера складывалось независимо друг от друга, но сравните пейзажи Коро с пейзажами «Мадам Бовари» — и вас поразит их внутренняя близость. Столь же близки гребцы и их подружки, вода и солнечные пятна у Мопассана и Ренуара.
Новую эпоху восприимчивости подытожил роман Пруста. Он говорит о «болезненной чувствительности» героя, но болезненное здесь — реалистическая мотивировка, позволяющая довести образ до высокой интенсивности, до очевидности его общезначимого содержания. Вот комната, в которую поместили прибывшего в курортный городок Марселя. Она сразу вступает в психологические отношения с его личностью, ставит трудную задачу для его болезненно чувствительных нервов, делает его больным и несчастным. Это крайность, но каждый из нас вспомнит, что на новом месте и сам чувствовал себя неловко, вертелся в постели, и мысли почему-то приходили невеселые. Но мы не обращали на это внимания, не думали, какая тут сокрыта истина, а Пруст заставляет внимать и думать. Искусство умеет предельными, как бы преувеличенными образами доводить до зрелости и силы то, что глухо тлело, невнятно и слабо звучало в нашей душе.
Чтобы дойти до красоты и содержательности впечатления, Пруст обнаруживает его сложность, расчленяет его, рассматривает с разных сторон, неутомимо гранит и шлифует, пока оно не засверкает, как драгоценный камень. Впечатление развертывается в поэтический мотив, а нередко в целый сюжет. Мы узнаем, какой ожидал увидеть Марсель бальбекскую церковь, какой он видел ее под разными углами, в разное время суток, при разном освещении. Какой она потом стала для него в воспоминании. Автор дает нам понять, какая именно духовная работа требуется, чтобы овладеть впечатлением и сделать его «подлинным». В художественной разработке впечатлений Пруст — мастер несравненный. Этим он оказывает каждому из нас важную услугу. Умение подняться над равнодушной беглостью, попутностью впечатлений, умение вжиться в них, обнаружить в них нечто самоцветно-прекрасное — один из признаков той развитой личности, которую мы стремимся построить. Чтение романа Пруста — хорошая школа одухотворенно-чувственного.
На основе созерцания, а не деятельности писатель строит тип, характерный для изображаемого мира. И как раз тому, кто видит ограниченность прустовского героя, откроется богатство общечеловеческого, развившееся в рамках этой односторонности. Созерцание — лишь момент в отношениях между человеком и миром, но момент, необходимо входящий в полноту личности. Мы говорим о культуре мысли, культуре эмоций. Горький употребил выражение: эмоциональная неграмотность. Но с правом можно говорить о культуре впечатлительности, о неграмотности в сфере восприимчивости. Именно здесь Пруст помогает нам раздвинуть возможности нашего Я.
Один из главных уроков, извлеченных Марселем из картин художника Эльстира: искать и находить красоту не столько в явлениях избранных, сколько в явлениях самых обыкновенных и даже стертых привычкой. Теперь вид салфетки, на которой остановился солнечный луч, кажется, ему прекрасным. Он приехал в Бальбек, чтобы «посмотреть царство бурь» или, на худой конец, море, укрытое «саваном тумана», — «…я никогда бы не поверил, что буду мечтать о море, обратившемся в белесый пар, утратившем плотность и цвет. Но Эльстир, подобно тем, что мечтали в лодках, оцепеневших от жары, так глубоко почувствовал очарование этого моря, что ему удалось передать, закрепить на полотне неразличимый отлив…». Увидеть — значит сделать открытие в том обыденном, что, казалось бы, не содержит возможности открытия. Увидеть — значит каждый раз «приходить в глубокое изумление».
В своих описаниях Пруст объединяет взгляд поэта с взглядом живописца. Это делает их особенно увлекательными. Вот одним штрихом нарисованная женская походка: «Наконец, оставив нас втроем, принцесса пошла дальше по залитой солнцем набережной, изгибая свой дивный стан, который, точно змея, обвившаяся вокруг палки, сплетался с нераскрытым зонтиком, белым с голубыми разводами». Встречая другие, не менее яркие, образы человеческой походки, мы открываем ее для себя как маленькое чудо, научаемся замечать не только ее красоту, не только ее индивидуальную характерность, но и лежащий на ней отпечаток времени. Страницей выше о походке того же персонажа автор говорит: «…большое, прекрасное ее тело приобретало легкий наклон, что заставляло его вычерчивать тот арабеск, который так дорог сердцу женщин, блиставших красотой при империи…»
В ощущениях самых обычных герой открывает неожиданные источники наслаждения. Он останавливает мгновение и убеждается в том, что оно прекрасно. Впечатление, казалось бы самое простое, расчленяется, развертывается, как развертывается свиток. Писатель указывает на «изменение тона восприимчивости», находит в ней массу оттенков, — способность замечать, собирать, определять оттенки принадлежит к числу замечательнейших достижений Пруста. Его главная сила, как художника, не в умении очертить жизнь большими линиями, а в умении глубоко войти в детали жизни — так глубоко, чтобы соприкоснуться с общими ее свойствами. Наибольшую поэтически проникающую силу приобретает у него воспроизведение отдельных переживаний и ощущений.
С этим связана та особая роль, которую играют в его искусстве сравнения и уподобления. Его проза — воистину царство метафоры, сравнения водопадом обрушиваются на читателя. Бывает, что в одну фразу вмещено несколько сравнений, взятых из самых чуждых друг другу сфер бытия. Сравнение одним ударом выносит нас за границу единичного и дает почувствовать общую форму изображаемого явления. Оно позволяет строить целостность и непрерывность процесса жизни не из крупных блоков, а из множества деталей. Писатель сознает это и ясно объясняет на примере картин Эльстира: «Именно те редкие мгновения, когда мы воспринимаем природу такою, какова она есть, — поэтически, — и запечатлевал Эльстир. Одна из метафор, наиболее часто встречавшихся на маринах, висевших в его мастерской, в том и заключалась, что, сравнивая землю и море, он стирал между ними всякую грань. Это сравнение, молча и упорно повторяемое на одном и том же холсте, придавало картине многоликое и могучее единство, а оно-то и являлось причиной, — правда, не всегда осознанной, — восторга, с каким относились иные поклонники к живописи Эльстира… Эльстир подготовил восприятие зрителя, пользуясь для изображения приемами, какими пишется море, а для моря — приемами урбанистической живописи». Пруст постигает здесь метафору как способ вывести предметы и явления из их локального, изолированного существования, дать почувствовать, что их пронизывает всеединство мира — то, что писатель назвал «многоликим и могучим единством».
Но поэт не может рисовать море, как город, и город, как море, он пользуется другими средствами. И едва ли не самым важным становится ассоциация. Ассоциации имеют у Пруста значение, сходное с тем, какое они получили в искусстве XX века, разработавшем особую поэтику ассоциативной образности. Впечатление, переживание находится в гнезде ассоциаций, они распространяются от него во все стороны, как круги от упавшего в воду камня. Благодаря этому данное явление сближается, примыкает к многим другим явлениям, обнаруживая свою многогранность и вместе с тем — свою втянутость в общий поток бытия. Сравнения получают эпический смысл, создавая представление, что роман соприкасается со всей бесконечностью фактов действительности. Формы отражаются друг в друге, отражения вытягиваются в цепи, цепи пересекаются — мир чувственного оплетается общими законами. Ассоциации обладают способностью перекидывать мосты через весьма отдаленные явления — и в этом проза Пруста родственна искусству XX века. И еще одна немаловажная особенность: ассоциации позволяют ввести даже мельчайшее явление в сферу мысли без потери его чувственной непосредственности. Подхваченное художником ощущение почти тотчас поступает на операционный стол анализа, разделяющего его на части, устанавливающего его элементы, отличающего его стороны, но анализ этот благодаря потоку ассоциаций со многими конкретными явлениями не убивает, а скорее разжигает поэзию первоначального восприятия.
Связь Пруста с традициями классической французской литературы очевидна. Она ощущается непосредственно в течении прустовской фразы. Мы находим у него фразы-максимы, заставляющие вспомнить Ларошфуко и Лабрюйера. Иногда слову Пруста свойственна пышность, идущая из французской поэзии. Мы слышим в нем отзвуки мелодически завершенной фразы Флобера. Фраза Пруста достигает высокой художественности благодаря точности социальных примет, тонкости социальной иронии, — соприкасаясь в этом с прозой Бальзака, которого Пруст глубоко почитал.
И столь же заметна неповторимая оригинальность его прозы. В строении фразы отражается непрерывность живописания в его связи с непрерывностью рассуждения; в строении фразы отражается как слитное единство впечатления, так и его расчлененность, развернутость его моментов, слипчивость многих ассоциаций, взаимопроникновение переживания и мысли. Возникает фраза, похожая на разросшийся куст, осыпанный цветами метафор и сравнений, в одно и то же время очень сложная и достаточно стройная и певучая. В сложности Пруста нет ничего туманного, в ней любовь к чувственному и рассудочная ясность.
В XX веке мы находим две противоположные тенденции в развитии прозаического стиля. Одно — раскалывать фразу по внутренним швам, делая ее части самостоятельными. Например, у Хемингуэя. А в романе Пруста ярко воплотилась вторая тенденция: связывать несколько фраз в одну, размещая в ней, как в хромосоме, длинные цепочки образов. Стремясь уловить все оттенки и переходы ощущений, фраза разрастается, придаточные предложения, словно забыв о своей зависимости от главного, торопятся сказать еще и еще о подробностях и изойти в сравнениях.