же это я не догадался? Он в высшей степени шикарен, и морда у него презабавная — морда непроходимого дурака». — «Вы глубоко ошибаетесь — он очень умен», — злобно возразил Сен-Лу. «Жаль! Значит, ему недостает завершенности. Я мечтаю с ним познакомиться, — у меня наверняка хорошо получились бы зарисовки таких, как он, дурошлепов. А на него только взглянешь — со смеху помрешь. Но я бы обратил внимание не на карикатурную сторону; карикатура — это прием, в сущности, недостойный художника, влюбленного в пластическую красоту фраз; я бы умолчал об его мордемондии, хотя, прошу меня извинить, из-за нее я себе живот надорвал, — я бы подчеркнул аристократическую сторону вашего дядюшки: в общем, она производит потрясающее впечатление; когда первый приступ смеха пройдет, она поражает своей стильностью. Да, — обратился он на этот раз ко мне, — совсем из другой оперы: я все хочу спросить тебя об одной вещи, но каждый раз, когда мы встречаемся, по воле некоего бога, блаженного обитателя Олимпа, я становлюсь совершенно беспамятным и забываю навести у тебя справки, которые уже могли бы быть мне полезны и несомненно пригодятся в будущем. Так вот, кто эта красивая женщина, с которой я встретил тебя в Зоологическом саду? С ней шли господин, которого я, кажется, где-то видел, и девушка с длинными волосами». Из разговора с г-жой Сван мне стало ясно, что фамилию Блока она не запомнила, — она назвала мне какую-то другую и причислила моего приятеля к одному из министерств, а я с тех пор не удосужился проверить, действительно ли он служит в министерстве. Но каким образом Блок, которого, судя по тому, что она тогда мне рассказывала, с ней познакомили, мог не иметь понятия, как ее фамилия? Меня это так удивило, что я не нашелся, что ему ответить. «Во всяком случае, поздравляю, — сказал Блок, — ты с ней, наверное, не соскучился. За несколько дней до того, как я увидел ее с тобой, я встретился с ней в поезде пригородной зоны. Она любезно согласилась открыть доступ твоему покорному слуге в запретную зону, я чудесно провел с ней время, и мы уже сговаривались о будущей встрече, но на предпоследней станции имел бестактность влезть какой-то ее знакомый». Блоку, видимо, не нравилось, что я молчу. «Я надеялся, — продолжал он, — узнать у тебя ее адрес и несколько раз в неделю упиваться радостями любимца богов Эроса, но не настаиваю, коль скоро ты утвердился в намерении соблюдать скромность по отношению к этой профессионалке, хотя она отдалась мне три раза подряд, в высшей степени утонченно, между Парижем и Пуэн-дю-Журом. Ну ничего, как-нибудь да мы с ней встретимся».
Я был у Блока вскоре после этого обеда, он отдал мне визит, но не застал меня и обратил на себя внимание Франсуазы: Блок хоть и приезжал в Комбре, но так случилось, что раньше она его ни разу не видела. Она только могла сообщить, что меня спрашивал «господин», которого я знаю, а зачем я ему нужен — этого он не «сказывал»; что одет он не бог весть как и особого впечатления на нее не произвел. Я отчетливо сознавал, что так никогда и не пойму воззрений Франсуазы на иные социальные явления — воззрений, быть может, основанных на путанице в словах и именах, которые раз навсегда перемешались в голове у Франсуазы, и все же не мог удержаться, хотя давно уже дал себе слово не обращаться к ней в таких случаях с вопросами, от бесплодной, впрочем, попытки выяснить, что уж такого ошеломляющего заключает в себе, по ее мнению, фамилия «Блок». А ведь как только я сказал Франсуазе, что молодой человек, заходивший ко мне, — господин Блок, она отступила на несколько шагов — так велики были ее изумление и разочарование. «Что? Это и есть господин Блок?» — с потерянным видом воскликнула она, как будто такая выдающаяся личность непременно должна была обладать внешностью, по которой можно догадаться мгновенно, что перед тобой — «сильный мира сего», а потом, подобно человеку, который приходит к выводу, что такой-то исторический деятель не оправдывает своей репутации, несколько раз взволнованно повторила, и в тоне ее уже явственно слышались отзвуки будущего всеохватывающего скептицизма: «Что? Стало быть, это и есть господин Блок? Вот уж никогда не скажешь!» Вид у нее был сердитый, точно я когда-нибудь в разговоре с ней перехвалил Блока. И все-таки она из любезности прибавила: «Ну ладно, пусть уж господин Блок остается такой, как он есть, зато вы можете сказать, что вы не хуже его».
В Сен-Лу, которого Франсуаза обожала, она вскоре, разочаровалась по-иному и не так жестоко: ей стали известно, что он республиканец. Она была роялистка, хотя, например, о королеве португальской она говорила с той непочтительностью, какая у простонародья является знаком наивысшего почтения: «Амелия, Филиппова сестра»269. Но маркиз, который так восхитил ее и который, оказывается, поддерживает республику, — это не укладывалось в ее сознании. Она была так же недовольна, как если бы я подарил ей коробочку, и она приняла бы ее за золотую и горячо поблагодарила бы меня, а потом узнала бы от ювелира, что золото накладное. Сгоряча она перестала уважать Сен-Лу, но потом вновь прониклась к нему уважением: она рассудила, что маркиз де Сен-Лу не может быть республиканцем, что он прикидывается из выгоды, потому что при теперешнем правительстве он может на этом здорово нажиться. С этого дня холодок в ее отношении к нему исчез, и на меня она уже не сердилась. Говоря о Сен-Лу, она называла его «притворщик» и улыбалась широкой и доброй улыбкой, свидетельствовавшей о том, что она «почитает» его по-прежнему и что она его простила.
А между тем искренность и бескорыстие Сен-Лу были вне всяких подозрений, и благодаря именно этой своей безукоризненной душевной чистоте, не находившей полного удовлетворения в таком эгоистическом чувстве, как любовь, а с другой стороны, обладавшей способностью, — на что был совершенно неспособен, например, я, — находить духовную пищу не только в себе самом, он мог водить дружбу с людьми, а я не мог.
Франсуаза ошибалась в Сен-Лу и тогда, когда уверяла, что Сен-Лу только притворяется, будто не презирает народ, что это неправда — стоит только послушать, как он пробирает кучера. В самом деле, Робер иногда обращался с ним довольно грубо, но тут в нем говорила не столько классовая рознь, сколько классовое равенство. «Зачем же мне играть с ним в вежливость? — ответил он мне на упрек, что он строгонек с кучером. — Разве мы с ним не равны? Разве он не так же близок мне, как мои дяди или двоюродные сестры? Уж не думаете ли вы, что я должен относиться к нему с особым уважением на том основании, что он будто бы ниже меня? Вы рассуждаете, как аристократ», — презрительно добавил он.
В самом деле, он относился пристрастно и с предубеждением только к одному классу — к аристократии, но уж до того пристрастно, что ему трудно было поверить в высокие душевные качества светского человека, а в высокие душевные качества человека из народа — легко. Как-то я встретил принцессу Люксембургскую, — она шла с его теткой, — и заговорил с ним о ней.
— Набитая дура, как и все ей подобные, — заметил он. — В довершение всего она мне дальняя родня.
Он относился предвзято к тем, кто у него бывал, сам выезжал в свет редко, и та презрительность или враждебность, какую он там проявлял, еще усиливала огорчение, которое он доставлял своим близким родственникам связью с «актеркой», а эту связь они считали губительной, в частности, потому, что она развила в нем дух всеосуждения, вредный дух, сбила его с пути истинного, так что теперь ему грозит окончательная «деклассация». Вот почему многие легкомысленные обитатели Сен-Жерменского предместья были беспощадны к любовнице Робера. «Для потаскушек это род занятий, — рассуждали они. — Вообще потаскушки не лучше и не хуже других, но уж эта!.. Ей мы не простим! Слишком много зла причинила она человеку, которого мы любим». Разумеется, не он первый попался в западню. Но другие развлекались, как люди светские, продолжали, как люди светские, интересоваться политикой, решительно всем. А его в семье считали «озлобленным». Семья не отдавала себе отчета, что очень часто истинными наставниками многих светских молодых людей, которые иначе остались бы духовно неразвитыми, нечуткими по отношению к своим друзьям, неласковыми, с плохим вкусом, являются их любовницы, а такого рода связи — единственной школой нравственности, где они приобщаются к высшей культуре, где они учатся ценить бескорыстные знакомства. Даже в простой среде (своею грубостью так часто напоминающей высший свет) женщина, более восприимчивая, более чуткая, менее занятая, тянется к изяществу, чтит красоту душевную, красоту в искусстве, и хотя бы даже она этого не понимала, все же она ставит это выше того, что для мужчины составляет предел желаний — выше денег, выше положения в обществе. Так вот, молодой клубмен, вроде Сен-Лу, или молодой рабочий (например, электротехники в наши дни находятся в рядах истинного Рыцарства) до того упоен своей возлюбленной и так ее уважает, что не может не упиваться тем же, чем и она, и не уважать того же, что и она; шкала ценностей для него опрокинута. Возлюбленная — существо слабое по одному тому, что она — женщина, у нее бывают необъяснимые нервные расстройства, и если бы так разыгрались нервы у мужчины или даже у какой-нибудь другой женщины, у его тетки или двоюродной сестры, то это вызвало бы улыбку у здорового молодого человека. Но он не может спокойно смотреть на страдания любимой женщины. Юноша из благородной семьи, у которого, как у Сен-Лу, есть любовница, привык, идя с ней обедать в ресторан, брать с собой валериановые капли, потому что они могут ей понадобиться, требует — настойчиво и совершенно серьезно, — чтобы официант бесшумно закрывал двери и не ставил на стол влажный мох, так как у его спутницы может быть от этого дурнота, ни разу им не испытанная, представляющая для него таинственный мир, в реальность которого научила его верить она, и эта дурнота, вызывающая в нем чувство жалости, хотя он не представляет себе, что это такое, будет теперь вызывать у него жалость, даже если станет дурно не ей, а кому-нибудь еще. Любовница Сен-Лу, подобно первым монахам средних веков, учившим христиан, научила его жалеть животных, потому что сама питала к ним пристрастие и никуда не уезжала без собаки, канареек и попугаев; Сен-Лу относился к ним с материнской заботливостью, а про тех, кто плохо обращался с животными, говорил, что это грубые натур