тианину хочется проникнуть к варварам, так хотелось мне, подружившись с какой-нибудь из девушек, проникнуть в омолаживающее общество, где царят здоровье, бездумность, сладострастие, жестокость, безрассудство и радость.
Я рассказал бабушке о встрече с Эльстиром, и она порадовалась тому, как много пищи для ума может дать мне дружба с ним, но находила, что до сих пор не собраться к нему — это глупо и неучтиво. А я не думал ни о ком, кроме стайки, и, не зная, в котором часу девушки пройдут по набережной, не решался оттуда уйти. Бабушку удивляла и моя элегантность: я вдруг вспомнил о моих костюмах, до сих пор покоившихся на дне чемодана. Теперь я каждый день менял их и даже написал в Париж, чтобы мне прислали галстуков и шляп.
Очень украшает жизнь на таком курорте, как Бальбек, лицо хорошенькой девушки, продавщицы раковин, пирожных или цветов, если оно, яркими красками нарисованное в нашей памяти, является для нас целью каждого из светлых и праздных дней, которые мы проводим на пляже. Тогда, благодаря этому, наши дни, хотя и не заполненные, летят, как дни трудовые, и, стрелковидные, намагниченные, легко поднимаются к тому грядущему мигу, когда, покупая песочные пирожные, розы, аммониты, мы насладимся созерцанием женского лица, его красками, наложенными так чисто, словно это цветок. Но, по крайней мере, с этими продавщицами можно разговаривать, что прежде всего избавляет от необходимости наделять их при помощи воображения еще и другими чертами, кроме тех, какие в них обнаруживает простое зрительное восприятие, и, точно вглядываясь в портрет, воссоздавать их жизнь и преувеличивать ее красоту; самое же главное, благодаря тому, что мы с ними разговариваем, мы узнаем, когда, в котором часу можно с ними встретиться снова. А вот со стайкой девушек все было далеко не так. Распорядок их жизни был мне неведом, и поэтому в те дни, когда я их не видел, я, не имея понятия о причине их отсутствия, старался угадать, нет ли в этом какой-то закономерности, не выходят ли они через день, в такую-то погоду, и нет ли дней, когда они не показываются вовсе. Я уже представлял себе, как я, подружившись с ними, буду говорить: «Но ведь вас не было в тот день?» — «Ах да, это же было в субботу, по субботам мы не появляемся, оттого что…» Если б еще надо было только знать, что в унылую субботу нечего беситься, что можно исходить пляж вдоль и поперек, посидеть у окна кондитерской, делая вид, что ешь эклер, зайти к продавцу редких вещей, дождаться часа купанья, концерта, прилива, заката, ночи и так и не увидеть желанной стайки! Но роковых дней могло быть и несколько. Это могла быть не непременно суббота. Может статься, тут оказывали влияние атмосферические условия, а может, они тут были ни при чем. Сколько требуется тщательных, но беспокойных наблюдений над нерегулярным, на первый взгляд, движением неведомых этих миров, пока ты наконец не убедишься, что это не простое совпадение, что твои предположения были правильны, пока ты не установишь проверенных на горьком опыте точных законов этой астрономии страсти! Вспомнив, что я не видел их в этот день на прошлой неделе, я уверял себя, что они не придут, что поджидать их на пляже нет никакого смысла. И тут-то я их и замечал. Зато в день, как я мог предполагать, основываясь на законах, регулировавших возвращение этих созвездий, счастливый они не приходили. И к первоначальной этой неуверенности, увижу я их сегодня или нет, прибавлялась еще более мучительная: увяжу ли я их когда-нибудь, да ведь и то сказать: почем я, собственно, знал — а вдруг они уезжают в Америку или возвращаются в Париж? Этого было достаточно, чтобы я полюбил их. Можно увлекаться какой-нибудь женщиной. Но чтобы дать волю этой грусти, этому ощущению чего-то непоправимого, той тоске, что предшествует любви, нам необходима, — и, быть может, именно это, в большей степени даже, чем женщина, является целью, к которой жадно стремится наша страсть, — нам необходима опасность неосуществимости. Так уже начинали заявлять о себе силы, которые действуют неизменно на протяжении всех увлечений, идущих на смену одно другому (но все-таки чаще в больших городах, где неизвестен свободный день мастерицы, где мы пугаемся, не дождавшись ее у дверей мастерской), и которые, во всяком случае, оказывали свое влияние на меня при каждом новом моем увлечении. Быть может, они неотделимы от любви; быть может, все, что являлось особенностью первой любви, присоединяется к новым увлечениям — благодаря памяти, самовнушению, привычке — и, проходя через всю нашу жизнь, придает нечто общее разным ее обличьям.
В надежде встретить их я пользовался любым предлогом, чтобы пойти на пляж. Увидев их как-то во время завтрака, я потом уже приходил к завтраку поздно, потому что до бесконечности ждал их на набережной; в столовой я не засиживался, но, пока сидел, не отводил вопросительного взгляда от голубизны стекла; я вставал задолго до десерта, чтобы не пропустить их в случае, если они выйдут на прогулку не в обычное время, и сердился на бабушку за то, что она, совершая неумышленную жестокость, задерживала меня дольше того часа, который представлялся мне наиболее благоприятным. Чтобы расширить свой кругозор, я ставил стул сбоку стола; если я вдруг замечал какую-нибудь из них, то, поскольку все они были одной, особой породы, передо мною словно проступала в движущейся дьявольской галлюцинации часть некоего враждебного мне и все же чаемого мною видения, за секунду перед тем существовавшего — и прочно там обосновавшегося — только в моем мозгу.
Любя их всех, я не любил никого из них в отдельности, и тем не менее возможность встречи с ними являлась единственной радостью моей жизни, вселявшей в меня такие крепкие надежды, что мне были не страшны никакие препятствия, — надежды, часто сменявшиеся, однако, яростью, когда мне так и не удавалось увидеть девушек. В такие минуты они затмевали для меня бабушку; я бы тотчас загорелся мыслью о путешествии, если б это было путешествие в тот край, где находились они. На них, и только на них, с наслаждением останавливалась моя мысль, когда мне казалось, что я думаю о другом или вообще ни о чем не думаю. Когда же, сам того не подозревая, я думал о них, они превращались для меня, уже без всякого участия сознания, в холмистое, синее колыхание моря, в профиль шествия около моря. Я надеялся вновь увидеть именно море, предполагая, что мне, быть может, придется поехать в город, где будут жить они. Самая необыкновенная любовь к женщине — это всегда любовь к чему-нибудь другому.
Бабушка относилась ко мне теперь — оттого что я увлекался гольфом и теннисом и упускал случай посмотреть, как работает, и послушать, что говорит один из самых замечательных, насколько ей было известно, художников, — с презрением, которое я объяснял себе известной узостью ее взглядов. Я еще раньше, на Елисейских полях, начал догадываться, — но вполне понял только потом, — что когда мы влюблены в женщину, мы лишь проецируем на нее наше душевное состояние; что, следовательно, важны не достоинства женщины, а глубина этого состояния, и что чувства, какие у нас вызывает заурядная девушка, помогают всплывать на поверхность нашего сознания более нам дорогим, более самобытным, более дальним, более важным частицам нашего «я», нежели те, на которые действует удовольствие беседовать с человеком выдающимся или даже счастье любоваться его творениями.
В конце концов я послушался бабушку, и это было мне тем более досадно, что Эльстир жил далеко от набережной, на одной из самых новых бальбекских улиц. Из-за жары мне пришлось сесть в трамвай, проходивший по Пляжной улице, и я старался, — чтобы ничто не мешало мне воображать, будто я в древнем царстве киммерийцев, а то, пожалуй, на родине короля Марка279 или там, где был когда-то лес Броселианд,280 — не смотреть на дешевую роскошь открывавшихся моим глазам зданий, среди которых вилла Эльстира была, пожалуй, самой безобразной в своем богатстве, но он все же снимал ее, потому что это была единственная вилла во всем Бальбеке с такой большой комнатой, где он мог устроить себе мастерскую.
Из-за этого же я, проходя по саду, отворачивался от лужайки, — меньших размеров, чем у жителей парижских пригородов, — от статуэтки влюбленного садовника, от стеклянных шаров, куда можно было смотреться, от бордюров из бегоний и от беседки, где вокруг железного стола вытягивались качалки. Но зато после всех этих подступов с печатью городского безобразия мне уже не резала глаз шоколадная резьба на панелях в мастерской; я был счастлив вполне, потому что при виде окружавших меня этюдов почувствовал, что могу возвыситься до упоительного ощущения красоты многообразных форм, которые я до того дня не отделял от общей картины жизни. И мастерская Эльстира предстала передо мной как бы лабораторией некоего нового мироздания, где Эльстир выхватил из хаоса, который являет собой все, что мы видим, и на прямоугольных холстах, развешанных и так и этак, возвел в перл создания морскую волну, в бешенстве разбрызгивающую по песку лиловую свою пену, или юношу в белом парусиновом костюме, облокотившегося на борт корабля. Куртка юноши и вспененная волна приобрели новые достоинства: они продолжали существовать, но лишились того, что являлось их свойством, — волна утратила способность что-либо намочить, а куртка — кого-нибудь одевать.
Когда я вошел, творец придавал кистью окончательный вид заходящему солнцу.
Шторы были спущены на всех окнах, в мастерской было прохладно и — за исключением одного места, на стене, где от яркого света возникали слепящие и летучие узоры, — темно; открыто было только одно прямоугольное окошко, обрамленное жимолостью и смотревшее через сад на улицу; от этого воздух почти во всей мастерской был сумрачен, прозрачен и плотен, но зато в изломах, в которые его вделывал свет, — влажен и сверкающ, точно глыба горного хрусталя, одна грань которой, уже обтесанная и отшлифованная, там и сям блестит, как зеркало, и переливается. Эльстир по моей п