Когда через несколько дней после игры в «веревочку» мы, гуляя, зашли чересчур далеко и очень обрадовались, найдя в Менвиле две маленькие двухместные «таратайки», дававшие нам возможность поспеть домой к обеду, моя любовь к Альбертине, уже очень сильная, имела следствием то, что ехать со мной я предложил сперва Розамунде, потом Андре и даже не обратился к Альбертине; затем, всё упрашивая Андре и Розамунду, с помощью второстепенных соображений о том, к какому часу удастся вернуться, какой дорогой надо ехать и следует ли взять пальто, склонил всех, но как будто вопреки моему желанию, к тому мнению, что мне всего разумнее ехать с Альбертиной, с обществом которой волей-неволей приходится примириться. Так как любовь стремится безраздельно завладеть другим существом и так как одной беседы мало, чтобы целиком впитать его в себя, то, хотя Альбертина, с которой я ехал и которую довез до дому, была со мной чрезвычайно мила и оставила меня счастливым, всё же, на беду, я чувствовал себя еще более изголодавшимся по ней, чем в момент отъезда, видя в минутах, проведенных вместе, только вступление, само по себе незначительное, к другим минутам, которые еще должны наступить. Всё же в нем было то первое очарование, которого уже потом не сыскать. Я еще ничего не просил у Альбертины. Догадаться о том, чего мне хотелось, ей было не трудно, но, не имея на этот счет уверенности, она могла предположить, что я стремлюсь лишь к отношениям, лишенным какой-нибудь определенной цели, которые для моей приятельницы, должно быть, обладали той смутной прелестью, богатой наперед известными неожиданностями, какую мы видим во всем романическом.
На следующей неделе я вроде бы нисколько не стремился видеть Альбертину. Я притворялся, что мне больше нравится Андре. Начинается любовь, нам хотелось бы остаться для той, кого мы любим, незнакомцем, которого она может полюбить, но мы испытываем в ней потребность, потребность коснуться не столько ее тела, сколько ее внимания, ее сердца. Вкрапливаешь в письмо какое-нибудь злое словечко, которое заставит равнодушную попросить о любезности, и любовь, пользуясь безошибочной техникой, рядом чередующихся движений затягивает вас в такую шестерню, что уже нельзя ни не любить, ни быть любимым. Андре я посвящал часы, когда другие отправлялись на какое-нибудь светское собрание, которым, как я знал, Андре с удовольствием пожертвует ради меня и которым она пожертвовала бы даже и без всякого удовольствия, из морального изящества, чтобы ни другие, ни она сама не могли подумать, будто она хоть сколько-нибудь дорожит светскими развлечениями. Достигая того, что каждый вечер она оставалась со мной одним, я не старался возбудить ревность Альбертины, но хотел поднять в ее глазах свой престиж или по крайней мере не утратить его, дав ей понять, что люблю я ее, а не Андре. Не говорил я этого и Андре — из опасения, как бы она не пересказала ей. Разговаривая с Андре об Альбертине, я напускал на себя холодность, которая, пожалуй, ввела ее в меньшее заблуждение, чем меня — ее видимая доверчивость. Она притворялась, что верит в мое равнодушие к Альбертине, что хочет добиться самого полного сближения между Альбертиной и мной. Вероятно, напротив, она не верила в первое и не желала второго. Внушая ей, что меня не особенно занимает ее подруга, я думал только об одном: как бы завязать отношения с г-жой Бонтан, которая приехала провести несколько дней поблизости от Бальбека и к которой Альбертина должна была вскоре поехать на три дня. Разумеется, от Андре я утаил это желание, и если мне случалось говорить с ней о родственниках Альбертины, я принимал самый небрежный тон. Ясные ответы Андре, казалось, не ставили под подозрение мою искренность. Но почему же в один из этих дней у нее вырвалось: «Я как раз видела тетку Альбертины»? Правда, она не сказала мне: «Ведь из ваших слов, брошенных как будто случайно, я поняла, что вы только о том и думаете, как бы познакомиться с теткой Альбертины». Но, по-видимому, именно с этой мыслью, которая жила в сознании Андре и которую она сочла более деликатным скрыть от меня, связывались слова: «как раз». Они принадлежали к той же категории явлений, что и некоторые взгляды, некоторые жесты, не имеющие, правда, определенной логической, рациональной формы, непосредственно рассчитанной на сознание того, кто слушает, и все же понятные для него в своем истинном значении, подобно тому как в телефоне человеческое слово становится электричеством и опять превращается в слово, чтобы быть услышанным. Чтобы изгладить в уме Андре мысль о том, что я интересуюсь г-жой Бонтан, я стал говорить о ней не только небрежно, но и недоброжелательно; я сказал, что встречался уже с этой сумасшедшей, но в дальнейшем надеюсь избежать подобных встреч. Однако я, напротив, всеми способами стремился с ней встретиться.
Никому ничего не говоря об этом, я добивался от Эльстира, чтобы он заговорил с ней обо мне и свел меня с нею. Он обещал мне познакомить меня, удивившись, однако, моему желанию, так как считал ее женщиной недостойной уважения, интриганкой, настолько же неинтересной, насколько умеющей соблюдать свои интересы. Подумав, что, если я увижусь с г-жой Бонтан, Андре рано или поздно об этом узнает, я решил, что лучше предупредить ее. «То, чего больше всего избегаешь, оказывается как раз неизбежным, — сказал я ей. — Не может быть ничего досаднее, чем встреча с г-жой Бонтан, а ведь мне ее не миновать, Эльстир приглашает меня вместе с ней». — «Я никогда ни минуты не сомневалась в этом!» — с горечью воскликнула Андре, взгляд которой, расширенный и искаженный недовольством, словно вперился в какой-то невидимый предмет. Слова Андре не представляли особенно правильного изложения мысли, которую можно было бы резюмировать так: «Я отлично знаю, что вы любите Альбертину и из кожи лезете вон, чтобы сблизиться с ее семьей». Но они были бесформенными обломками этой мысли, которую по ним можно было восстановить и которую я, толкнув ее, взорвал, вопреки желанию Андре. И так же как ее «как раз», эти слова имели смысл в иной плоскости, то есть относились к числу тех, которые (в отличие от прямых утверждений) внушают нам уважение к тому или иному человеку или, напротив, недоверие к нему, ссорят нас с ним.
Если Андре не поверила мне, когда я сказал ей, что семья Альбертины ничего не значит для меня, то, очевидно, она думала, что я люблю Альбертину. И, вероятно, это не радовало ее.
Она обычно присутствовала при моих свиданиях с ее подругой. Однако бывали дни, когда я встречался с Альбертиной наедине, дни, которых я лихорадочно ждал, которые проходили, не принося с собой ничего окончательного, не становясь для меня тем решающим днем, роль которого я сразу же поручал следующему дню, также не исполнявшему ее; так одна за другой, точно волны, обрушивались эти вершины, тотчас же находившие себе замену.
Примерно через месяц после того, как мы играли в «веревочку», мне сказали, что Альбертина на следующее утро уезжает погостить на двое суток к г-же Бонтан, а так как поезд уходит рано, то она, чтобы не помешать своим приятельницам, у которых она жила, будет ночевать в Гранд-отеле, откуда омнибусом сможет отправиться на вокзал к первому поезду. Я сказал об этом Андре. «Не думаю, что это так, — ответила мне Андре недовольным тоном. — Впрочем, это вам было бы ни к чему, так как я вполне уверена, что Альбертина не захочет вас принять, если будет одна в гостинице. Это было бы против правил этикета, — добавила она, прибегая к выражению, которым очень любила пользоваться с недавних пор в смысле: «то, что принято». — Я это вам говорю, потому что знаю взгляды Альбертины. Мне-то ведь безразлично, увидите ли вы ее или не увидите. Мне все равно».
К нам присоединился Октав, который, не заставив себя просить, сообщил Андре, сколько очков он сделал вчера на гольфе, потом Альбертина, которая гуляла, орудуя своим диаболо, как монахиня перебирает свои четки. Благодаря этой игре она без всякой скуки целыми часами могла оставаться одна. Как только она подошла к нам, мне бросился в глаза задорный кончик ее носа, который я упустил из виду, думая о ней за последние дни; вертикальная линия ее лба под черными волосами вступила в противоречие, и уже не впервые, с тем неотчетливым образом, который сохранился у меня, меж тем как его белизна сильно притягивала мои взгляды; подымаясь из праха воспоминаний, Альбертина воссоздавалась передо мною. Гольф приучает к развлечениям в одиночестве. То же самое, разумеется, в диаболо. Однако, присоединившись к нам, Альбертина продолжала свою игру, стала разговаривать с нами, как какая-нибудь дама, которая, принимая гостей, не отрывается от своего вязанья. «Говорят, — сказала она Октаву, — что госпожа де Вильпаризи обратилась с жалобой к вашему отцу. — (И в этих словах я услышал звуки, характерные для Альбертины; каждый раз, когда мне приходилось констатировать, что я забыл их, я в то же время вспоминал, что за ними передо мной уже мелькали полные решимости, вполне французские черты лица Альбертины. Если б я был слеп, все же мне могли бы быть известны ее бойкость и некоторая ее провинциальность, сказывавшаяся как в этих звуках, так и в кончике ее носа. Одно стоило другого, одно дополнялось другим, и голос ее предвосхищал то, что, говорят, должен осуществить фототелефон будущего: в звуке отчетливо вырисовывался зрительный образ.) — Она, впрочем, написала не только вашему отцу, но и бальбекскому мэру, чтобы больше не играли в диаболо на дамбе: мяч попал ей в лицо». — «Да, я слышал об этой жалобе. Смешно. Здесь уже и так не много развлечений». Андре не вмешивалась в разговор; ей, так же, впрочем, как Альбертине и Октаву, не была известна г-жа де Вильпаризи. «Не знаю, почему эта дама устроила целую историю, — сказала все же Андре, — в старуху де Камбремер тоже попали мячом, и она не пожаловалась». — «Я объясню вам, в чем разница, — важно ответил Октав, зажигая спичку, — дело в том, что, по-моему, г-жа де Камбремер — дама из общества, а г-жа де Вильпаризи — выскочка. Вы будете днем на гольфе?» И он покинул нас, так же как и Андре. Я остался наедине с Альбертиной. «Вы видите, — сказала она мне, — я причесываюсь теперь так, как вам нравится, видите эту прядь? Все шутят надо мной, и никто не знает, для кого я это делаю. Тетка тоже будет смеяться. Я и ей не скажу, в чем тут дело». Я смотрел сбоку на щеки Альбертины, которые часто казались бледными, но теперь ярко горели, так как к ним приливала кровь, придававшая им тот блеск, какой иногда зимним утром бывает у камней, косвенно освещенных солнцем и похожих на розовый гранат, словно излучающих радость. Радость, которую я чувствовал в эту минуту, глядя на щеки Альбертины, была также сильна, но приводила к другому желанию — желанию не прогулки, а поцелуя. Я спросил ее, соответствуют ли истине планы, которые ей приписываются. «Да, — отвечала она, — эту ночь я проведу в вашей гостинице и даже лягу еще до обеда, так как я немного простужена. Вы можете посидеть у меня возле кровати, пока я буду обедать, а потом мы поиграем в какую-нибудь игру, во что вам будет угодно. Мне было бы приятно, если бы вы завтра утром пришли на вокзал, но я боюсь, как бы это не показалось странным, не Андре, конечно, она умная, а другим, которые там будут; выйдет история, если это расскажут тетке; но этот вечер мы можем провести вместе. Об этом тетка ничего не узнает. Пойду попрощаюсь с Андре. Значит, скоро увидимся. Приходите пораньше, мы хорошо проведем время», — прибавила она с улыбкой. Услышав эти слова, я перенесся в глубь прошлого, еще более далекого, чем те времена, когда я любил Жильберту, — в глубь дней, когда любовь казалась мне реальностью не только вне нас находящейся, но и осуществимой. Если Жильберта, которую я видел на Елисейских Полях, был