Однажды, в сильную жару, во второй половине дня, когда я сидел в столовой гостиницы, погруженной в полумрак, ибо на окнах были спущены занавески, которые должны были защищать ее от солнца, окрашивавшего их в желтый цвет, и сквозь щели которых мерцала морская синева, — в центральном пролете между пляжем и дорогой появился высокий, тонкий молодой человек, с открытой шеей, с горделиво поднятой головой, с глубоким взглядом и такой светлой кожей, такими золотистыми волосами, как будто они поглотили все солнечные лучи. Одетый в костюм из мягкой беловатой ткани, которую, по моим представлениям, ни один мужчина не осмелился бы носить и тонкость которой не менее отчетливо, чем прохлада в столовой, напоминала о жаре и ясной погоде, он шел быстро, глаза его были такого же цвета, как море, и с одного из них ежеминутно сваливался монокль. Все с любопытством смотрели на него: известно было, что молодой маркиз де Сен-Лу-ан-Бре славится своей элегантностью. Во всех газетах описывался костюм, в котором недавно он в качестве секунданта присутствовал на дуэли герцога д'Юзеса. Казалось, что совершенное своеобразие его волос, его глаз, его кожи, его осанки, благодаря которому его удалось бы отличить в людской толпе, как узнают драгоценный прожилок голубого лучистого опала, защемленного в грубой породе, должно соответствовать жизни, не похожей на жизнь других людей. И поэтому, когда еще до той связи, на которую сетовала г-жа де Вильпаризи, самые хорошенькие среди великосветских женщин оспаривали его друг у друга, его появление где-нибудь на морском курорте рядом с модной красавицей, за которой он ухаживал, не только выдвигало ее на первый план, но привлекало внимание и к нему в такой же степени, как и к ней. Его «шик», дерзость молодого «льва», а главное, его необыкновенная красота побуждали некоторых находить в нем известную женственность, но это не ставилось ему в упрек, потому что было известно, какой он мужественный и как страстно он любит женщин. Это и был племянник г-жи де Вильпаризи, о котором она нам рассказывала. Я был в восторге от мысли, что несколько недель проведу в его обществе, и не сомневался, что он проявит ко мне самое дружеское расположение. Он быстро прошел по гостинице, как будто в погоне за своим моноклем, порхавшим перед ним, точно бабочка. Он пришел с пляжа, и море, заполнявшее до половины застекленную стену вестибюля, служило для него фоном, на котором он выделялся во весь рост, как на тех портретах, где художники, ни в чем не погрешая, как им кажется, против самых точных наблюдений над действительностью, выбирают для своей модели соответствующее обрамление — лужайку для игры в поло или в гольф, ипподром, палубу яхты, дают современный эквивалент тех полотен старинных мастеров, где человеческая фигура изображалась на переднем плане ландшафта. Экипаж, запряженный парой, ждал его у подъезда; и, меж тем как его монокль продолжал резвиться на солнце, племянник г-жи де Вильпаризи с изяществом и мастерством, которые знаменитый пианист находит возможным показать в самом простом пассаже, где, казалось бы, ему не удастся проявить свое превосходство над второстепенным исполнителем, сел рядом с кучером, взял переданные ему вожжи и, распечатывая письмо, поданное ему управляющим, тронул лошадей.
Какое разочарование испытал я в следующие дни, когда всякий раз, что он встречался мне в гостинице или вне ее, с высоко поднятой головой, все время соразмеряя движение частей своего тела с полетами танцующего монокля, как бы служившего для них центром тяжести, я мог убедиться в том, что он не ищет случая с нами сблизиться, и видел, что он не кланяется нам, хотя он не мог не знать, что мы в дружбе с его теткой. И, вспоминая любезность, которую проявили по отношению ко мне г-жа де Вильпаризи, а до нее г-н де Норпуа, я думал, что они, пожалуй, не настоящие аристократы или что в законах, управляющих аристократией, должен быть тайный пункт, разрешающий женщинам и некоторым дипломатам, по недоступной мне причине, изменять в их сношениях с обывателями той неумолимой заносчивости, которую, напротив, должен был проявлять молодой маркиз. Разум мог бы сказать мне обратное. Но для того смешного возраста, в котором я находился, — возраста отнюдь не бесплодного, а богатого возможностями, — характерно, что мы и не обращаемся к разуму и что малейшие особенности человека кажутся неотъемлемой частью его личности. Окруженные со всех сторон чудовищами и богами, мы не знаем покоя. Не найдется, пожалуй, ни одного поступка, содеянного в эту пору, который нам потом не хотелось бы вычеркнуть из нашей жизни. Но нам следовало бы, напротив, сожалеть об утрате той непосредственности, которая заставляла нас совершать эти поступки. Позднее мы смотрим на вещи с более практической точки зрения, в полном согласии с прочими членами общества, но юность — единственная пора жизни, когда мы чему-нибудь научаемся.
Это высокомерие, угадываемое мною в г-не де Сен-Лу, и вся та природная жесткость, которую оно заставляло предполагать в нем, подтверждались его осанкой, когда он проходил мимо нас, держась все так же непоколебимо стройно, так же высоко подняв голову, со взглядом бесстрастным, мало того что беспощадным, но не содержащим и крупицы того смутного уважения, которое мы чувствуем к правам других существ, даже если они не знакомы с нашей теткой, и которое заставляло меня относиться к пожилой даме не совсем так, как к газовому фонарю. Эти леденящие манеры были так же далеки от тех очаровательных писем, которые, как я мечтал еще несколько дней тому назад, он станет мне писать, чтобы высказать свою симпатию, как далек существующий в представлении фантазера энтузиазм палаты и всего народа, вызванный его незабываемой речью, от жалкого, ничтожного положения, занимаемого им в действительности, когда, намечтавшись наедине с самим собою вслух, он оказывается прежним простаком и шум воображаемых оваций умолкает. Когда г-жа де Вильпаризи, стараясь, очевидно, сгладить неприятное впечатление, которое произвели на нас эти манеры, обличающие гордую и злую натуру, опять заговорила о неисчерпаемой доброте своего внучатого племянника (он был сын одной из ее племянниц и несколько старше меня), меня поразило, как эти аристократы, совершенно наперекор истине, могут приписывать душевные качества людям явно бездушным, хотя бы они и были любезны с какими-нибудь блестящими знакомыми, составляющими их общество. Г-жа де Вильпаризи сама, хотя и косвенным образом, дала лишнее доказательство основных, уже несомненных для меня черт характера своего племянника, когда, встретившись со мною на очень узкой дорожке, она волей-неволей должна была представить меня ему. Он как будто и не слышал, что ему называют чье-то имя, ни один мускул не пошевелился на его лице; и если бы в его взгляде, безучастном, пустом, не появилось какого-то нарочитого выражения, то эти глаза, не загоревшиеся даже бледным лучом человеческого чувства, нельзя было бы отличить от безжизненных зеркал. Затем, остановив на мне этот жесткий взгляд, как бы с намерением осведомиться, кто я такой, прежде чем ответить на мой поклон, он резким движением, которое как будто скорее было вызвано мускульным рефлексом, чем актом воли, оставляя между нами возможно большее расстояние, вытянул руку во всю длину и издали подал ее мне. Я подумал, что дело идет по крайней мере о дуэли, когда на следующий день мне передали его визитную карточку. Но он разговаривал со мной только о литературе, и после долгой беседы заявил, что ему весьма хочется проводить со мной по несколько часов в день. В течение этого разговора он не только проявил живой интерес к вопросам духовного порядка, но выразил мне также симпатию, очень плохо вязавшуюся со вчерашним поклоном. Увидев, что всем, кого ему представляют, он кланяется совершенно так же, я понял, что это всего лишь свойственное некоторым членам его семьи светское обыкновение, которое его мать, желавшая достигнуть совершенства в его воспитании, привила его телу; он отвешивал эти поклоны, думая о них не более, чем о своих прекрасных костюмах, о своих прекрасных волосах; это было движение, лишенное того духовного смысла, который я сперва приписал ему, нечто целиком заученное, как и другое свойственное ему обыкновение — немедленно представляться родственникам своего знакомого, имевшее у него столь инстинктивный характер, что, увидев меня на другой день после нашей встречи, он устремился ко мне и, не здороваясь, так лихорадочно поспешно попросил представить его моей бабушке, с которой мы были вместе, словно эта просьба вызвана была инстинктом самозащиты, заставляющим нас отражать удар или закрывать глаза перед струей кипятку, которая, если помедлить одну секунду, могла бы оказаться для нас опасной.
Когда обряд заклинания был совершен, это презрительное существо, подобно злой фее, расстающейся со своим первоначальным обликом и являющейся нам во всей своей чарующей прелести, превратилось в самого любезного, самого предупредительного молодого человека, какого я когда-либо встречал. «Хорошо, — сказал я себе, — я уже ошибся в нем, я стал жертвой заблуждения, но я его преодолел, чтобы впасть в другое, — ведь он аристократ, влюбленный в свое происхождение и старающийся это скрыть». И в самом деле, все эти очаровательные манеры, вся любезность Сен-Лу таили, как вскоре и обнаружилось, сущность другую, но весьма непохожую на ту, которую я в нем подозревал.
Этот молодой человек, по внешности презрительный аристократ и спортсмен, относился с уважением и интересом только к умственной деятельности, в особенности к тем новаторским явлениям в искусстве, которые его тетке казались столь забавными; с другой стороны, он был пропитан тем, что его тетка называла социалистическими фразами, полон глубочайшего презрения к своей касте и проводил целые часы над изучением Ницше и Прудона. Он был один из тех «интеллигентов», которые быстро приходят в восхищение и замыкаются в книгу, занятые только высокими мыслями. В Сен-Лу проявление этой тенденции, очень отвлеченной и так резко удалявшей его от моих привычных забот, даже несколько надоедало мне, хотя и казалось трогательным. Могу сказать, что, узнав, кто был его отец, из только что прочитанных мемуаров, переполненных анекдотами об этом знаменитом графе де Марсанте, олицетворявшем в себе все своеобразное изящество уже далекой от нас эпохи, мечтательно настроенный, сгоравший желанием узнать подробности о жизни г-на де Марсанта, — я бесился, что Робер де Сен-Лу, вместо того чтобы быть сыном своего отца, вместо того чтобы заменять мне путеводитель по старомодному роману, каким была его жизнь, возвысился до любви к Ницше и Прудону. Его отец не разделил бы моих сожалений. Он сам был умный человек, не умещавшийся в рамках светской жизни. Он не успел узнать своего сына, но желал, чтобы из него вышло нечто лучшее, чем он сам. И я думаю, что, в противоположность остальным членам семьи, он восхищался бы им, радовался бы тому, что сын его ради суровой работы мысли отказался от жалких развлечений своего отца и, ничего не сказав, со скромностью, присущей умному аристократу, тайком прочитал бы любимых авторов своего сына, чтобы оценить, насколько выше него стал Робер.