Под сенью девушек в цвету — страница 70 из 109

Бабушка была в восторге, услышав отзыв об этих «Письмах», в точности совпадавший с ее собственным мнением. Она удивлялась, что мужчина может так хорошо понимать их. В г-не де Шарлюсе она видела женскую нежность и чувствительность. Позднее, оставшись одни и заговорив о нем, мы решили, что он, вероятно, испытал глубокое влияние какой-нибудь женщины — своей матери или, в более позднюю пору, дочери, если у него были дети. Я думал: «любовницы», вспоминая о влиянии, которое, как мне казалось, имела на Сен-Лу его любовница, и отдавая себе отчет в том, как облагораживают мужчин женщины, с которыми они живут.

— Когда они были вместе, ей, наверно, нечего было сказать своей дочери, — ответила г-жа де Вильпаризи.

— Разумеется, было что сказать, хотя бы то, что она называла «вещами столь воздушными, что только вы и я замечаем их». И, во всяком случае, они были вместе. А Лабрюйер говорит нам, что в этом — всё: «Быть возле тех, кого мы любим, говорить с ними или не говорить вовсе — равно прекрасно». Он прав; это единственное счастье в мире, — меланхолично прибавил г-н де Шарлюс, — а жизнь, увы! так неважно устроена, что мы очень редко им наслаждаемся; в сущности, госпожа де Севинье заслуживает меньшего сожаления, чем другие. Значительную часть своей жизни она провела вместе с той, которую любила.

— Ты забываешь, что это была не любовь, речь идет о ее дочери.

— Но в жизни самое важное не то, кого мы любим, — возразил он компетентным, решительным и даже резким тоном, — важна сама любовь. Чувство госпожи де Севинье к ее дочери представляет гораздо большее сходство с той страстью, которую Расин описал в «Андромахе» и «Федре», чем пошлые отношения молодого Севинье с его возлюбленными. То же самое — и любовь мистика к его божеству. Слишком узкие границы, в которые мы заключаем любовь, — следствие того, что мы совершенно не знаем жизни.

«Тебе так нравятся «Андромаха» и «Федра»?» — спросил своего дядю слегка пренебрежительным тоном Сен-Лу. «В одной трагедии Расина больше правды, чем во всех драмах господина Гюго», — ответил г-н де Шарлюс. «Светские люди — это все-таки жутко, — шепнул мне на ухо Сен-Лу. — Предпочитать Расина Виктору, это как-никак чудовищно!». Его искренно огорчили слова дяди, но утешила возможность сказать «как-никак», и главным образом — «чудовищно».

В этих размышлениях о том, как грустно жить вдали от любимых нами (размышлениях, побудивших бабушку сказать мне, что племянник г-жи де Вильпаризи гораздо лучше, чем его тетка, понимает иные произведения и, главное, в нем есть черты, ставящие его гораздо выше большинства клубменов), г-н де Шарлюс не только выказывал тонкость чувства, которую мужчины редко проявляют; самый голос его — напоминавший те контральто, в которых недостаточно обработана середина, так что пение их кажется дуэтом юноши и женщины, — когда он высказывал эти мысли, полные такой нежности, брал высокие ноты, проникался неожиданной мягкостью и словно сочетал в себе хоры невест, хоры сестер, изливающих свою нежность. Но этот выводок молодых девушек, как будто нашедших себе приют в голосе г-на де Шарлюса (что должно было бы повергнуть в отчаяние этого человека, питавшего отвращение ко всякому женоподобию), не ограничивался участием в передаче, в модулировании чувствительных пассажей. Часто в то время, когда говорил г-н де Шарлюс, можно было слышать, как они, эти воспитанницы пансионов, эти кокетки, смеясь звонко и свежо, метили в своего ближнего и злословили острыми и лукавыми язычками.

Он рассказывал, что дом, которым владел его род, где Марии Антуанетте случалось ночевать, с парком, разбитым по планам Ленотpa, сделался теперь собственностью семейства богача-финансиста Израэля, купившего его:

— Израэль — так, во всяком случае, зовут этих людей, — на мой взгляд, это скорее родовое, этнографическое обозначение, чем имя собственное. Кто знает, пожалуй, эти личности вовсе не имеют фамилии и обозначаются по имени той общины, к которой принадлежат. Неважно! Быть жилищем Германтов и перейти к Израэлям!!! — воскликнул он. — Это напоминает ту комнату в замке Блуа, про которую сторож, показывавший замок, говорил мне: «Здесь молилась Мария Стюарт, а теперь я тут ставлю мои метлы». Конечно, я и слышать не хочу об этом опозоренном доме, как и о моей кузине Кларе де Шиме, бросившей своего мужа. Но я сохраняю фотографию этого дома, еще незапакощенного, так же как и фотографию принцессы, снятую еще в то время, когда ее большие глаза не смотрели ни на кого, кроме моего двоюродного брата. Фотография в некоторой степени приобретает недостающее ей достоинство, когда перестает быть воспроизведением действительности и показывает нам вещи, которых больше нет. Я вам подарю одну из них, если вы интересуетесь этого рода архитектурой, — сказал он моей бабушке. В эту минуту, заметив, что вышитый носовой платок высунулся из кармана больше, чем нужно, и что видны цветные каемки, он быстро засунул его, своим напуганным видом напоминая преувеличенно стыдливую, но отнюдь не невинную женщину, прикрывающую свои прелести, которые, по чрезмерной щепетильности, она считает неприличными. — Представьте себе, — продолжал он, — эти люди начали с того, что уничтожили парк Ленотра, — такое же преступление, как изорвать картину Пуссена. За такое дело эти Израэли должны были бы сидеть в тюрьме. Правда, — прибавил он с улыбкой, помолчав минуту, — есть, наверное, немало других причин, по которым им следовало бы находиться там! Во всяком случае, вы представляете себе, какое впечатление должен производить английский сад в сочетании с такой архитектурой.

— Но здание в том же стиле, что и Малый Трианон, — сказала г-жа де Вильпаризи, — а ведь Мария Антуанета велела же разбить там английский сад.

— Который все-таки портит фасад Габриэля, — ответил г-н де Шарлюс. — Разумеется, теперь было бы варварством уничтожить Деревушку. Но каков бы ни был дух времени, я все-таки сомневаюсь, чтобы фантазия госпожи Израэль имела для нас такую же ценность, как память о королеве.

Между тем бабушка сделала мне знак, чтобы я шел ложиться спать, невзирая на просьбы Сен-Лу, который, к моему великому стыду, в присутствии г-на де Шарлюса упомянул о том, что по вечерам, перед тем как уснуть, меня часто охватывает тоска — состояние, которое его дядя должен был признать весьма неподходящим для мужчины. Я задержался еще несколько минут, потом ушел и очень удивился, когда вскоре раздался стук в дверь моей комнаты и на мой вопрос, кто стучит, я услышал голос г-на де Шарлюса, который сухо сказал:

— Это Шарлюс. Можно ли войти, мсье? Мсье, — продолжал он тем же тоном, затворив дверь, — мой племянник сейчас говорил, что вы немного скучаете, перед тем как заснуть, а кроме того, что вы восхищаетесь книгами Бергота. Так как у меня в сундуке оказалась одна его вещь, вероятно, неизвестная вам, то я и принес ее вам, чтобы помочь вам легче перенести эти минуты, когда вы чувствуете себя не вполне счастливым.

Я с чувством поблагодарил г-на де Шарлюса и сказал, что, напротив, меня испугало, как бы от слов Сен-Лу, рассказавшего о моей тревоге при наступлении ночи, я не показался ему глупее, чем был.

— Да нет, — ответил он более мягко. — Может быть, у вас как у человека нет особых достоинств, они встречаются так редко! Но пока что вы хоть молоды, а в этом всегда есть обаяние. Впрочем, мсье, величайшая из глупостей — высмеивать и порицать чувства, которых не испытываешь сам. Я люблю ночь, а вы мне говорите, что страшитесь ее; я люблю запах роз, а у меня есть приятель, у которого от этого запаха делается лихорадка. Так неужели же я на этом основании буду ставить его ниже себя? Я стремлюсь к тому, чтобы все мне было понятно, и остерегаюсь что бы то ни было осуждать. В общем, вам не следует особенно жаловаться; не скажу, чтобы эти приступы тоски не были мучительны, я знаю, как можно страдать из-за того, что для других было бы непонятно. Но по крайней мере вы счастливо избрали предметом вашей любви вашу бабушку. Вы много бываете с ней. И к тому же это дозволенная привязанность, то есть, я хочу сказать, привязанность взаимная. Есть столько случаев, о которых этого нельзя сказать.

Он расхаживал взад и вперед по моей комнате, то рассматривая, то беря в руки какую-нибудь вещь. У меня было впечатление, что он собирается что-то объявить мне и не находит подходящих выражений.

«У меня здесь есть еще один том Бергота, я достану его вам, — прибавил он и позвонил. Через минуту вошел грум. — Подите позовите мне вашего метрдотеля. Здесь только он один в состоянии толково исполнить поручение», — надменно сказал г-н де Шарлюс. «Господина Эме, сударь?» — спросил грум. «Я не знаю, как его зовут, впрочем, да, вспоминаю, что его называли Эме. Скорее, я спешу». — «Он сию минуту придет, сударь, я как раз видел его внизу», — ответил грум, желавший показать, что он в курсе дел. Прошло некоторое время. Грум вернулся. «Сударь, господин Эме лег спать. Но я могу исполнить поручение». — «Нет, вы должны только разбудить его». — «Сударь, я не могу, он ночует не здесь». — «Тогда оставьте нас в покое». — «Но вы слишком любезны, мсье, — сказал я, когда грум вышел, — довольно одной книги Бергота». — «Да, в конце концов, пожалуй, что так». Г-н де Шарлюс продолжал ходить. Так прошло несколько минут, затем, после очень недолгих колебаний, постепенно овладев собою, он круто повернулся на месте, бросил мне таким же резким голосом, как раньше: «Прощайте сударь», — и вышел. После всех этих возвышенных чувств, которые он высказал при мне в тот вечер, я был немало удивлен, когда на следующее утро, в день своего отъезда, г-н де Шарлюс — подойдя ко мне на пляже в ту минуту, когда я собирался войти в воду, с целью предупредить меня, что бабушка будет меня ждать сразу же после купанья, — ущипнул меня за шею и проговорил фамильярным тоном, сопровождая свои слова грубым смехом:

— А на старую бабушку ведь наплевать, а? бездельник!

— Что вы, мсье, я ее обожаю!

— Мсье, — сказал он, отступив на один шаг и придав лицу ледяное выражение, — пока вы еще молоды, вам следовало бы этим воспользоваться и научиться двум вещам: во-первых, воздерживаться от выражения чувств, слишком естественных, чтобы они не подразумевались сами собой; во-вторых, не приходить