в азарт от того, что вам сказали, пока не вникнете в смысл слов. Если бы вы, минуту тому назад, последовали этому осторожному правилу, вам не пришлось бы отвечать невпопад, как будто вы глухой, и не пришлось бы поставить себя в смешное положение, хотя эти вышитые якори на вашем купальном костюме и так уж смешны. Я дал вам книгу Бергота, которая мне теперь нужна. Пришлите мне ее через час с этим метрдотелем, у которого забавное и неуместное имя и который, думаю, сейчас не спит. Я вижу, что вчера вечером преждевременно заговорил с вами о молодости и ее обаянии, я оказал бы вам лучшую услугу, если бы подчеркнул ее легкомыслие, непоследовательность и непонятливость. Надеюсь, сударь, что этот маленький душ будет вам не менее полезен, чем купанье. Но не стойте неподвижно, вы можете простудиться. Прощайте, мсье.
Наверное, он пожалел об этих словах, потому что через некоторое время я получил — в сафьяновом переплете с вделанным в его крышку куском кожи, на котором была оттиснута ветка незабудок, — книгу, которую он давал мне и которую я отослал ему не с Эме, пользовавшимся своим «свободным днем», а с лифтером.
Когда г-н де Шарлюс отбыл, мы с Робером смогли наконец отобедать у Блока. Во время этого маленького торжества я понял, что анекдоты, которые наш приятель с такой снисходительностью признавал забавными, рассказывались г-ном Блоком-отцом и что «замечательнейший человек» оказывался всегда одним из друзей его отца, о котором он так отзывался. Бывают люди, которыми мы восхищаемся в детстве: отец, более остроумный, чем прочие члены семьи; учитель, возвышающийся в наших глазах благодаря той метафизике, которую он открывает нам; товарищ, более развитой, чем мы (таким был для меня Блок), который презирает «Упование на Бога» Мюссе, когда оно еще нравится нам, а когда мы дорастем до «папаши Леконта» или до Клоделя, будет восторгаться только такими стихами, как:
//На Зуэкке, среди лагун,
Я душой, я душой навеки,//
прибавляя к ним:
//И Падуя прекрасна, право,
Там доктора толкуют право.
…Поленту — вот что я люблю.
…Проходит в черном домино
Ла Топателла —//
и из всех «Ночей» запоминает только:
//И в Гавре, там, где океан,
На Лидо, острове ужасном,
Где Адриатики волна
Ложится мертвенно-бледна
Меж трав на берегу безгласном//[36]
А когда мы слепо восхищаемся кем-нибудь, мы запоминаем и с восторгом приводим выражения, стоящие гораздо ниже тех, которые, подвергни мы их самостоятельной оценке, мы бы сурово отвергли, подобно тому как писатель вставляет в роман, под тем предлогом, что они «жизненны», взяты из действительности, целый ряд словечек и персонажей, которые в живой целостности произведения, напротив, оказываются мертвым грузом, его слабой стороной. Портреты Сен-Симона, написанные им без любования своим искусством, восхитительны, тогда как прелестные, на его взгляд, выражения разных умных людей, которых ему приходилось встречать, кажутся посредственными или стали непонятны. Он счел бы недостойным себя придумывать то, что в г-же Корнюэль или в Людовике XIV кажется ему таким остроумным или таким красочным, — факт, весьма часто, впрочем, имеющий место и допускающий разные толкования, из которых в данный момент отметим следующее: «наблюдая», наш ум стоит на уровне гораздо более низком, чем тот, который мы занимаем, когда творим.
Итак, в моего товарища Блока вклинился Блок-отец, на сорок лет отстававший от сына, рассказывавший нелепые анекдоты и радовавшийся им в душе моего приятеля еще больше, чем наружный и подлинный Блок-отец, ибо к смеху, которым он разражался, не упуская случая два-три раза повторить последнее слово, чтобы его слушатели лучше оценили рассказ, присоединялся шумный смех, которым сын во время обеда всегда приветствовал рассказы отца. Так, сказав что-нибудь весьма умное, молодой Блок, демонстрируя наследство, полученное им от своей семьи, в двадцатый раз преподносил нам одну из тех острот, которые Блок-отец извлекал на свет (так же, как и сюртук) только в торжественные дни, когда молодой Блок приводил человека, которого стоило поразить: кого-нибудь из своих учителей «однокашника», получившего все награды, или, как на этот раз, Сен-Лу и меня. Например: «Весьма проницательный стратег, с большой ученостью и с документальными данными доказавший, вследствие каких непреложных причин побежденными в русско-японской войне окажутся японцы, а победителями русские», или же: «Это выдающийся человек, — в кругах политических он слывет великим финансистом, а в кругах финансовых — великим политиком». Эти остроты чередовались с рассказом о бароне Ротшильде и с рассказом о сэре Руфусе Израэльсе, выводимых на сцену двусмысленным образом, чтобы можно было подумать, будто господин Блок лично знаком с ними. Я сам поддался этому обману, а по тому, как г-н Блок-отец заговорил о Берготе, я решил, что это один из старых его друзей. Однако всех знаменитостей г-н Блок знал, «не будучи с ним знаком»: видел их издали в театре или на бульварах. Впрочем, он воображал, что его собственное лицо, его имя, его личность небезызвестны им и что при виде его им часто приходится подавлять в себе затаенное желание поклониться ему. Оттого что люди общества лично знакомы с художниками и писателями и приглашают их на обеды, они не лучше понимают их. Но если немного пожить в свете, глупость, царящая в нем, вызывает в нас сильное желание пожить в том безвестном мире, где людей знают, «не будучи с ними знакомы», и внушает нам преувеличенное представление об уме его обитателей. Я вскоре убедился в этом, заговорив о Берготе. Не один только г-н Блок пользовался успехом у себя дома. Мой товарищ еще большим успехом пользовался у своих сестер, к которым он обращался ворчливым тоном, уткнувшись в тарелку, что смешило их до слез. Кроме того, они усвоили язык брата, на котором говорили бегло, как будто он был единственным и обязательным для людей интеллигентных. Когда мы вошли, старшая сказала одной из младших: «Пойди возвести нашему премудрому отцу и нашей достопочтенной матери». — «Суки, — сказал им Блок, — представляю вам всадника Сен-Лу, несравненного в метании копий, который прибыл на несколько дней из Донсьера, украшенного палатами из гладко-блестящего камня и изобилующего конями». А так как вместе с начитанностью он отличался также и пошлостью, то речи его обыкновенно заканчивались какой-нибудь шуткой в стиле менее гомеровском: «Застегните-ка ваши пеплосы на драгоценные аграфы, что за беспорядок? Как-никак, это ведь не отец мой». И девицы Блок покатывались от хохота. Я сказал их брату, сколько радости он доставил мне, посоветовав читать Бергота, книгами которого я увлекался.
Г-н Блок-отец, знавший Бергота только издали, о жизни же его — лишь по сплетням партера, столь же косвенным образом знакомился и с его произведениями, полагаясь на отзывы мнимо-литературные. Он жил в мире, где всё приблизительно, где кланяются в пространство, где судят наобум. Неточность и неосновательность там нисколько не ослабляют уверенности, напротив. В том и состоит чудесно-благотворная сила самолюбия, что при немногочисленности людей с блестящими знакомствами и глубокими познаниями, те, кому это недоступно, все-таки считают свой жребий самым удачным, ибо таковы уж оптические особенности социального амфитеатра, что всякое положение кажется наилучшим тому, кто его занимает, и он, напротив, видит обездоленных, достойных сожаления неудачников в людях более значительных, чем он, имена которых он называет и на которых клевещет, не будучи с ними знаком, которых он судит и презирает, не понимая их. А в тех случаях, когда и самолюбия, с его способностью умножать число сомнительных личных преимуществ, бывает недостаточно, чтобы обеспечить каждому необходимую дозу счастья, большую, чем та, что отпущена другим, разницу сглаживает зависть. Правда, если зависть прибегает к презрительным фразам, то слова «Я не хочу знакомиться с ним» надо переводить: «Я не могу с ним познакомиться». Таков рациональный смысл. Но смысл эмоциональный — конечно: «Я не хочу познакомиться с ним». Мы знаем, что это неправда, но говорим это не потому, что притворяемся, — мы говорим это потому, что мы это чувствуем и этого нам достаточно, чтобы уничтожить расстояние, то есть чтобы достигнуть счастья.
Поскольку таким образом эгоцентризм позволяет каждому человеку смотреть на мир сверху вниз и мнить себя царем, г-н Блок позволял себе роскошь быть беспощадным монархом, когда утром, за шоколадом, замечая подпись Бергота под какой-нибудь статьей в газете, которую только что успел развернуть, он удостаивал его пренебрежительной, краткой аудиенции, произносил свой приговор и доставлял себе уютное удовольствие повторять при каждом глотке горячего напитка: «Этого Бергота стало невозможно читать. Что это за скучная скотина. Хоть не подписывайся на газету. Как наворочено, как размазано!» И он намазывал маслом кусочек хлеба.
Впрочем, эта призрачная авторитетность г-на Блока-отца простиралась отчасти и за пределы его собственных суждений. Прежде всего, его дети смотрели на него как на человека исключительного. Дети всегда склонны либо умалять, либо преувеличивать значение своих родителей, и для хорошего сына отец его всегда лучший из отцов, независимо даже от всяких объективных оснований для такого преклонения. А эти основания все же были у детей г-на Блока, человека образованного, остроумного, хорошего семьянина. В кругу самых близких людей его ценили тем более, что если в «обществе» людей судят по определенному масштабу, правда нелепому, и согласно некоторым ложным, но твердо установленным правилам, путем сравнения с общей массой светских людей, то, напротив, в среде буржуазной, при ее раздробленности, семейные обеды, вечера вращаются вокруг людей, которых признают приятными и интересными, хотя в свете они и двух вечеров подряд не могли бы занять внимание публики.
И в этом кругу, где не существует искусственной аристократической иерархии, они заменяются еще более нелепыми отличиями. Так, члены семьи и родственники, в том числе весьма отдаленные называли г-на Блока, якобы в силу сходства в верхней части носа и в манере носить усы, «мнимым герцогом Омальским». (В среде «курьеров» какого-нибудь клуба один из них, обычно надевающий фуражку набекрень и особенно туго застегивающий куртку, что придает ему, как он думает, сходство с иностранным офицером, не является ли благодаря этому своего рода персоной в глазах своих товарищей?) Сходство было самое смутное, но можно было подумать, что это титул. Переспрашивали: «Блок? Какой это? Герцог Омальский?» — как говорят: «Принцесса Мюрат? которая? королева (Неаполитанская)?» Ряд других еле уловимых признаков довершал в глазах родни это мнимо аристократическое впечатление. Не имея собственного экипажа, г-н Блок по известным дням нанимал запряженную парой открытую викторию и катался по Булонскому лесу, томно откинувшись в угол, приложив два пальца к виску, а двумя другими касаясь подбородка, и если люди, не знавшие его, считали его, благодаря этой позе, «важничающим нахалом», то родные были убеждены, что в смысле шика дядя Соломон мог бы кой-чему научить и самого Грамон-Кадерусса. Он был один из тех людей, о ком, когда они умирают, светская хроника «Радикала» говорит как о «физиономии, хорошо из